Подружайки дружно рванулись к обманщице, Наденька приняла боевую стойку… однако в это мгновение послышался треск разбившейся посуды, и три девицы испуганно обернулись к столу.
Головы их супругов лежали в тарелках. Сами обладатели голов спали крепким пьяным праздничным сном. Волосы Василия-второго и Мишани были живописно обрамлены салатами-винегретами, но особенно сюрреалистично смотрелась голова Долгополова – в кольцах лука и ломтиках тряпично-мягкого сига.
– Картина Верещагина «Апофеоз войны», – мрачно изрекла Алёнушка, знаток изобразительного искусства.
– Очень похоже на Змея Горыныча после не-удачного боя, – прокомментировала Мурочка.
– Таясь, проходит Саломея с моей кровавой головой, – ехидно добавила Шурочка, страстно любившая Блока.
И три подруги, которые славились чувством юмора, помогавшим им преодолевать всё и всяческие житейские трудности, громко захохотали.
– Кстати, а где эта пакость Наденька? – наконец спохватились они, отсмеявшись, и бросились в прихожую, но там было, конечно же, пусто.
Выскочили в кухню, выходящую окнами во двор, и увидели вышеназванную пакость, которая проскочила в арку и скрылась с глаз.
Ну что? Пришлось смириться с реальностью: вынимать из тарелок мужей, приводить их и стол в приличное состояние, варить пельмени, кормить детей – и вообще, настало время самим поесть и выпить. Однако не пилось, не елось и не пелось. Праздничный день тянулся уныло, как самые будние будни. Всё-таки Наденька совершила своё чёрное дело!
И вот настал вечер. Проспавшиеся мужья отправились искупать вину мытьём посуды. Дети сели перед видеомагнитофоном – смотреть фильм «Три мушкетёра», а девицы, которым этот фильм уже порядком осточертел, решили выйти прогуляться. Головы у всех болели: самогоновка-долгополовка аукалась!
С улицы Ленина, на которой жила Алёнушка, они спустились на Уссурийский бульвар, потом поднялись на улицу Карла Маркса, опять спустились – на бульвар Амурский, а оттуда поднялись на улицу Серышева. Хабаровск издавна называли «три горы – две дыры», именно поэтому наши подруги то спускались, то поднимались. Нечего и говорить, что всю дорогу девушки ожесточённо мыли кости Наденьке.
Наконец от этого имени взяла их уже оскомина. В это время оказались они на углу высокого и чрезвычайно уродливого здания – Института экономики, на углу улиц Серышева и Запарина.
– Между прочим, в этом здании работает мой любовник, – кокетливо сообщила Алёнушка, бывшая барышней чрезвычайно легкомысленной.
Столь же легкомысленная Шурочка одобрительно хихикнула, а Мурочка, нерушимо хранившая супружескую верность исключительно потому, что предмет её тайной любви проживал во Владивостоке и всячески Мурочкой манкировал, вздохнула не без зависти.
– И кто он? – спросила любопытная Шурочка.
Алёнушка так повела бровью, что подруги мигом догадались: речь в данной ситуации может идти только о самом Чибисове, красивом и вполне ещё молодом директоре этого института.
– Ну, Алёнушка, экого бобра ты убила! – восхищённо воскликнула Шурочка.
– Вернее, шмеля прихлопнула, – уточнила Мурочка.
Алёнушка и Шурочка мгновение молчали, а потом принялись хохотать. Дело в том, что Чибисов внешне весьма и весьма напоминал Никиту Михалкова в роли Сергея Сергеевича Паратова, «блестящего барина, из судохозяев, лет за тридцать», по характеристике драматурга Островского. Правда, костюмы у Чибисова были попроще, да и ростиком он не больно-то вышел, однако томные карие очи и общая вальяжность вполне совпадали. Поэтому сравнение Чибисова с «мохнатым шмелем» показалось подружкам необычайно точным и потрясающе забавным.
– Мохнатый шмель! – заливалась Алёнушка. – Ой, не могу!
– На душистый хмель! – покатывалась Мурочка. – Это ты, Алёнушка, душистый хмель! Ой, не могу!
– Душистый шмель на мохнатый хмель! – перефразировала острословица Шурочка, и девушки вообще начали тихо помирать от смеха.
Ах, как же исправилось у них настроение! Какой чепухой показались все неудачи и провалы истекающего дня! Ну не понравилась мужьям Змея Горыновна – да и ладно, зато они сами вдоволь нахохотались и нарадовались своёй изобретательности. Ну пришлось потом смывать тщательно наложенную боевую раскраску – ну и тоже ничего страшного, ведь участь всякого макияжа быть рано или поздно смытым. Ну испоганил Долгополов талу – да и пусть, зато каковы удались пельмени! На самом деле этот день был совершенно даже не плох. Единственное, чего не удалось подругам, это спеть любимую песню… Так почему не сделать это прямо сейчас?!
