О чем подумала «Рязань», услыхав такое, не могу представить. Да и не очень это меня занимало. А я так просто ужаснулся: выходит, что и Юля, такая вроде своя, заслуживающая доверия, и она — стук, стук? И полезли в голову совсем забытые было недоговоренности, обмолвки, вспомнилось, как она мне пеняла, почему не поставил ее в известность, прежде чем согласился воздействовать на облака. Кажется, она обронила тогда: «Что-нибудь я бы придумала…». А может и не так она сказала, но ведь намекнула на какую-то свою не явную причастность…
Поддержку «Рязани» я, хоть и без особого вдохновения, оказывал до самого утра. Получится ли что, или нет, не очень переживал: в конечном счете это была не моя, а ее проблема. Чуть свет «Рязань» исчезла так же внезапно, как появилась накануне.
Неужели то был сигнал к возвращению в старое существование?
В голове начался какой-то странный откат памяти. Молча называю имена и фамилии людей, оставивших более или менее заметный след в моей жизни. Мама — умерла. Отец — умер. Моя первая жена — пропала без вести. Майор Гордеев — погиб, майор Савченко — погиб, полковник Валерус вроде жив, а вот «Сам» — погиб, что с Молли — не знаю. Как странно, однако, получается, живых остается меньше, чем покойных. И не всем, кто жив, я могу довериться. Валерусу — не доверюсь, точно, а Юле? Под большим вопросом… А как Люба Агафонова? Чего тут думать, когда я не знаю о ней ничего. А Пономарева? А Толстый? А Александров? Кто из них заслуживает доверия и в какой мере? И совсем неожиданно подумалось: поехать что ли в Москву? Подписки о «невъезде» в столицу у меня никто не отбирал. Для чего ехать? Допустим, такую версию можно выдвинуть — хочу поклониться могиле Чкалова, положить цветы. Давно я этого не делал. Хочу выяснить, где захоронен Игорь Александрович и тоже отнести на его могилу цветы. Убедительно? И кто смеет лишить меня такого права?
Предварительно я обязательно поделюсь своим намерением с начальником аэроклуба. То, что он меня одобрит, уверен совершенно, а вот станет ли информировать инстанции — не знаю. Но, скорее всего, почувствую, угадаю, замечу — как точно не могу сказать…
Позволю себе повториться: «Приняв однажды решение, даже худшее из возможных, не изменяй его».
В ближайший четверг в разговоре с начальником аэроклуба я походя заметил:
— В субботу думаю съездить в Москву.
— Дела? — без особого интереса, скорее для порядка, спросил он, — И когда обратно?
— Если ничего не помешает, рано утром в воскресенье буду обратно.
— Ну, что ж, раз надо, значит надо.
— Давно я не был на чкаловской могиле, хочу цветы положить. Не в дату, а просто так.
— Святое дело, — сказал начальник аэроклуба. — И от меня поклонись. Мы с тобой одних корней.
В город я въехал без происшествий. Никакого надзора за собой не обнаружил. Черт его знает, может моя подозрительность, вечная оглядка просто — чушь, и за мной давно уже никто не следит? Ведь таких, как я — миллионы! Чтобы всех держать на крючке, какой же аппарат надо иметь, где его набрать, как прокормить?
На Красную площадь я пошел пешком, хотя тогда можно было и въехать на нее. В руках у меня был сноп красных гвоздик. Правее мавзолея перешагнул через низенькую загородку и, углубившись в трибуны, вышел на узенькую асфальтированную дорожку, тянущуюся вдоль Кремлевской стены. Шаг, шаг, еще пять шагов, еще — десять Навстречу, как из под земли, — охранник.
— Гражданин, сюда нельзя.
— Пока я для вас еще — товарищ. Я могу постоять, подождать, а вы сходите к своему начальнику и спросите, имеет ли право летчик поклониться летчику, положить цветы? Я — к Чкалову. Если нужен документ — пожалуйста.
Охранник поколебался, документа смотреть не стал и ушел. Я честно стоял, пока не явился майор, проверил мое пилотское свидетельство, пристально глянул мне в лицо и вполне дружелюбно сказал:
— Идите. Только, пожалуйста, недолго.
Увы, с Валерием Павловичем мне полетать не довелось, просто по возрасту я не мог оказаться с ним в одном строю. А живого — видел. Он приезжал к нам в аэроклуб по случаю празднования дня авиации, если не ошибаюсь. Я даже удостоился его похлопывания по плечу. В каком смысле? Старайся, мужик, на вас вся надежда! Война приближается.
