Еремка тем временем чай для дорожного человека приготовил. Натурального-то чаю в избе никогда не водилось, заварку делали из сушеной морковки. Хоть и морковный, а все-таки не простая вода.
Агафья половину калача на утро оставляла. Покряхтела, но делать нечего, достала с полки, выложила на стол.
Посолил мужик хлеб, понюхал, осторожно съел. Видно, понимал: не в богатом дворе в гостях, у самих хозяев слюнки текут.
Мало времени погодя, когда прохожий себя чайком ублаготворил, начала Агафья тихонько выпытывать:
— Как тебя по имечку-то звать?
— Звать меня Митрофан, — отвечал мужик.
— А откудова ты, сердешный, к нашей избе прибрел?
— По белому свету шел да к вам и пришел. Ты, тетка, пожалуй, не спрашивай. Напоила, накормила — спать уложи.
Агафье пришлось отступиться.
— Ладно, лезь на полати вместе с Еремкой.
Утром, чуть свет, Еремка березовых дров натаскал, чтобы жарче печку натопить. Падера-то не унялась, свистит, воет, носу из избы высовывать не велит.
Агафья картошки достала, полный чугунок ее наварила. Пора бы гостю вставать, а он, знай себе, спит. Потрясла его за плечо: вставай-де картошку есть, но мужик какие-то слова не по-нашему сказал, повернулся на другой бок и крепче прежнего уснул.
К исходу дня все-таки встал. Свесил ноги с полатей и спрашивает:
— Слушай-ко, Агафья, никто к тебе днем не захаживал?
— А кому тут быть? Кругом гумны да сугробы. В добрую пору гостей не дождешься, а в непогодь и подавно.
Баба покосилась на него: уж верного ли человека обогрела? Может, он беглый какой, из Сибири. Греха не оберешься. Начнут таскать да допросы допрашивать. Дескать, кого не следует, не привечай! Только хотела сказать: вот, мол, мил человек, отдохнул и выспался, не пора ли в путь-дорогу собираться, но Митрофан ее опередил:
— Ты, хозяйка, про меня дурное не думай. Я разбоем сроду не занимался. А знать обо мне всякому не положено.
Дня, наверно, через три погода наладилась. Солнышко выглянуло сначала суровое, в рукавицах, а потом ветер с теплой стороны подул.
Как раз суббота подошла. Истопила Агафья баню, щелоку в чугунном котле сварила (тогда, слышь, из золы щелок варили, им вместо мыла отмывались) и говорит:
— Давайте, мужики, в баню, в первый жар идите.
Побаниться Митрофан оказался большим охотником. Наши деревенские мужики париться горазды, а этот парился совсем по-окаянному. Залез на полку, шапку на голову, рукавицы на руки вздел и как начал себя веником охаживать — не подступишься.
Парится да приговаривает:
— Еремка, плесни-ко еще воды на каменку, жару маловато!
Напарился, вылез из бани за порог, посидел на снегу, немного охолонул и опять за веник.
— Ты пошто, дядя Митрофан, так шибко паришься? — полюбопытствовал парень. — Посмотри, как себя укатал, все тело будто кипятком ошпарено.
А мужик усмехнулся:
— Ко мне угар не пристает, и жара меня не берет. Я, небось, сибирским морозом насквозь проморожен, в снегу выдержан, студеной водой обмыт, буйными ветрами обдут.
Неделя прошла, потом и вторая миновала, а Митрофан, знай себе, на полатях полеживает и никуда не собирается уходить. На третью неделю подозвал Еремку и спрашивает:
— Вырастешь большой, чего будешь делать?
— Не знаю, — отвечает Еремка. — Робить дома нечего, а в людях неохота.
Слово за слово, и начал мужик парнишке объяснять, что всякому человеку трудиться положено, да только труд разный бывает. Иной человек для себя всю жизнь, как жук в земле, копается, головы кверху не поднимет, на солнышко не посмотрит. Бьется, бьется на земле, от работы сгорбится, а оглянется назад — и порадоваться нечему.
