Колоколец давних звук - Геннадий Солодников 5 стр.


Озорничали они одно время на уроках, ой как озорничали Г Словно на них какую порчу напустили. И увещевали, и наказывали строго — а им все неймется. Занимались они тогда в первую смену. Декабрьские ночи длинные, в школу бежишь — еще луна вовсю сияет, все окутано морозной мглой, лишь белые столбы дымов над трубами слегка оживляют тусклую пустынность вокруг. Первые уроки проходили трудно, в каком-то полусонном состоянии. И каждый радовался любому поводу оттянуть их начало.

Однажды Левка с Пашкой пришли в школу раньше всех. Не включая света, Левка вывернул электролампочку над учительским столом, вогнал в патрон сломанное перо — устроил короткое замыкание — и снова поставил лампочку на место. Пашка бездумно помогал, поддерживал стул, на который взгромоздился его товарищ, светил ему спичкой. Потом вдруг до него дошло, что вначале сегодня — математика.

— Левка, ты с ума сошел! Ведь первой придет Антонина Федоровна.

— А нам не горе, — отмахнулся тот. — Какая разница.

Они оделись и ушли на улицу.

Кто-то пришел следом, щелкнул выключателем. Лампочка, конечно, не загорелась. Никого это не расстроило, все спокойно занимались своими делами: девчонки шушукались по углам, мальчишки возились, разминая друг друга вместо физзарядки.

Антонина Федоровна вошла в полутемный класс и сразу взялась за дежурного: почему, дескать, не включен свет. Тут все и закрутилось. Пока выяснили, что сама лампочка цела, что сгорела пробка на распределительном щите в коридоре. Пока разыскали завхоза, раздобыли новую пробку… Поворот выключателя, легкая вспышка на щите — и эта тоже полетела. После уж завхоз догадался залезть в патрон и обнаружил там перышко «лягушку» с обломанными концами.

Пожалуй, никогда больше не была так рассержена Антонина Федоровна. Круто взялась за класс: «Отвечайте: кто это сделал?» Когда обстановка накалилась до предела и всем стало невмоготу, Пашка совсем уж было собрался встать и заявить на себя. Но Левка опередил и сказал, что во всем виноват он один: его идея и его исполнение…

Неладно теперь получилось с ним у Пашки. Эта дурацкая футбольная размолвка! Уже все вроде избегано, забыто, а чувствуется какой-то осадок. Пашка считал: потому все, что редко встречаются, постепенно отдаляются друг от друга. Ох уж эта пастьба!.. И с Веркой разве не то же самое? Абсолютно то же. Один — далеко, униженный, несчастный. А другой — всегда у нее на глазах, ловкий, уверенный, надежный.

Так примерно думал Пашка и по привычке тосковал, хотя подспудно уже начинал понимать: не жить ему в поселке, и со старыми друзьями так или иначе предстоит расставание. И, странное дело, ему нравилась эта тоска, нравилось растравлять в себе боль, расшевеливать ее, потому что после резкой горечи и уныния все чаще и чаще наступало сладостное успокоение. Вот и сейчас после мыслей о Верке к нему пришла и зазвучала модная слезливая песенка про несчастную любовь бедного скрипача к красивой девушке. В конце ее пелось о том, что «она ушла, счастье унесла, только скрипка плакала ночами».

Пашка тоже позволил себе немного поплакать в душе, поскулить вместе со скрипкой. Потом услыхал приглушенный зов Зинкиного рожка, уже ближе — отклик Толяса. Ответил им, звонко, протяжно, окончательно заглушая в себе рыдающую скрипку, и пошел к кромке леса на звук колокольчиков.

12

Уже в который раз недосчитались они в стаде Красавы. Опять куда-то занес ее бродячий норов. Отец был зол, катал под скулами желваки, с подпасками не разговаривал, видимо, боялся сорваться на разнос. И хотя лично винить было некого, ребята тоже примолкли.

Вскоре они скрылись со стадом в разлапистом ельнике по дороге к поселку. А отец с Пашкой направились по тракту в сторону райцентра.