Чкалов еще при жизни стал знаменем целого поколения сопливых болельщиков авиации, таких, каким был и я. Сроду я стихов и не мыслил сочинять, а после того, как почувствовал руку Валерия Павловича на своем плече, вдруг излился: мы чкаловцев имя нигде не уроним, когда же придется в бою, в короткой погоне врага мы догоним, и жизнь не спасет он свою… И вот, спустя, можно сказать, жизнь, я пришел к Чкалову, наверное, сам того до конца не осознавая, чтобы хоть на несколько минут ощутить себя снова семнадцатилетним. Нахальным, петушистым, самонадеянным. Знаю, не всякому удается возвращаться к своим истокам, но если удается — это такая радость, тебе мнится в этот час — все-все еще впереди, нет ничего невозможного на свете, успею, смогу, достигну…
На могилу Игоря Александровича в тот день я не попал. Поглядел на часы, надо было решать: или ложиться на обратный курс, чтобы с рассветом оказаться на аэродроме, или звонить, а уж тогда — как получится. Откровенно говоря, звонить и хотелось и не хотелось. К тому же я не был уверен, что старый номер телефона сохранился. И еще, и еще выползали сомнения, доводы «против», пока я не сказал себе: «Трусишь, засранец!» И тогда ноги сами собой шагнули в будку автомата. Набираю номер.
Не удивительно ли, она моментально узнала меня по голосу. Обрадовалась или сделала вид… впрочем это не могло иметь особого значения. Связь была восстановлена. И она сказала:
— Приезжай, я дома, надеюсь, дорогу найдешь, помнишь?
И я поехал. Без точного адреса. Поехал по памяти, когда-то всего один раз я подвозил Юлю после работы домой.
Ориентироваться в Москве никогда не было просто, а после того, как понастроили новые районы, протяженные, как города, стало и вовсе тяжело, но я почему-то не сомневался — найду.
Во всяком случае я очень хотел найти Юлю.
A.M.: По мере того, как события отдалялись от времени наиболее интенсивной летной работы, Автор делался все скупее и сдержаннее. Мне показалось даже, будто ему все надоело и он спешит развязаться с добровольно принятой на себя «литературной» обузой. Вводить человека в искушение, спрашивать, а не осточертела ли тебе, Максим, наша колгота, я не решался. Общение наше продолжалось. Магнитофон вертелся.
АВТОР: Откровенно говоря, я не люблю автомобильной езды по Москве: все время испытываешь такое чувство, будто впереди засада. Меня не так уж часто тормозят автоинспекторы, но, если уж остановят, редко обходится без скандала. В принципе, я человек законопослушный, особенно за рулем, никаких вольностей стараюсь себе не позволять. Но когда мордастый сержант начинает доказывать, что я превысил скорость или не пропустил кого-то, кого пропускать полагается, мне трудно бывает удержаться в рамках покорности…
Юля жила в районе, который мне был плохо знаком. Ехал я тихо, припоминал характерные ориентиры давней поры, заглядывал на уличные таблички, силясь восстановить детальную ориентировку. Откуда я мог знать, что движение в этом не очень еще загруженном микрорайоне, приобрело совершенно новую схему? Короче говоря, я махнул в улочку с односторонним движением против шерсти. Признаю: знак «Только прямо» я не заметил. И напоролся на целую шайку гаишников. Они стояли кучкой, что-то оживленно обсуждая, а мне показалось — готовятся ловить, держать и не пущать! Остановился, не дожидаясь их команды, и жду. Небрежно козырнув, никак ко мне не обращаясь, сержант этак через губу выговаривает:
— Документы.
— Во-первых, не документы, а документы, товарищ сержант, и, во-вторых, кто вы такой?
— Инспектор, — невнятно бурчит свою фамилию милицейский чин и не понять Синилов, Сатилов или еще кто на букву С…
— Не вижу, — говорю я, — хотел бы познакомиться, как положено, заглянув в ваше служебное удостоверение.
Обменявшись еще несколькими любезностями, я протягиваю сержанту С… пилотское свидетельство. По опыту знаю — иногда такой финт срабатывает. Но на этот раз сержант не клюнул. Он долго рассматривает мое удостоверение, потом молча поворачивается и отходит к группе своих коллег, Черт возьми, — думаю я, — пилотское свидетельство для меня не пустая бумажка… Но выдерживаю характер и вылезать из машины не спешу. Вижу, как сержант передает мой документ очевидно своему начальнику, тот, покрутив его, — дальше, еще кому-то, наконец, ко мне направляется офицер. Он козыряет по всем правилам хорошего милицейского тона, называется: капитаном Тихоновым и спрашивает:
— У вас редкая фамилия — Робино, мне кажется мы когда-то с вами встречались, только никак не могу припомнить, при каких обстоятельствах, где… Или я ошибаюсь?
— У вас редкая фамилия — Робино, мне кажется мы когда-то с вами встречались, только никак не могу припомнить, при каких обстоятельствах, где… Или я ошибаюсь?
