Мои странные мысли - Орхан Памук 19 стр.


Вечером за чаем Ахмет из Анкары пообещал:

– После армии я разыщу этого говнюка, и пойдет он у меня туда, откуда мать его родила!

– Перестань, не бери ты в голову, братец! – попытался успокоить его Эмре из Антальи. – Разве можно искать какую-то логику в том, что происходит в армии!

Мевлют зауважал Эмре за гибкость и опытность, которые помогли ему быстро забыть о пощечине. Однако слова о том, что в армии нет логики, принадлежали не ему, а были любимой поговоркой командиров. Если кто-то из подчиненных пытался отыскать логику в очередном приказе, они обычно кричали: «Я могу лишить вас увольнительной на два выходных подряд только потому, что мне так хочется, или заставить вас ползать в грязи, и вы тогда вообще пожалеете, что на свет родились!» – а затем обычно выполняли обещанное.

Несколько дней спустя Мевлют тоже получил свою первую затрещину и понял, что побои были на самом деле не так ужасны, как он себе представлял. Так как заняться было нечем, его взводу велели убирать мусор вокруг части, и они собрали все спички, окурки и сухие листья, какие только нашли. Когда все собрали, солдаты разошлись по сторонам и закурили, как вдруг откуда ни возьмись появился какой-то командир (Мевлют так и не научился разбираться в званиях по знакам отличия на погонах), который тут же заорал: «Это что за самоволка!» Он выстроил взвод и ударил каждого из солдат по лицу. Мевлюту было очень больно, но он был доволен, что так быстро, без особых проблем, пережил то, чего так сильно боялся, – первые побои. Высокий Назми из Назилли был первым в шеренге, поэтому ему достался самый сильный удар, и после удара он смотрел вокруг себя так, будто готов убить любого. Мевлют попытался его утешить.

– Не печалься, братец, – сказал он ему. – Посмотри на меня, я уже обо всем и думать забыл!

– Тебя он так сильно не бил, как меня! – сердито отозвался Назми. – Это все потому, что ты смазливый, как девчонка.

Мевлют подумал, что в чем-то он прав.

Кто-то рядом произнес:

– Армии все равно, красивый ты или урод, симпатичный или страшный. Бьют всех одинаково.

– Не надо себя обманывать, ребята. Если ты с востока, смуглый, если у тебя темные глаза, то побоев тебе достанется намного больше.

Мевлют не стал принимать участия в этом споре. Он уверил себя в том, что полученная затрещина не была оскорбительной, потому что получил он ее не по своей вине.

Однако два дня спустя, когда он шел задумавшись (интересно, сколько прошло времени с тех пор, как Сулейман доставил письмо Райихе?), с расстегнутым воротничком, абсолютно не по уставу, его вдруг остановил лейтенант. Он два раза наотмашь ударил Мевлюта ладонью и тыльной стороной руки и обозвал его идиотом. «Ты что, у себя дома, что ли? Из какой ты роты?» А затем зашагал прочь, даже не удосужившись выслушать ответ Мевлюта.

Хотя за двадцать месяцев службы в армии Мевлюту предстояло получить еще множество пощечин и затрещин и не раз быть битым, но этот случай задел его гордость особенно, а все потому, что Мевлют решил – ведь лейтенант прав. Верно, в ту минуту он и вправду думал о Райихе и совершенно позабыл и о своей форме, и о должном приветствии, и о том, куда идет.

Тем вечером Мевлют лег раньше всех, натянул на голову одеяло и принялся с тоской размышлять о собственной жизни. Конечно же, ему хотелось оказаться сейчас в доме на Тарлабаши с Ферхатом и ребятами из Мардина, но ведь и тот дом не был его собственным. Единственное место, которое он мог называть своим домом, была их с отцом лачуга на Кюльтепе, где сейчас отец наверняка дремлет перед телевизором, но тот дом до сих пор и документа-то никакого не имел.

По утрам Мевлют открывал наугад книгу про то, как писать любовные письма, которую прятал под свитерами на дне шкафа, и, прикрываясь дверцей шкафа, несколько минут читал какую-нибудь страницу, которая будет занимать его разум весь день, а затем, во время бессмысленных тренировок и бесконечных пробежек, размышлял о будущих письмах к Райихе. Он старался запомнить те прекрасные слова, а когда по выходным его отпускали в увольнение, тщательно записывал все на бумагу, а записанное отправлял в Стамбул, на Дуттепе. Самым большим счастьем для него было сидеть где-нибудь за столом в забытом Аллахом углу на междугороднем автовокзале и писать письмо Райихе, иногда даже ощущая себя поэтом, а вот кофейни и кинотеатры, куда ходили другие солдаты, он не любил.