Утро было безветренное, теплое, но тусклое. Началось оно ярко, солнечно, ночная сырость стекала в низины, к воде, казалось, быстрее обычного. Прошел час-другой, и солнечный диск полинял, растворился в дымчатой кисее. Из-за леса поднялась сизая наволочь, затянула полнеба. За ней следом поплыли пыльные облака с бурыми подпалинами. Птицы, что так звонко встречали зарю, вмиг затихли, затаились в гуще ветвей. Только стрижи с пронзительным свистом резали тугой воздух, кроили его черными росчерками низко над самой водой.

Пашка был не приучен к дневному сну и тяжело переносил переход на ночную пастьбу. От недельного недосыпания голова у него налилась глухой тяжестью, тело обмякло, стало непослушным. А тут еще тащись в такую даль, разыскивай Красаву — чтоб ей провалиться в тартарары! И отец тоже: к чему другому так относится наплевательски — пропади все пропадом!. А тут ни в какую, подавай ему Красаву во всей красе. Когда своя корова Милка потерялась, так он и виду не подал, спокойнехонько погнал стадо домой. И причитания матери слушать не стал, прикрикнул строго и полез отдыхать на сеновал.

— Никуда не денется твоя ненаглядная. К старым хозяевам утянулась — верняк. Будь она неладна!

Мать поохала, повздыхала и ушла на свой страх и риск, не спросившись отца, в деревню неподалеку от райцентра, где купили они Милку нынешней зимой. Привела ведь ее и в стадо вечером не пустила: «И без того намаялась, бедная, взад-то-вперед». Накосила в огороде охапку травы, бросила ее в стайку. Отец на сей раз спокойно отнесся к самоуправству матери, посмеялся только:

— Не зря сказано: худая голова ногам спокою не дает. Я б за ней сам сходил попозже вечером. Устроил стадо в лесу и пошел…

Пашка понуро шел за отцом и изо всех сил сдерживал себя, чтоб не взбунтоваться, не выплеснуть все накопившееся за последнее время. И что за моду взял: все Пашка да Пашка, будто других нет, кроме него.

Отец словно понял его состояние — или совпадение случайное? — остановился возле балагана, посмотрел на Пашку с прищуром.

— Чего надулся, как пузырь? Я главный пастух, вся ответственность за коров на мне. А ты — мой сын, значит, и на тебе тоже. Потому с других не такой спрос. Понимать надо, не маленький… Останешься здесь. Пройди к посадкам, послушай. После у балагана жди, авось выползет откуда. Пр-роклятущая!

Распугивая примолкших кузнечиков, Пашка побродил по желтеющим трескучим полянам среди сосенок, прошелся вдоль городьбы. Глухо кругом, ни звука. Хотел было повернуть обратно на тракт, но что-то потянуло его дальше, в глубь леса. Вдруг Красава умотала в ту сторону и теперь пасется на сочных приозерных полянах. Значит, отец вернется ни с чем, и они придут в поселок без коровы и долго будут виновато выслушивать причитания тетки Натальи, ахи и охи соседских баб.

Сразу за сосновыми светлыми посадками, бывшими сплошными вырубами, старый лес начинался круто, плотной стеной. Редкие сосны свечами устремлялись в небо, продравшись сквозь частый мрачный ельник. Понизу все было густо затянуто разнолистным кустарником. На замшелой кочковатой почве там и тут буйно вздымались заросли папоротника чуть не в Пашкин рост. Тропа, по которой он шел, была запущена, во многих местах перекрещена буреломом. Обочь ее дыбились, распластав во всю ширь корни-щупальца, огромные выворотни.

Небо еще больше нахмурилось, да и плохо стало видно его сквозь переплетение хвойных лап. В мертвой безветренной тишине хруст сухого сучка под йогами отдавался звонким выстрелом. Пашка приседал от неожиданности, затравленно озирался. Какая-то возня чудилась ему в лесной чащобе, глухие протяжные вздохи за спиной. Что-то темное, рослое замаячило на изгибе тропы, и Пашка не выдержал, повернул назад, весь сжавшись в дрожливый комочек. Но противоречивое чувство, сплетенное из страха и тайного любопытства, заставило его через несколько шагов робко обернуться через плечо… Высокий пень с сучьями раскорякой навис над тропой в лесном сумраке.