— Взлети, — говорит, — повыше, посмотри пошире, и увидишь ты, как на свете жить, какое себе дело найти. Выбирай дело не лихое, а доброе, для народа нужное.
Любо было Еремке такие слова слушать. Чужой человек, а говорит, будто сына учит. Стосковался парень по теплому слову. Только малость не понял:
— Куда же мне податься? Из деревни, что ли, уйти?
— Тебе и здесь дел не переделать, — говорит Митрофан. — Коли хочешь, я помогу, чеботарить научу.
— Плохой будет из меня чеботарь. Ни колодок нет, ни шила, ни дратвы, а уж про кожевенный товар и говорить нечего. Небось, голыми руками не сработаешь. Да и у тебя, видать, не больше моего. Все богатство — берестяная коробушка.
— Одна коробушка, да зато не пустая.
Достал Митрофан коробушку, крышку снял.
— Вот тебе дратва и вар, вот колодки, вот шило, которое само шьет, а вот и молоток — он сам каблуки и подметки приколачивает. Да и за кожевенным товаром далеко не надо идти. Получай, какой хочешь: тут тебе хватит не только себя обуть.
Взял Еремка шило, хотел попробовать, как это оно само шьет, а шило у него из рук выпало. Взял молоток и только кверху приподнял, а тот ка-ак его по ногтю ударит! Парень от боли чуть не взвыл. Митрофан смотрит, посмеивается:
— Сначала с шилом породнись, с молотком подружись, а потом за них руками берись.
Шило с молотком не ахти какой инструмент мудреный, а поди-ко им враз овладей! Еремка на ладонях не одну мозоль сносил, пока шило перестало из рук выскакивать, а молоток стал слушаться. Зато наловчился. Посмотришь со стороны, так и верно: шило само тачает, молоток сам каблуки и подметки приколачивает.
Митрофан в одном месте подскажет, в другом подможет, в третьем ругнет, а чаще всего похвалит.
— Ну, парень, в самый раз тебе мастером быть.
Один раз Еремка сказал:
— Не диво простую обувку сшить. Хорошо бы такую смастерить, которая на ногу тяжелого плясать научит.
Митрофан на это ответил:
— Хорошее желание всегда исполняется.
А на второй день поднялся рано утром, пока Еремка на полатях последние сны досматривал, и молотку и шилу какие-то слова шепотом сказал. Потом достал из-под лавки Агафьины обутки и по шву их распорол, так что на ноги не обуешь и никакой заплатой не залатаешь.
Проснулся Еремка, а Митрофан к нему с укором:
— Ты чего же, хозяин, за материными обутками не присматриваешь?
Посмотрел парень. И то правда: пора смену давать. Взял да выбросил эту рвань во двор. После того с материной ноги мерку снял и не обутки, а модные сапожки скроил. Утром сел шить — к вечеру кончил.
— Получай, мать!
Обулась Агафья — и нужды будто никогда за спиной не нашивала. Начала притопывать да пританцовывать, как девица на выданье.
Глядит Еремка, глазам не верит.
Глядит Митрофан, приговаривает:
— Вот тебе и желание сбывается. Ну, мастер, в добрый час!
К этому времени зима уж к концу подходила. Солнышко начало в небо повыше подниматься, землю прогревать. Вскоре ручейки потекли. С крыш сосульки свесились. Воробьи начали гнезда вить.
В один из таких дней вышел Митрофан во двор, наклонился к ручейку, весенней водицы в ладонь зачерпнул, напился и стал в дорогу собираться.
— Спасибо вам, хозяева, за хлеб, за соль, за теплый угол.
Агафья и Еремка начали было его уговаривать в деревне остаться, а он лишь рукой махнул:
— Не нужда меня гонит, а большое дело вперед зовет.