Когда четырехмесячный курс молодого бойца подошел к концу, Мевлют уже знал, как обращаться со штурмовой винтовкой G-3, как рапортовать офицеру (это ему удавалось немного лучше, чем другим), как стоять по стойке смирно, как подчиняться приказам (это он делал так же, как и все), как докладывать обстановку и как лгать и вести двойную игру, если того требуют обстоятельства (это ему удавалось несколько хуже, чем другим).

Некоторые вещи ему не удавались, но он не мог решить отчего – из-за собственной ли неловкости или из-за моральных убеждений.

– Слушайте все, сейчас я ухожу и вернусь через полчаса, а рота все это время будет продолжать тренировку, – говорил капитан. – Всем ясно?

– Есть, командир! – горланила в один голос рота.

Но как только командир скрывался за углом желтого здания штаба, половина роты тут же ложилась на землю и принималась курить и болтать. Из оставшихся часть продолжала тренироваться до тех пор, пока не убеждалась, что командир действительно ушел, а часть делала вид, что тренируется (Мевлют был как раз из этих последних). Так как над теми, кто искренне и ретиво выполнял задание, все смеялись и даже пинали их со словами: «Вы что, чокнутые?» – в конце концов и они бросали выполнять задание. И зачем тогда все это было нужно?

Как-то раз, на третий месяц службы, за вечерним чаем Мевлют набрался смелости и спросил обо всем этом обоих лавочников.

– Ну какой же ты все-таки наивный, Мевлют! – воскликнул лавочник из Антальи.

– Или ты просто прикидываешься! – засомневался лавочник из Анкары.

«Если бы у меня была своя лавка, как у них, пусть маленькая, я бы обязательно окончил лицей, университет и в армии служил бы офицером», – размышлял Мевлют. Он больше не уважал обоих лавочников, но знал, что, если он разорвет с ними дружбу прямо сейчас, за ним все равно останется роль «смазливого дурачка на побегушках» и с ним больше никто не станет дружить. И ему все равно придется снимать кепи, чтобы взяться за чайник с разбитой ручкой, как это делали все.

При жеребьевке ему досталась служба в танковой бригаде Карса. Были и такие счастливчики, кто вытянул Западную Анатолию и даже Стамбул. Поговаривали, что жеребьевка не совсем честная. Но Мевлют не завидовал, не обижался и не печалился, что ему предстоит провести шестнадцать месяцев в самом холодном и бедном городе Турции на русской границе.

Не заезжая в Стамбул, он доехал на автобусе до Карса за один день, сделав пересадку в Анкаре. В 1980-м году Карс был невероятно бедным городом, население которого составляло пятьдесят тысяч человек. Шагая с чемоданом в руке с автовокзала в расположенную прямо в центре города казарму, он разглядывал улицы, исписанные левацкими лозунгами, а подписи под лозунгами были совсем такими же, как на стенах домов Кюльтепе.

Гарнизон показался Мевлюту тихим и спокойным. Военные, стоявшие в Карсе, держались подальше от политических распрей – не считая, конечно, сотрудников Национального разведывательного управления. Жандармы, конечно, иногда устраивали облавы на левацких боевиков в деревнях, на фермах и сыродельнях, но их казармы стояли далеко от гарнизонных казарм.

В первый месяц по приезде в город как-то на утреннем построении командир спросил, чем он занимался до службы в армии, и Мевлют ответил, что был официантом. После этого его отправили работать в гарнизонную столовую. Это помогло ему в дальнейшем избежать караулов на морозе, а также глупых приказов командиров. Теперь у него появилось время на письма Райихе за маленьким столиком в спальне или за кухонными столами в гарнизонной столовой, пока никто не видел. По радио передавали народные анатолийские песни-тюркю, а еще знаменитую песню «Нихавенд» турецкого композитора Эрола Сайина, которую исполняла известная певица Эмель Сайин. В песне были такие слова: «Нельзя забыть тот первый взгляд, проникший в сердце». Мевлют слушал песню, и слова лились на страницы сами собой. Почти все солдаты, которых отправляли в штаб гарнизона либо в казармы, чтобы что-то отремонтировать или покрасить, и которые изо всех сил старались изобразить, будто что-то делают, держали у себя в кармане маленькие переносные транзисторы. Так что у Мевлюта в тот год развился музыкальный вкус, и, вдохновленный анатолийскими народными песнями-тюркю, он написал своей возлюбленной множество писем, в которых говорил, что у нее «кокетливый взгляд», «глаза как у газели», «нежный взгляд из-под ресниц», «черные как ночь глаза», «нежный взгляд с поволокой», «глаза роковой женщины», «взгляды как кинжалы», «взгляд, который околдовывает».