Пашка прибавил шагу и, стараясь не глядеть по сторонам, не слушать таежные шорохи, устремился напролом мимо страшного пня, мимо вздыбленных выворотней к недалекому уже озеру.

Он посидел возле воды на треснувшей плоскодонной долбленке, отдышался, послушал примолкшие окрестности и тогда только снова быстрым шагом направился назад, к балагану, устланному слежавшейся пихтовой подстилкой.


Приснился Пашке чудной сон. Будто он маленький-маленький и вокруг него множество тоже малюсеньких человечков. И даже не человечков вовсе, а вроде как муравьев. Не поймешь, где у них руки, где ноги. На всех враз и бегают, и хватают ими же, тащат поклажу. Лица в полутьме различимы смутно, но похожи на человеческие, только больно уж пучеглазые. И Пашка почему-то тоже на четвереньках бежит вместе со всеми по сумрачным переходам. Да где ж это он? И впрямь в муравейнике? Все куда-то спешат: одни вглубь, в темноту, несут бревешки-палочки, комочки сухой смолы, а им навстречу другой поток, порожний. Из бокового прохода суетливая группа волокет огромную тушу, волосатую, всю в кольцах-пережимах, как трубка от противогаза. Смутная догадка бросает Пашку в гадливую дрожь. Это ж гусеница. Б-р-р, противная! На брюхе два ряда наростов, похожих на соски, — совсем как у супоросной свиньи… Пашка прижимается к шероховатой стенке, вдавливается в нее. Его поначалу вроде не замечают, но стоило двинуться дальше, как насела целая ватага, давай обнюхивать, щупать, ворочать с боку на бок. Не успел опомниться, а его уж тащат куда-то. Молча все происходит, в жуткой тишине. Сам не зная почему, Пашка чувствует, что обитатели странного жилища рассержены на него: шляется тут, бездельник, глазеет от нечего делать. Не место ему в работящей артели! Они безгласны, эти муравьи-человечки, но Пашке каким-то образом передаются их мысли, их настроение. Он пытается сопротивляться, да где там. В два счета вышвырнули его на свет божий и вход прикрыли кусочком коры.

Со всех сторон окружили Пашку плотные травянистые заросли, густо переплетенные понизу, — шагу не ступить, чтоб не споткнуться. Верхушки их бесшумно раскачивались, кланялись земле. Стебли-стволы упруго сгибались и распрямлялись, пружинили до самого основания, отбрасывали Пашку, если он ненароком прислонялся к ним. Холодный проливень рушился с высоты, студил все тело. Страшно стало Пашке, одиноко. Пусто вокруг, и неведомо куда идти. Лучше уж обратно в муравейник, в сухие теплые норы. И пусть поступают с ним, как хотят; пусть заставляют делать что угодно… Он вернулся, пополз в одно из отверстий-ходов, но кто-то неведомый ухватил его сзади за плечо, встряхнул…

— Вставай. Проспишь все на свете… Оголодал, поди? У меня так — никакого терпения. Чертова корова! Ладно, хоть нашел… Сейчас мигом похлебку сварганим.

Шлепал по крыше балагана дождь. Пласты дерна рассохлись за долгую сушь, и сверху вовсю капало. Куртка на Пашке намокла, по ногам сновали зябкие мурашки. Не сразу освободился он от цепкого сна. Приблазнится же такое! Расскажи ребятам — не поверят. Во всем, видно, виновата книжка фантастическая «В стране дремучих трав», которую Пашка прочитал недавно. Там тоже один мальчишка стал совсем малюткой и оказался среди разных жуков и козявок.

Ну, да не до дурацкого сна теперь. Надо помочь отцу наладить костер, хотя бы принести из лесу заготовленного впрок сушняка.