И три девицы-красавицы, душеньки-подруженьки, жёны ответственных мужей и матери почтенных семейств, редакторши Хабаровского книжного издательства слаженным хором затянули:
Ну и так далее – про цыганскую дочь, и ночь, и родство бродяжьей души.
Допев первый куплет, они приостановились – набрать воздуха в легкие и завести второй, как вдруг суровый мужской голос грянул над ними, подобно грому с ясного неба:
– Ну что, гражданки?
Девицы замерли с открытыми ртами, повернулись на сей трубный звук – и узрели пару хмурых охранников правопорядка в серой форме и серых ушанках.
Да уж… такая «глухая пора листопада» царила в те времена, что даже в праздник – в Международный и, между прочим, женский день 8 Марта!!! – три дамочки не могли себе позволить появиться на улице в нетрезвом состоянии (а оно было-таки нетрезвым!) да ещё поющими, не рискуя нарваться на неприятности. И они могли оказаться очень весомыми!
Буйное воображение наших подружаек мигом нарисовало картину вселенского позорища. Вот их запихивают в невзрачный «газик», помигивающий синими опасными огоньками, вот везут в самый конец улицы Карла Маркса, где около городского кладбища находится вытрезвитель. Хотя нет, там вытрезвитель Центрального района, а их же «повязали» в Кировском. Значит, поволокут куда-нибудь на Спиртзавод (что весьма символично!) или вообще на Базу КАФ. Вот их ведут в «помывочную» под ледяной душ вместе с самыми незамысловатыми опойками, синявками и бичихами, а потом укладывают на койки – проспаться. Короче, классическая пьеса Шукшина «А поутру они проснулись»… Конечно, Долгополов как собкор центральной прессы выручил бы жену и её подруг на счёт «раз», но ведь ему ещё надо о случившемся сообщить! А разве дадут им позвонить?[1] Ничего подобного. Но обязательно сообщат на работу: туда придут квитанции об оплате услуг медвытрезвителя – и что тогда бу-удет… С издательством придется проститься, это факт. Интересно, дадут хоть заявление по собственному написать или уволят по статье?
Да уж, зловредный главред подберёт им самую, конечно, «расстрельную статью»!
Девушки замерли, прижавшись друг к дружке, в ужасе переводя глаза то на блюстителей порядка, то на гостеприимно приоткрытую дверцу «газика», как вдруг раздался новый голос – на сей раз женский и необычайно жизнерадостный:
– Привет, Николаша! Ты чего к девушкам на улице пристаешь?
И с этими словами в круг света, выхваченный из темноты фарами милицейского «газика», вступила… Наденька Григорьева.
– Привет, соседка! – радостно воскликнул один из милиционеров, мигом меняя казённое и где-то даже карающее выражение своёй физио-номии на самое что ни на есть добросердечное. – С праздничком тебя!
– И тебя также! – захохотала Наденька, лобызаясь с ним троекратно и дружески кивая напарнику. – А подружкам моим чего праздник портишь?
– Да кто портит, кто портит? – заохал и заахал Николаша. – Мы едем, видим… то есть слышим: гражданки поют, ну и остановились, чтобы послушать. Это ж моя любимая песня!
– И всё?! – сурово спросила Наденька.
– Всё! – испуганно приложил руку к груди Николаша. – Клянусь!
– Ну тогда ладно, – милостиво кивнула Наденька. – Тогда можете продолжать дежурство, товарищи милиционеры!
Патрульные взяли под козырёк, погрузились в «газик» и отчалили, мигнув на прощание опасными синими огоньками.
– Листья дуба падают с ясеня… – простонала Шурочка и закончила фразу общеизвестной, хотя и непереводимой игрой слов.
Мурочка и Алёнушка ошеломлённо молчали.
– Девчонки, – сказала Наденька, поворачиваясь к ним с той подавляющей нагловатой искренностью, которая составляла главную силу её многопудового обаяния. – Вы меня простите. Я, конечно, редкая сволочь, но я вас люблю, честно! Я не хотела вам праздник портить, всё это исключительно от зависти. Ваши мужики вас так любят, а меня… а я… любовник мой на дежурстве, а муж напился и спит целый день. Ну вот я и… Простите, а?! И вообще, знаете… давайте выпьем втихую, а? Вон там, за колоннами Института экономики. Там нас видно не будет. Надо же шампанское оприходовать!
И Наденька вынула из-под пальто увесистую зелёную бутылку.
Девицы уставились на неё, не веря своим глазам.
