Дефицит таких «убеждающих рассуждений» свидетельствует, на мой взгляд, о кризисе государства как универсального менеджера индивидуальных прав и обязательств. Обслуживание шлагбаума в обозримом будущем может перейти в руки негосударственных институтов или даже частных лиц. Несмотря на жертву, которую принес государству Михаэль Кольхаас.
Маленький человек, что же дальше?
На станции московского метро «Курская-кольцевая» закончена реставрация. Предъявлена полная историческая достоверность 1949 года. Восстановлены строки советского гимна с упоминанием имени Сталина. Бронзовые плакетки переделаны – Волгоград в надписях снова стал Сталинградом, и появились неаккуратно подчеканенные слова «за родину, за Сталина». Хотя историческая достоверность на самом деле неполная. Главный артефакт – статуя вождя – отсутствует. Якобы она пропала, не нашли на складе. Несерьезные отговорки: неужели копию сделать нельзя было? Можно, конечно. Но как-то опасно. Пока опасно. Несвоевременно, а значит – неправильно. Сталин возвращается ползком. Вот в этом соблюдается полная достоверность. Именно так он и пришел в нашу историю. Не ворвался, как Ленин, в одночасье ставший премьер-министром и диктатором, а втерся посредством медленных аппаратных интриг.
С одной стороны, конечно, приятно, что восстановили красивый вестибюль в стиле советского ар-деко. С другой стороны, противно, что сталинизм просачивается во все щели. То вдруг эффективный менеджер, то вот теперь имя на стене. Капля камень долбит не силой, но частым паденьем. На месте, где была пропавшая статуя, сделана световая ниша (то есть освещенная пустая овальная выемка в стене). Метростроевское начальство подчеркивает, что это не просто так себе ниша, а именно световая. Светоносная? Это у них проговоры по Фрейду или у меня восприятие по нему же? В общем, если статуя вдруг найдется, для нее уже есть подобающее место.
Все разговоры о чисто культурно-архитектурном значении события, о том, что это просто восстанавливается просто первоначальный просто облик простой московской станции метро, – все эти разговоры воспринимаются как полнейшее лицемерие. В Москве масса зданий, историческая ценность которых никак не меньше, чем вестибюль «Курской-кольцевой». И, однако, их бестрепетно рушат, а на их месте возводят нечто издевательски смахивающее на оригинал. Военторг на Воздвиженке – лучший пример. Это был действительно выдающийся памятник русской деловой архитектуры стиля модерн. Я лет пять своего детства жил рядом, я прекрасно помню этот замечательный пассаж, обширный и вместе с тем уютный, его залы и лестницы, фонари и перила, портал, украшенный статуями древнерусских воинов. Сейчас эти воины смотрятся как мизерабельные статуэтки на пародийно могучем портале. А сколько было по поводу Военторга протестов общественности – страшное дело. Но никто их не услышал, к сожалению. И вдруг такая невесть откуда взявшаяся историческая трепетность по поводу строчки старого гимна и имени генералиссимуса на бронзовых рельефах. Такое вот капризное упрямство реставраторов, которому никакой административный ресурс ну просто не в силах противостоять.
Хотя тот же административный ресурс повелел воссоздать (пересоздать? сфантазировать?) в отреставрированном дворце в Царицыне тронный зал Екатерины II. Зал, которого там никогда не было, и трона никакого не стояло, и никого на нем никогда не сидело. Так что не надо про достоверность, пожалуйста.
Тут, кстати, еще одна интересная частность. Вестибюль станции метро «Курская-кольцевая» в своем первоначальном виде простоял лет восемь. В 1949 году открыт, а вскоре после ХХ съезда КПСС (1956) имя низверженного тирана было снято со стен. Так продолжалось до сего дня. То есть «десталинизированная» «Курская-кольцевая» имеет возраст более пятидесяти лет. Какой же период более, так сказать, историчен? И разве десталинизация 1950-х годов – это не историческое событие?
Если уж погружаться в угар восстановления всяческой первоначальности, то давайте вернем московскому метро имя наркома Кагановича. С самого первого поезда до 1955 года метрополитен носил это славное имя и был переименован в ходе все той же хрущевской десталинизации. Лазарь Моисеевич – верный сталинский сокол, настолько верный, что даже пытался составить заговор против Хрущева. Давно пора восстановить!
Можно также сломать краснокирпичные кремлевские стены и вернуться к белокаменным. А то и к деревянным – так оно историчнее и первоначальнее.
Но это так, невеселые шутки. А если серьезно – почему так много людей столь сильно привязаны к Сталину? Даже не к сталинизму (к которому у тех же людей масса рациональных претензий – коллективизация, голод, репрессии, неудачи первых лет войны) – а именно к Сталину, лично-персонально, так сказать? Мне не раз приходилось встречать в прессе и в интернет-блогах оправдания Сталина как человека, как личности. Причем, что особенно интересно, буквально рядом с осуждением советского тоталитаризма. Да, были горы трупов, реки слез, океаны человеческого горя, да будут вовеки прокляты палачи… но он (Он! ОН! Милый, родной, любимый, скромный, простой, мудрый и могучий Иосиф Виссарионович) не виноват. Оправдания самые разные. От добродушно-обывательских: «Ну ведь не может один человек уследить за всем, что делается в огромнейшей стране». До чудовищных в своем циничном формализме: «С 1920-х до начала 1940-х И. В. Сталин не занимал официальных постов. Он не был главой государства или правительства. Он работал в партии, роль которой не была прописана в Конституции. Поэтому все претензии к его деятельности в 1930-е годы юридически бессмысленны». В обоих случаях – хороший человек, попавший в плохую компанию.