Отец колдовал над закопченным котелком, мелко крошил в воду с десяток рыхлых сыроежек — мимоходом набрал в сумку, видимо, по дороге.

— Жалость-то какая! Ни луковицы, ни единой картошины в запасе нет, — сокрушался он. — Ну да молочком забелим — скороспелка получится знатная. Хоть похлебаем горячего.

Грибовница и вправду согрела Пашку. Он уже не ежился; не втягивал голову в плечи и довольно бодро ступил на раскисший от дождя тракт.

Впереди размашисто шагал отец, ведя на веревочной обродке беглянку Красаву.

13

Лето незаметно шло под уклон. Еще жаркими стояли дни, дрожливое марево поднималось в полдень над лесными прогалинами. Набегали скоротечные дождички-перевалы. Отрадно шумели блескучие легкие грозы. Но по вечерам на прибрежные поскотины все чаще наползал зябкий туман. Темнело быстро. Казалось, что небо опустилось, приблизилось к земле. В его сгустившейся глубине сверкали россыпи звезд, которых почти незаметно было в июньские да и июльские недолгие ночи. Над дальними лесными увалами взметывались холодные всполохи зарниц. «Калинники играют», — говорили старые люди.

Когда Пашка был маленьким, эти «калинники» у него почему-то перекликались с былинными «каликами перехожими», и он представлял себе, что где-то далеко-далеко странники-великаны жгут в ночи такие же великаньи костры. Он до сих пор не знал, что такое «калинники», но о странниках уже не думал, да и настоящих костров за лето спалили столько, что иному не доведется за всю свою жизнь.

На пастушьем посту возле моста Пашка коротал время один. Толяс с Зинкой дежурили у балагана, а отец со своим давнишним приятелем, заядлым рыболовом, отправились на лодке вверх по Куликовке. Сначала до Пашки отчетливо доносились скрип уключин, плеск весел, глухое глубинное хорканье шеста с жестяным раструбом на конце. Слышны были негромкие голоса, когда они выбирали мережу и выпутывали попавшуюся в ее ячеи рыбешку. Потом все стихло, видимо, рыбаки поднялись еще выше, в самую гущу камышей.

Пашка неспешно поправлял длинной палкой костер. Подгребал концы перегоревших сучьев, подбрасывал в огонь раскатившиеся головни. С треском вспархивали снопы искр, ввинчивались в безветренную высь и незаметно таяли там, словно превращались в звездные осыпи. Пашка отворачивал от жаркого костра лицо и подолгу смотрел в черное после яркого огня небо. Ждал, когда навстречу искрам сорвется вдруг мерцающая звезда и промелькнет секундным росчерком. Хорошо ему было одному, спокойно. Редко выпадали такие благостные минуты, когда все неприятное, горькое, болезненно саднящее отступало куда-то, не оставив и тени отголосков. Приходила необыкновенная легкость, она ощущалась даже физически, и Пашка плыл вместе с Землей в свое неведомое будущее, не делая попыток мысленно заглянуть в него.

Мягкие шаги, переливчатый девичий смешок и даже шелест одежды не то почудились, не то на самом деле послышались Пашке. Он перевернулся на бок, вглядываясь в темную стену леса с небольшим разрывом там, где проходила тропка. Кто-то и впрямь спускался по ней. И не один. Двое. Их невозможно было рассмотреть до тех пор, пока они не вошли в светлый круг от костра.

Это была Поля Озерновская с каким-то незнакомым взрослым парнем. Настоящей фамилии ее Пашка не помнил, про себя называл, как многие, по имени деревни Озерная, откуда она родом. Они и сейчас, видимо, шли оттуда. Парень явно не местный — городской, может, аж из самой области. Коричневые полуботинки, светлая костюмная пара, при галстуке — так у них в поселке не одевался, пожалуй, никто.

— Какой милый пастушок! — пропела Поля и — не успел Пашка отклониться — потрепала его по длинным выгоревшим волосам. Он почувствовал, что она сейчас готова приласкать любого, кто подвернется, будь то теленок, овечка или замызганная собачонка, — настолько переполнена светлой радостью. Лицо у Пашки запылало еще жарче, и он неловко отодвинулся от костра в тень, освобождая для нежданных гостей лучшее место.