– Погоди, так ты ж к Эммочке… – заикнулась Мурочка, однако Наденька не дала ей договорить:
– Да ну её к… эту Эммочку! Я пришла, а её дома нет. Упёрлась куда-то. А уж так в гости зазывала, так зазывала! Вот я и брожу с этим дурацким шампанским, как дура с писаной торбой. Давайте выкурим трубку мира, в смысле выпьем? Вы меня простили, да?
Ну как не простить человека, который фактически спасает вашу общественную репутацию и предлагает вам в Международный женский день выпить шампанского?
Советского! Сладкого! Шибающего в нос, как газировка! Лучшего на свете!
Они не пили шампанского с самого Нового года!
И теперь Наденька предлагает его выпить?!
– Само собой! – закричали три наши подружки и кинулись вслед за Наденькой под спасительную сень колонн Института экономики.
Там, практически в темноте, Наденька проворно содрала с горлышка фольгу, мощной рукой выкрутила пробку, и девицы, захлебываясь и задыхаясь, давясь смехом и шампанским, отметили наконец Международный женский день именно так, как следует его отмечать: в дружеском женском обществе, экстравагантно и романтично.
Конечно, они мигом захмелели, однако остроты разума не утратили. Более того! У Алёнушки, которая втайне от всех пописывала лирические рассказы и фантастику, но всегда мечтала сделаться писательницей-детективщицей, логическое мышление даже обострилось, и она, сложив два и два, получила необходимое четыре. Однако всё же решила уточнить:
– Наденька, ты говорила, что твой любовник на дежурстве… А этот мент, Николаша, твой сосед… это он, что ли, твой любовник?!
– Ну да, – гордо заявила Наденька. – А знаете, он ведь не соврал, когда сказал, что песня, которую вы пели, у него самая любимая. Я ему её очень часто исполняю. Между нами, – добавила она, буйно хохоча, – знаете, какое у него, у моего Николаши, прозвище? Мохнатый Шмель! Мохнатый Шмель, вы представляете?!
Три девицы-красавицы, душеньки-подруженьки переглянулись, кивнули – и присоединились к Наденькиному заливистому хохоту. Ну а потом они всё же допели эту чудесную песню – допели дружным хором, совершенно не боясь синих блуждающих огоньков!
И пошли по домам.
Праздник кончился!
Максим Лаврентьев. Подагры нет
– Будьте любезны, Алевтина Игнатьевна, посмотрите который час.
– Три часа, Максим Игоревич.
Сказав это, Алевтина Игнатьевна положила свой смартфон на тумбочку и нырнула ко мне под одеяло.
Читатель, возможно, удивится (а возможно, и нет) нашему официальному тону, подумает ещё, что мы, не дай бог, чиновники (я заметил, что чиновники всегда обращаются один к другому по имени-отчеству, следовательно, можно предположить, делают они так и в постели). Или читатель вообразит, будто мы с Алевтиной Игнатьевной люди пожилые. А вот и нет. Мне ровно сорок – по нынешним меркам относительная молодость, Алевтина же Игнатьевна – красивая тридцатилетняя женщина в полном расцвете сил. Но и десять лет назад, когда мы познакомились (и, замечу, практически сразу оказались в койке), она, тогда – молоденькая студентка, была уже для меня Алевтиной Игнатьевной. С тех пор мы друг с другом на «вы» и строго придерживаемся всевозможных церемоний. Есть особый шик в том, чтобы говорить: «Прошу прощения, не могли бы вы передать мне вон ту книгу», или «Не соблаговолите ли вы перевернуться теперь на спинку». На «ты» я перехожу только когда ставлю Алевтину Игнатьевну на колени и хлещу ремнем – она это ужасно любит. Тогда я называю её словами, не предусмотренными никаким церемониалом. В такие минуты я – грубый хозяин, она – моя провинившаяся из-за пустяка рабыня. Иногда истязаемая рабыня бунтует, кричит, что, мол, ненавидит меня, даже называет собакой. И тогда я рычу и хлещу её сильнее: я отлично понимаю, что всё это – наша игра, что извивающаяся подо мною роскошная женщина вот-вот достигнет высшей точки блаженства.
Такая точка была достигнута несколько минут назад, и теперь мы немного отдыхаем. Хотя Алевтина Игнатьевна готова бесконечно заниматься любовью (слава богу, у меня, помимо прочего, есть ещё очень длинные, чувствительные, что называется «музыкальные» пальцы, которые часто идут в дело), но и ей необходима передышка. Чтобы заполнить паузу, я говорю:
– Вот вы сказали сейчас «три часа», и я вспомнил своёго учителя, Льва Алексеевича.
– Это который был на складе?
– Совершенно верно.