— Право не знаю, товарищ капитан. Думаю, при вашей службе вы с такой прорвой народа вынуждены общаться, не мудрено и забыть кого-то, даже с редкой фамилией.
— Жаль. — Слово это он произносит так выразительно, что я понимаю — а ему на самом деле жаль, хочется вспомнить. И буквально в следующий момент капитан начинает смеяться.
— Вспомнил! Ей богу, вспомнил! Вы жили напротив станции метрополитена, — и он называет все приметы моего дома, — был я у вас в квартире, товарищ Робино, а потом еще звонил на вашу работу, сообщал о состоянии здоровья Любы Агафоновой. Ее подстрелили, она лежала в больнице тогда. Робино — точно, и без отчества — Максим. Надо же, встретились!
Тут я выхожу из машины, и мы странно радуемся встрече, хотя радоваться-то совершенно нечему. Из прошлой жизни нас решительно ничего не связывает. И вот поди ж ты!
Тихонов по собственной инициативе, не дожидаясь моих вопросов, сообщает, что Люба вполне благополучно выкрутилась из той давней уже передряги, закончила милицейскую академию и, кажется, совсем недавно стала майором милиции. Работает в центральном аппарате. И не без нотки ехидства, так на ходу:
— Семейством вроде не обзавелась. Если дадите телефончик, могу выяснить точно и позвонить по старой памяти, поделиться… В результате телефончик даю не я Тихонову, а Тихонов — мне, свой. Капитан возвращает мое пилотское свидетельство, и мы расстаемся самым дружественным образом.
Юлин дом я нашел не без труда, но все-таки нашел. После первого здрасте, я втягиваюсь в разговор, из которого — сразу понимаю — будет не так просто выпутаться.
— Ты прекрасно выглядишь, мне кажется, помолодел, украсивился… Не мужчина — смерть бабам! Моя подруга тебя уже атаковала?
— Стоит ли начинать с подруги, Юля?
— Почему бы нет? Она так рвалась к тебе…
— Что ты оказалась просто не в силах отказать и вывела ее на курс?
— Можно подумать, будто ты остался недоволен?
— Прежде всего мне хотелось бы узнать, а откуда тебе стал известен мой адрес?
— Кто хочет, тот находит.
— И все-таки? Откуда? Почему ты сама не воспользовалась этим адресом…
— Интересно, а что ты скажешь, если я признаюсь — не успела!
— И еще раз спрашиваю: как ты меня вычислила, Юль? Поверь, тут не только любопытство заставляет меня упорствовать.
— Под кем я существую, Максим, ты не забыл? Генеральный потребовал срочно найти тебя, как он выразился, живого или мертвого, но предпочтительно — живого. У Михаила Ильича появились какие-то серьезные виды на тебя. Я туда-сюда потыкалась — нет следов. Доложила самому, он меня обругал и, недолго думая, тут же при мне позвонил нашему начальнику особого отдела. Слышу, говорит:
— Можешь разыскать моего бывшего летчика Робино Максима? Что тот ему отвечает, не слышу, а Михаил Ильич благодарит и просит: — Мой референт будет тебе звонить, ей дай координаты. Я на полигон лечу, с неделю там пробуду, вот бы к возвращению ты меня отоварил…
— Странно, для чего Генеральному было тебя в это дело подключать. Мог бы, вернувшись, сам связаться…
— А почему, Максим, все это тебя так сильно заинтересовало? Почему ты вдруг засомневался в моем к тебе добром расположении, в моей откровенности? Я же чувствую.
— С той поры, как Генеральный сдал меня в аренду «Толстому», а потом и вовсе отказался от услуг Робино, я сделался подозрительным, подруга. И все ищу подвоха. Даже самому противно.
— А с моей-то стороны, какой может быть подвох?
— Кто знает. Тебе известны слова: «Жребий брошен».
— Не поняла… ну, брошен? И что?
— Кому принадлежат эти знаменитые слова?
— Понятия не имею. Михаил Ильич уж точно такого не скажет, не в его стиле.
— Согласен, — хмыкнул я, — а Цезарь мог сказать?
— Перестань темнить, при чем тут Цезарь?
— В сорок девятом году до нашей эры, эти слова обронил Юлий Цезарь, перейдя Рубикон, вопреки запрету сената, и началась гражданская война. Доходит?
— И это с тех пор, — у Юли глаза становятся в два раза больше, — говорят — «перейти Рубикон»? Ничего себе!
— Вот и объясни, для чего все-таки ты навела свою лучшую подругу на меня?