При расставании отдал парню весь свой чеботарный инструмент, а на придачу еще и берестяную коробушку ему на плечо повесил.
— В надежные руки отдаю. Шить шилу — не перешить, стучать молотку — не перестучать, а коробушке пустой не бывать, от одного мастера к другому так и идти.
Вымолвил, да с тем и ушел.
За сорок годов, которые мастер Еремей в нашей деревне прожил, ни одного двора не осталось, где бы его сапоги не носили. Сам шил и ребят этому ремеслу учил, чтобы по всей округе разошлись мастера.
Оттого, наверно, с давних пор наши бабы и мужики плясать большие охотники, выйди с ними на круг — не перепляшешь! А уж в ходьбе да в работе и вовсе не осилишь.
Полуночное диво
Ежели ты в позднюю пору на елани возле горного утеса не бывал, то и Полуночного дива не видал…
Жил тут у нас когда-то гончар Фома Рябой. А у него сын был Санко. Избешка у них от ветхости лишь на подпорках держалась. Сам-то Фома робить уже не мог. Весь свой век месил он сырую глину, на гончарном кругу горшки и крынки готовил да обжигал их в яме, в огороде, ну а вместо богатства только хворобы нажил. То у него начнет спину ломить, то пальцы крючить. И осталось ему под старость на печи лежать, мозглые кости свои под тулупом греть.
Санко отца заменил, его ремеслом овладел, но один раз выговорил:
— Скукота это, батя! Неужто, кроме горшков и крынок, мои руки ни на что не способны?
— Ведь кормиться нам с тобой надо, — сказал Фома. — Небось, кажин день хлебушка пожевать охота, щей похлебать, чаю попить.
— А может, руки мои дела иного просят!
— Ну, коли просят, то пробуй. А я неволить не стану…
— Ну, коли просят, то пробуй. А я неволить не стану…
Появилось у Санка мечтание. Из-за него сны всякие виделись. Места он себе в избешке не находил, покою лишился. Сидит, бывало, за гончарным кругом, вертит из мятой глины посудину и вдруг остановится, глаза в окошко уставит. А там, за окошком-то, пролегли меж пшеничными полями дороги проезжие, перед тихой речкой хороводы белых берез расступились, в вышине небо сияет, и такая-то в нем глубокая синева, аж голову кружит!
Поначалу Фома думал, дескать, Санко из-за Стешки страдает. Парень молодой, в плечах просторный, а лицом-то весь в мать, добром будь помянутую! Те же волосы кучерявые, тот же из-под темных бровей взор пронзительный, лоб крутой и складка возле подбородка упрямая. Все девки в деревне заглядывались, но только Стешка его покорила. И чего он в ней нашел — трудно понять. Так себе деваха, встретишь на улице — не обернешься. Ростом мала, тонковата, не бойкая, на песни не голосистая. «Э-хе-хе! — кряхтел Фома, лежа на печи. — Хорошо еще не горбатенькая! И управляться-то в хозяйстве поди-ко не сможет. К чему мне такую сноху?..»
Отбить от нее Санка не удалось. Так и поставил тот на своем. Да еще попрекнул, ты-де, отец, по себе не суди. Ведь вот-де прожил с матерью тридцать годов, а на уме-то у нее ни разу не побывал. Она-де до самой старости с тобой горе мыкала, но тебе и невдомек было. Ты наробишься за гончарным кругом допоздна, поужинаешь чем попадя и скорее спать завалишься, ласкового слова не вымолвишь матери. Как чужой!
Догадывался Фома, что в мечтаниях сына без Стешки все же не обошлось. Это она растравляла его. Как-то вечером возле палисадника нечаянно подслушал их разговор.
— Какая, Санко, я буду счастливая, ежели тебе твоя думка удастся…
Засылал Санко к ней во двор сватов, а те вернулись ни с чем. Стешкин отец, Никанор Чижов, на сговор не согласился. Мы-де кормили-поили девку, а коли вы взять хотите, то коня предоставьте да пять овечек, воз зерна веяного, ведро браги хмельной и деньгами сто рублей. Непосильная плата! Да и неоткуда ее взять-то было.