Поля о чем-то тихо переговаривалась с парнем, но Пашка не прислушивался, не вникал в смысл разговора. Он украдкой — еще и еще раз — поглядывал сбоку на подернутые матовым румянцем щеки, на размеренные взмахи ресниц, на загорелую гладкую руку, придерживающую полу наброшенного на плечи пиджака. Он первый раз видел так близко Полю. А ведь многие из ребят, даже его сверстников, были тайно влюблены в нее. Еще бы! Лучшая певунья в клубе. И в районе, и в области выступала. Вокруг — всегда поклонники: и старые, и молодые… Неужели и у него, Пашки, будет такая же девушка, ласковая, нежная? Неужели придет такое и к нему? Он представил, как берет тяжелую Полину косу, как гладит ее, упругую под рукой, и снова полетел, поплыл куда-то — над костром, над затихшей Куликовкой, над сонными лесами.

— Пашка-а! Подь сюда! — донесся из-за реки отцовский голос.

И когда только они вернулись? Проворонил он возвращение рыбаков. Сейчас лишь увидел, как среди толстых еловых стволов затеплился, заметался костерок.

Когда Пашка подошел к нему, в котелке уже булькала вода. Приятель отца ссыпал в него нарезанную картошку. А отец подал от ключика, бьющего тут же, в вымоине под старой елью, весло. На лопасти лежала выпотрошенная и промытая рыба. Из-за родника и остались они здесь, на этом берегу.

— Там что, есть кто-то? — спросил отец. — Вроде кто маячил у костра.

— Да, парочка подошла — наши поселковые, — небрежно ответил Пашка, боясь, что отец начнет расспросы. Но тот только хмыкнул. Стал резать хлеб, выложил на расстеленный дождевик луковицы, алюминиевые кружки. А потом достал из ключика искрящуюся капельками бутылку.

У костра на той стороне сперва было тихо, да и сам он сник, припал к земле. Потом поплыла песня. Сначала тоже чуть слышно, понизу — над приречной болотиной, над водой. Постепенно стала набирать силу, упруго звенеть, взметнулась до самых вершин.

— Никак Озерновская! — вскинулся отец. — Вот голос! Талант. Не закопала б его только. Я вон в молодости тоже певал… бывало. Неплохо певал.

— Вспомнила бабушка, как девушкой была, — засмеялся приятель. — Давай-ка по второй, пока уха не остыла.

— А пошто сынку не подаешь? — продолжал он, лишь успев резко выдохнуть и запить ухой, зачерпнув ее из котелка кружкой. — Работник ведь уже, мужичок.

— Ну нет! Я ему в этом не пособник. Узнаю, что балуется…

Не закончил отец привычной угрозы, повернулся к Пашке.

— Запомни: начнешь рано — считай пропал. Могучих людей — силища! — и тех скручивает. Я — что, худо-бедно жизнь свою прожил. А у тебя — все впереди… Не нажито, не накоплено много ничего, значит, помочь тебе нечем. Рассчитывай сам на себя. Главное — учись…

Отец затянул свою любимую песню, и Пашка больше не слушал его. Не потому, что пренебрегал отцовскими советами, просто они были знакомы-перезнакомы. Подвыпив, он в который уже раз повторял их Пашке почти из слова в слово.

Сейчас Пашкой завладело другое. Новая песня струилась с противоположного берега, в ночной тишине казавшегося далеким, заманчивым. За этим берегом где-то далеко-далеко чудилось кипение неведомой жизни. Совсем не такой, как у него сейчас — серой и скучной, а настоящей, необыкновенно красочной. Она звала Пашку, манила всяческими реальными и выдуманными радостями, утаивая до поры до времени неизбежные горести. Лишь в песне был на них явный намек, но смягченный мелодией — такой, что они, эти горести, казались не в тягость.

Назад Дальше