Нет, толком выяснить то, что я хотел выяснить не удалось. Вариант случайного ее контакта с особняком фирмы выглядел не особенно убедительно, но с другой стороны, я не располагал решительно никакими фактами, чтобы порушить Юлину версию. Вот ведь какая гадость — один раз заберешь в голову и нет тебе покоя, и доверие к человеку медленно так растворяется, подтаивает, истекает по капелькам…
A.M.: Примерно в этом месте Автор потребовал таймаут. Сказал, что у него такое ощущение, будто он запутывается не в описании событий, а в связи одних — с другими. И порекомендовал мне съездить на Ходынку, понюхать воздух старейшего аэродрома России, прислушаться к мыслям, что зазвучат в моей голове, с тем, чтобы обсудить потом некоторые проблемы, давно его занимающие.
На Ходынку я съездил. Воздух оказался самым обыкновенным — городским. Взлетно-посадочная полоса произвела удручающее впечатление. И — коротенькая, по нынешним меркам, и бетонные плиты местами побиты, смещены. Представить себе, что с этой полосы иногда еще взлетают и даже садятся, было просто невозможно.
Запустенье и мерзость расползлись по всей Ходынке. Лишь в одном углу, за спиной аэровокзала, я обнаружил стадо старых списанных самолетов, выставленных на обозрение любителей авиации. Откровенно говоря, это было все-таки не столь грустное зрелище в сравнении со всем остальным. Сами по себе машины обладали завораживающей силой: они были объективно красивы.
Обо всем этом я был готов рассказать Автору, прежде чем начинать очередной сеанс.
АВТОР: Ну, хапнул горя? Значит, правильно я тебя адресовал на Ходынку — для настроения, для злости. Два года бьюсь, хочу узнать, кто персонально — фамилия, имя, отчество, должен был преименовать улицу Чкалова в вонючий Земляной вал? Подумаешь, какая историческая ценность — этот вал! Кто посмел так оскорбить, так унизить нашего Чкалова? Мне кое-кто возражает — не одного Чкалова обидели, улицу Чехова обратно в Малую Дмитровку перекрестили, а… и называют еще кучу улиц, лишенных своих имен. Плюнь, мол, мужик, не кипятись. И скажи, допустим, ты узнаешь, что на заседании такой-то комиссии — их сотни этих комиссий — встал некто и напомнил собравшимся, а в прежние, незапамятные, де, времена, когда Чкалов еще и не родился, улица Земляной вал существовала… И собравшиеся, как ты выразился, единогласно или большинством голосов — это безразлично — решили — отименовать, восстановить и прочие слова. Дальше что?
Как что? Поднять вселенский хай! Должны же понять люди, что того инициатора надо срамить, поносить прилюдно и по радио, во всех средствах массовой информации, житья ему не давать, чтобы он шага вольно шагнуть не мог, чтобы дети на него пальцами показывали…
Можно ли этого конкретного сукиного сына выдрессировать или нет, не знаю, но в одном не сомневаюсь — нельзя какой-то мрази давать в обиду Чкалова, тем более покойного, когда он сам за себя постоять уже не может. Или мы не люди? Почему молчим?
А если то было предложение самого нашего эксцентричного мэра, тогда, что ты запоешь? — подначивают меня.
Неужели страшнее кошки зверя нет, ребята? Сравнили мэра и Чкалова! Мэра изберут или не изберут — вилами на воде писано, а Чкалов избран бессрочно…
Мне летная работа еще и потому дорога, что с высоты я вижу землю такой, какой ее должны бы видеть все люди — молчаливой, многокрасочной, обиженной… На фабричные дымы глянешь, душа переворачивается, душим матушку; а сведенные под корень леса — горе наше, а наступающие пустыни? Кто-то, будто слепой, стихами землю нашу славит, когда караул надо кричать! Люди дрожат или делают вид, будто дрожат от страха перед атомной бомбардировкой, хотя страшнее всех средств уничтожения наши собственные слова, слова и слова, в потоке которых захлебывается жизнь…
A.M.: Автор умолк. Продолжать ему было просто невмоготу. Я видел в этом, на мой взгляд, добром человеке злость вдруг взяла верх надо всеми прочими чувствами. К Чкалову он относился молитвенно, может быть сильно преувеличивая его личность, но Чкалов в этот раз был лишь поводом. Боль за людей, за судьбу всех нас не оставляла Робино равнодушным.
Вдруг Робино сказал: «И не вижу компромисса. Или ты за правду, за справедливость или все твои речи — мусор, пустое сотрясение атмосферы. Что ждет нас завтра, для меня не какараз».
Глава одиннадцатая
АВТОР: День начинался тихо, мирно, я бы сказал, улыбчиво. Солнце только-только встало над летным полем, еще не разошелся легкий ночной туманец. Мне предстояло облетать машину, вышедшую из ремонта. Пока механики осматривали самолет, я отошел в сторону от стоянки, хотелось побыть в одиночестве. На меня, бывает, такое находит.