По мере того как он писал Райихе, ему начинало казаться, что он знаком с ней давно, с самого детства, что они – родственные души. Ему казалось, что с каждым письмом, с каждым словом, с каждым предложением создается и даже укрепляется их близость с Райихой и что в будущем они обязательно переживут вместе все то, что сейчас рисует ему фантазия.

Как-то раз в конце лета Мевлют на кухне выговаривал одному из поваров (баклажанное ассорти, поданное одному из командиров, оказалось холодным). Тот был изрядно рассержен. Кто-то взял Мевлюта за руку. Человек оказался огромным, Мевлют на мгновение даже испугался.

– О господи, Мохини! – затем воскликнул он.

Двое друзей обнялись и расцеловались.

– Обычно в армии худеют, высыхают, а ты, смотрите-ка, поправился! – смеялся Мохини.

– Я состою официантом при столовой, – сказал Мевлют. – Ну и отъелся, как кот в мясной лавке.

– А я при казармах состою парикмахером! – радостно сообщил Мохини.

Мохини прибыл в Карс две недели назад. Лицей он окончить так и не смог, и отец отдал его в подмастерья одному дамскому парикмахеру. Так что, конечно, совершенно не сложно было, служа в армии, осветлять волосы офицерским женам. Но когда они вдвоем отправились в увольнение и зашли в чайную напротив отеля «Азия» посмотреть футбольный матч, Мохини начал жаловаться.


Мохини. Работенка моя в парикмахерской при казарме, по правде, совсем не сложная. Единственная забота – оказывать внимание и почтение каждой посетительнице согласно званию ее мужа. Самую красивую прическу нужно сделать и самые приятные слова нужно сказать коротышке-жене нашего командира гарнизона генерала Тургут-паши. Чуть поменьше надо хвалить тощую жену его подчиненного, подполковника, а еще меньше времени и сил тратить на жен офицеров званием помладше, но при этом следить, чтобы не нарушился порядок старшинства. Все это невероятно изматывало меня. Я рассказал Мевлюту, как однажды так расхвалил каштановые волосы красавицы-жены одного молоденького офицера, что все жены старшего командования, начиная с жены Тургут-паши, начали презрительно воротить от меня нос.

Внимательная жена нашего майора говорила: «Смотри не осветли мне волосы ярче, чем жене Тургут-паши». Я знал, кто, где и с кем играет в кункен[41], у кого когда гости, кто, где, с кем и какой смотрит сериал и в какой печке какое курабье получится. У некоторых клиенток я пел на днях рождения детей; перед кем-то жонглировал; бегал в магазины за покупками для тех дам, которые не любят выходить за ворота гарнизона; а дочери одной из дам даже помогал делать домашнее задание по математике.

– Можно подумать, ты в математике разбираешься, Мохини! – насмешливо перебил меня Мевлют. – Ты что, трахнул дочку паши?

– Что ты мелешь такое, Мевлют? Как не стыдно! Я смотрю, ты в армии испортился и язык твой испортился… Так всегда говорят солдаты, которые находят себе работу при штабе или в казармах, прислуживают, пресмыкаются по домам генералов и которых ругают и унижают целый день, так что вечером они, вернувшись в казарму, чтобы хоть как-то спасти свою гордость, рассказывают всем: «У меня интрижка с дочерью паши». Ты что, тоже веришь в эти россказни? А ведь Тургут-паша, между прочим, настоящий солдат, который совершенно не заслуживает таких мерзких слов. Именно он всегда защищает меня от капризов и ругани собственной жены. Ты понял?



То были самые правдивые слова, слышанные им от солдата за все время службы в армии. Мевлюту стало стыдно.

– Признаться, паша действительно хороший человек, – сказал Мевлют. – Прости меня. Давай обнимемся, не держи на меня зла.

Как только он произнес это, сразу понял одну вещь, которую скрывал даже от самого себя: с того момента, как он видел Мохини последний раз в лицее, тот стал выглядеть как-то женоподобно, и стало ясно, что на самом деле он гей. Замечал ли это сам Мохини? Следовало ли Мевлюту показать, что он это заметил? Мгновение они пристально смотрели друг другу в глаза.