Пока Фома этак сам с собой судил-рядил, Санко совсем затосковал. Только на один обжиг наформовал горшков, а больше к гончарному кругу близко не подходил. Слонялся из угла в угол по избе и все чего-то думал и думал.
Фома уж не вытерпел, шумнул на него:
— Ты чего это, парень? Посуду-то, небось, давно пора в яму сажать да обжигать. Ведь испортится! Поди-ко у тебя все Стешка из ума не выходит?
— Есть еще кое-чего! — отмахнулся Санко. — Стешка-то слово дала, а ее слово надежно. Не отдаст ее Никанор задарма, так убегом уведу, в другой деревне поженимся. А вот охота мне, батя, такую посудину сформовать и обжечь, какой еще ни один мастер не делал…
— За день, за два не сделаешь.
— Да хоть год потрачу!..
Вот, значит, куда гнул Санко-то и к чему его Стешка толкала. Все хорошо: и любовь, и достаток в доме, но мечтание всего превыше! Без него душа-то остается пустой, в великой печали, как вспаханное, но не засеянное зерном поле. Так прожил свою жизнь он, Фома Рябой, а толку в том ни себе, ни людям. Вчуже жил-то, холодно, оглянуться не на что, сердцем приложиться не к чему!
Спросил, однако:
— Что за невидаль сделать задумал?
— Как придется, — сказал Санко. — Может, корчагу узорную, а коли уменья и терпения хватит, то кувшин какой-нибудь дивный.
— Ладно, лети, сокол выше, сколь силы хватит, — одобрил Фома и даже по-стариковски всплакнул малость.
Вскоре Санко ушел в сторону каменных гор подходящую глину искать. Та, что он у себя в огороде добывал, желтая глина, для тонких работ не годилась. Ну, и поприглядеться хотелось к цветкам полевым, как на них разные краски играют и нельзя ли те краски-то собрать да к гончарному ремеслу приспособить, перед обжигом сформованные посудины обливать.
Проводила его Стешка за реку, попрощались они до поры до времени, перекинул Санко мешок через плечо и пошагал вдоль высокого берега.
По низовью-то река у нас не шибко широкая, а ближе к горам совсем, как ручей. Попадала на угорьях всякая глина. Пробовал ее Санко мять и на костре жечь, но бросал. И зоревых красок со цветков набрать не мог. Сгорали они в огне. Однако не попускался и в обратный путь не поворачивал.
Пришлось ему как-то ночевать на становище. Видать, давненько оно было заброшено и оставлено хозяевами. Балаган уже развалился, с навеса солому всю разметало. По признакам-то тут рудознатцы старались, золотишко, не то камни-самоцветы промышляли. И на берегу реки, и посреди дикого леса земля-то будто кротами была изрыта.
Поужинал он, лег в траву. А время уже к полуночи близилось. По всей округе тишина глухая. Сосны во сне замерли. Река остановилась на бегу и тоже уснула. Чуть-чуть показался из-за гор месяц, нехотя постоял в вышине и скрылся. Небо после него темнотой налилось, выгнулось дугой в глубину, высыпали по нему звезды.
Между тем к утесу, у подножия коего становище ютилось, вроде бы тучка примчалась. Такая, что ночи чернее. Сразу от нее прохлада хлынула. Зашумел лес в вершинах. Зацепилась тучка о каменный гребень, закружило ее, взметнуло, и начала она вырастать вверх, под самое небо. Потом пала на нее изморозь, во всю ширь и высь замерцали узоры морозные, подол иголками ледяными осыпало, куржачком пуховым припорошило. И вдруг под изморозью будто сквозь туман молнии взыграли, разноцветные огни пыхнули. И вот уже нет на той тучке ни черноты, ни куржака, засияла она тихим светом, как елка новогодняя, да так и остановилась, кружиться-то перестала.