(Много лет назад я работал кладовщиком на складе автозапчастей, где судьба свела меня с этим оригинальным человеком.)
– Он самый. – Поцеловав Алевтину Игнатьевну в губы, я продолжаю: – Так вот, я интересовался у других кладовщиков их сексуальным опытом. Лев Алексеевич присутствовал при наших разговорах и однажды, после очередной рассказанной кем-то истории, вдруг заявил: «А я занимаюсь с женой сексом три часа!» Мы, естественно, не поверили (Льву Алексеевичу было уже хорошо за шестьдесят): «Не может быть!» – «Как так?» – «А так, – невозмутимо отвечал Лев Алексеевич. – Час она меня настраивает, за пятнадцать секунд я делаю всё, что нужно, а потом ещё два часа лежу без сознания». Тут мы и сами чуть не попадали на пол – от смеха.
Алевтина Игнатьевна сдержанно хохотнула (в этот момент я подумал, что вполне мог уже рассказывать ей эту историю когда-то раньше), потом провела вверх-вниз своим покатым, гладким и жарким бедром по моим ногам, заурчала, как кошечка, и уткнулась лицом сбоку мне в шею.
– А расскажите ещё что-нибудь, – донесся приглушённый голос.
– Что-нибудь? Хм! Даже не знаю…
Я прекрасно понял её желание: Алевтина Игнатьева хочет услышать не что-то конкретное, а просто мой голос. Женщины вообще, как я заметил, не то чтобы прямо-таки любят ушами, нет, но они определённо возбуждаются от мужского голоса. В ответ на такую просьбу можно, конечно, надуться и промолчать. Однако для любимой женщины, а я, разумеется, безумно люблю Алевтину Игнатьевну, у меня нет отказа ни в чём, кроме, пожалуй, того единственного случая в самолёте, когда…
Внезапно меня осенило.
– Ну хорошо! Как вы знаете, я родился в последний день зимы, двадцать восьмого февраля. Но покинул роддом не сразу… Я ведь не рассказывал вам про подагру? Отлично. Итак, нас с мамой задержали на неделю из-за родовой травмы. Это меня, когда доставали кое-откуда, то ли треснули обо что-то головой, то ли неловко потянули щипцами – подробности мне не известны, не интересны, да и вообще, я всю тамошнюю технологию смутно себе представляю. Короче, возникла гематома, из-за которой, кстати сказать, у меня всю жизнь проблемы с внутричерепным давлением. Впрочем, не суть. Отпустили нас домой, как я уже сказал, только через неделю. А точнее – на восьмой день. То есть, давайте посчитаем, это случилось ровно восьмого марта. Пока мама лежала на сохранении, все родственники и друзья ужасно волновались, потому что у мамы это были первые и довольно поздние роды. Когда же я родился, и в общем-то, всё прошло довольно благополучно (ситуацию с головой врачи посчитали несерьёзной), все ужасно обрадовались, особенно папа, у которого я тоже был первым и поздним ребенком. И вот, меня привезли в нашу квартиру, положили на стол в гостиной и стали показывать друзьям, пришедшим поздравить родителей. Среди прочих пришли муж с женой, Анжела Николаевна и Нестор Николаевич. О нем, о Несторе, я как раз и хотел вам рассказать.
Он был папиным приятелем, играл на домре – это такой струнный инструмент, вроде балалайки, но посложнее, с бо́льшим количеством струн. В общем, он играл на этой своёй домре в ансамбле имени Александрова. Часто ездил на гастроли за границу и особенно любил Англию. Нестор Николаевич был настоящим интеллигентом-англоманом, каких я больше никогда не встречал, видимо, потому, что такой тип вообще исчез и Нестор Николаевич оказался одним из последних мастодонтов. Одевался в дорогие заграничные костюмы (подросши, я видел его в таком костюме у нас довольно часто – на днях рождений, на Новых годах), сыпал английскими словечками, произнося их не как американец, вечно жующий речевую жвачку, а по-английски – отчётливо выделяя звуки, словно полоскал ими горло, и акцентируя каждое слово. Меня он приводил в смущение своими манерами джентльмена, высоченным ростом и тем, что, обращаясь ко мне, называл почему-то Ляпкиным-Тяпкиным (о существовании гоголевского «Ревизора» я тогда не подозревал). Но всё это было позднее, а в тот день, восьмого марта тысяча девятьсот семьдесят пятого года, Нестор с супругой пришли к нам в гости выпить винца за здоровье роженицы и новорождённого. Тут-то мама и решила меня распеленать. Может быть, нужно было сменить пелёнки, а может, мама просто решила похвастать перед приятельницами своим и папиным произведением. Как бы то ни было, меня, как подарок к Международному женскому дню, освободили от покровов и явили народу в натуральном виде.