Тургут-паша быстро узнал, что солдат-парикмахер его жены – школьный друг солдата-официанта из гарнизонной столовой. Так Мевлют начал бывать в доме паши по особым поручениям. Иногда его просили что-нибудь покрасить, например шкаф на кухне, иногда он играл с детьми генерала в кучера и лошадей (в Карсе вместо такси все ездили на повозках). Командованию взвода и коменданту казарм сообщили, что Мевлют иногда будет задерживаться дома у генерала, чтобы подготовить все необходимое к приходу гостей, а это мгновенно подняло Мевлюта в глазах товарищей на целую ступень, и про него стали говорить, что он пользуется протекцией «самого генерала». Мевлюту нравилось наблюдать, как сплетни о его новом особенном положении разлетелись сначала по взводу, а потом и по всему гарнизону. Те, кто раньше, завидев его, спрашивали с издевкой: «Ну что, как там дела, смазливенький?» – и принимались к нему приставать, словно он гей, шутки свои прекратили. Лейтенанты стали обращаться с Мевлютом так внимательно, будто он был сыном богатых родителей, по ошибке попавшим в Карс. Некоторые даже просили разузнать его от жены паши секретные подробности маневров, которые должны были пройти на границе с Россией. Больше никто Мевлюта ни в чем не упрекал.

18. Военный переворот Кладбище индустриального квартала

Маневры, секретные подробности которых всем так хотелось узнать, так и не были проведены, потому что в ночь на 12 сентября произошел еще один военный переворот. Мевлют понял, что происходит что-то необычное, по тому, как опустели городские улицы за забором гарнизона. Военные объявили по всей Турции чрезвычайное положение и комендантский час. Мевлют целый день смотрел по телевизору обращения генерала Эврена[42] к нации. Нынешняя пустота улиц, обычно заполненных крестьянами, ремесленниками, безработными, робкими горожанами и полицейскими в штатском, казалась ему собственной странной фантазией. Вечером Тургут-паша собрал весь гарнизон и сказал, что беспечные политики, которые только и думают что о собственной выгоде и голосах, привели страну к краю пропасти, но теперь трудные дни позади, единственный настоящий хозяин страны – ее вооруженные силы не дадут Турции погибнуть, а все террористы и сепаратисты понесут наказание. Потом он еще долго говорил о флаге, о крови героев, цвет которой и дан флагу, и об Ататюрке.

Через неделю в одном из обращений по телевизору Тургут-пашу объявили мэром Карса, и Мевлют с Мохини начали регулярно бывать в здании мэрии, которое находилось в десяти минутах ходьбы от гарнизона. По утрам паша работал в гарнизоне, отдавая распоряжения относительно судеб коммунистов, о которых ему докладывали осведомители, а перед обедом переезжал на своем джипе в мэрию, которая располагалась в старинном русском особняке. Иногда он шел до мэрии пешком, сопровождаемый телохранителями, и был очень доволен, когда по дороге ему встречались владельцы каких-нибудь лавок, благодарившие его за такой нужный стране военный переворот, а некоторые даже целовали руку, и если кто-то из них передавал ему письма, то он читал их лично и сразу по приходе в штаб. Важной задачей паши, ставшего теперь не только мэром города, но и главой временного правительства всей области, было выявлять случаи злоупотреблений и коррупции, расследовать их, а затем передавать подозреваемых в руки военной прокуратуры. А прокурор, который, как и паша, думал: «Всех невиновных оправдают!» – с легкостью заводил судебные дела, а всех, против кого они были открыты, тут же помещал под стражу и принимался устрашать.

Военные не слишком изводили богачей, прославившихся беззаконием. Виновных по политическим статьям, коммунистов, которых, как правило, объявляли террористами, обычно в качестве наказания отправляли на фалаку. Ветер доносил до гарнизона крики арестованных во время облав в карсских гедже-конду молодых парней, которых пытали во время допросов, и Мевлют, шагавший в это время в казарму, виновато смотрел себе под ноги.

Как-то раз после Нового года, на одном из утренних построений, лейтенант из новеньких выкрикнул имя Мевлюта.

– Мевлют Караташ, Конья, слушаю, командир! – крикнул Мевлют и сделал шаг вперед, приветствуя офицера.

– Кониец, подойди-ка сюда, ко мне! – сказал лейтенант.

«Этот, наверное, еще не знает, что я пользуюсь протекцией паши», – подумал Мевлют. Хотя он ни разу в жизни не был в Конье, его каждый божий день называли конийцем, и все потому, что Бейшехир административно относился к Конийскому илу[43], Мевлюта это раздражало, но виду он никогда не подавал.

– Соболезную тебе, кониец, отец твой в Стамбуле умер, – сказал новенький лейтенант. – Иди в роту, капитан даст тебе увольнительную.

Назад Дальше