Поднялся Санко, чтобы получше все рассмотреть и запомнить, но тучку располоснуло вмиг. Он даже отшатнулся и рукой заслонился. Там, на гребне, молодица оказалась. И вовсе не тучка ее укрывала, а накидка такая диковинная. Во мгле лица молодицы было не знатко, затенено оно было косами и каким-то венцом, что ли, вокруг головы. Зато на белой шее и на кофте нарядной бусы сверкали, а ниже, под грудью, пояс широкий, невесть кем тканный, как жаркий костер, искрами брызгал на шелковый сарафан. Молодица-то протянула руки, начала в ладони подхватывать звезды, что в эту пору с неба скатились. Подхватила и на пояс себе приткнула. Вот когда она этим делом-то занималась, тут и пало Санку на ум, чего в конце-то концов ему надо.
— Красота какая же бесподобная, — молвил он сам себе. — Сроду бы никому не поверил. Теперича, ежели примусь дивный кувшин формовать, то сделаю на нем все, что тут повидал. Или еще лучше придумаю…
В лесу где-то ухнула птица ночная. Снова взглянул Санко на гребень утеса, но там уже ничего не было, только, темень голимая. Он еще стоял и смотрел в ту сторону, когда из-за ближней сосны к нему старичок вышел:
— Здорово, молодец! Разреши здесь на еланке ночь перебыть.
По виду-то мирный старичок: на плечах армяк худой, в заплатках разных, веревкой подпоясанный, на ногах онучи холщовые да лапти лыковые.
— Места хватит небось, — сказал Санко.
Уселся старик на пенек, из кисета трубку достал.
— Это ведь Полуночница тут побывала. Зря ты не поберегся от нее, Санко, ой, зря!
— Откуда меня-то знаешь? — спросил Санко.
— Мне все про все знать положено. Такой уж старик я бывалый. А Полуночница-то не любит, коли за ней кто подглядывает.
— Но ты кто?
— Старатель тутошний, — усмехнулся старик. — Про золотые клады ведаю…
— Мне твое золоте нипочем, — сказал Санко. — Силу большого мастерства в себе чую и не могу, чтобы она попусту пропадала.
— И про это знаю. Иначе не стал бы тебя охранять, пока Полуночница здесь забавлялась. Одним взглядом усыпила бы она тебя. Только я тут поблизости погодился…
«Врет поди-ко старик! — решил про себя Санко. — Хвастать горазд не в меру!»
— Ты сам-то прежде не хвастайся, — погрозил пальцем старик. — Вижу ведь, о чем думаешь.
За разговором просидели они до рассвета. Собрался Санко дальше идти, но перед уходом пшенную кашу сварил, сам поел и старика накормил вдоволь.
Вытер старик свою деревянную ложку об полу армяка, Санку ее подал:
— Это тебе за угощение.
— Благодарствую, — сказал Санко. — Да ведь у меня есть, ни к чему мне две-то.
— Бери, она тебе помощницей будет, — засмеялся старик. — А вот теперича отправляйся-ко в обратный путь. Дойдешь до Мокрого лога и увидишь там в лесу сверток. Этим свертком подымешься на угорок, там меж двух берез камень-валун найдешь. Обойди его со всех сторон, осмотри, но где мох на нем и прозелень, пальцем не тронь. Сторона та холодная. А дождись, когда солнышко на полдни встанет, да в том месте, куда жаркий свет на камень уляжется, осторожно козонком постучи. И помни, однако: из-под камня голыми руками брать ничего нельзя, только вот ложкой этой, да и то не спеша.
Опять погрозил пальцем, не забывай, мол, в точности все соблюди. Санко в ответ рта раскрыть не успел, как убежал старик. Вот его армяк на прогалке мелькнул, эвон на гребне утеса, там же, где Полуночница была, и уже на другом берегу реки.