Откуда такая любовь?
Рискну предположить – из кино.
Но не из кино сталинских времен, где славили вождя, а из кино времен застойных и отчасти нынешних.
Главным героем сталинского кинематографа был простой советский человек. Свинарка и пастух. Почтальон и дровосек. Кто были «Веселые ребята»? Тоже пастух и домработница. Кругом одни солдаты, шахтеры, рабочие, колхозники, совслужащие и артисты цирка. Нет, конечно, встречались и генералы, и секретари обкомов, и даже сам товарищ Сталин в исполнении артиста Геловани иногда был в кадре. Но именно как фон, как рамка. Сами фильмы в подавляющем большинстве были про маленького человека. О да, это был не тот маленький человек, о судьбе которого рыдала великая русская литература, и не тот, кого описал Ганс Фаллада в знаменитом романе. Это был счастливый, радостный, оптимистичный, трудолюбивый, в меру серьезный, в меру забавный, очень хороший и душевный, но – маленький. Обыкновенный. Как ты да я да мы с тобой. Как девяносто девять процентов граждан любой страны. Он не глядел в Наполеоны. Не ломал историю через колено. Не ворочал судьбами людей. Он жил себе, работал, любил, и в ходе этого возникали разные поучительные приключения.
Эти фильмы и были мощнейшим механизмом, формирующим идентичность. Согласно этим фильмам, маленький советский человек был равен самому себе. Точка и подчеркнуть.
Конечно, в конце 1940-х появились фильмы о более продвинутых товарищах. С одной стороны, шикарные биографические картины о русских ученых, художниках и военачальниках, снятые в рамках кампании борьбы с низкопоклонством и космополитизмом. С другой стороны – фильм «Весна» (1947) – сплошные актеры, режиссеры и академики. Такой вот псевдо-Голливуд. Псевдо – потому что настоящий Голливуд, где Золушка возносится до вершин славы, – это, конечно же, «Светлый путь» (1940). Но он-то как раз Сталину не понравился. Потому что маленький человек должен остаться таковым.
Не знаю, были ли «байопики» рубежа 1940–1950-х, вкупе с фильмом «Весна», провозвестниками застойных фильмов про советских випов. Но мне кажется, что хрущевская десталинизация загадочным образом модифицировала кино. Единый и недосягаемый вождь рухнул. Золотой идол раскололся и разменялся на червончики областных и районных руководителей, которых теперь никто не мог расстрелять или стереть в лагерную грязь. Они сами стали вождями. Едиными и недосягаемыми в районных и областных масштабах.
Точно так же в кино косяком пошли образы начальства, военного и гражданского. В какой советский фильм ни плюнь – главный герой то академик, то писатель, то генерал, то крупный промышленный руководитель. Не говоря о партийных секретарях. А если уж простой человек, то либо Робин Гуд («Берегись автомобиля»), то какая-никакая, а начальница («Служебный роман», «Москва слезам не верит»).
Наступила смена идентичности. Нет более механизма, который воспроизводит ценность «быть маленьким человеком». Насмотревшись советско-застойных фильмов (а также воспоследовавших «Бригад»), наш человек стал глядеть в Наполеоны. Он перестал быть равен самому себе. Он возмечтал о славе, богатстве и могуществе. То есть о власти. Всеобщей, глобальной, безграничной и беспощадной, что особенно важно. Возмечтал о стрелках, которые он проводит на карте. А также о «стрелках», где он разводит пацанов. Он стал в своих фантазиях сильным, жестоким и бестрепетным. Стал Сталиным-в-себе и даже отчасти Сталиным-для-себя, как сказал бы философ гегелевской школы.
Но, поскольку в реальности такое перевоплощение невозможно, наш бывший маленький человек нашел в недавней истории свою точку идентификации: образ вождя народов. А также точку зрения, обратите внимание. Почти все исторические и социальные суждения наших современников делаются как бы с властной вершины. Люди охотно становятся на место власти, которая, бедняжка, просто вынуждена была сгонять крестьян с земли, закрепощать рабочих на фабриках и бросать почти безоружных солдат навстречу гитлеровским танкам. Но они почти никогда не становятся на место тех, кого сгоняли, закрепощали, кидали на смерть. Люди в своих фантазиях «рулят и разводят» (виноват, «вяжут и разрешают») – кого-то другого, кого они сами за людей-то и не считают.
Меж тем это они сами и есть. Они, они, которые по утрам и вечерам теснятся на станции метро «Курская-кольцевая», под свежеотреставрированным именем их палача, которого они считают богом.
Маленький человек, ну а дальше-то что?
Петр Минаев, автор «Тихого Дона»
Современных писателей осуждают за то, что они забыли о священной миссии художника. За то, что они слишком уж благополучны. Забыли об ответственности – перед людьми, Богом, судьбой, перед самой жизнью, которую им назначено отражать в своих книгах. Наконец, за то, что они пишут не для народа, а для узкого круга литературных заправил: редакторов, членов жюри различных премий и директоров разных фестивалей, куда так приятно съездить за счет приглашающей стороны. То есть литература превратилась для них из высокого служения в заработок или даже в забаву.
Да, литература – штука трудная. Подчас даже трагическая.
Писатели и поэты спиваются, стреляются, гибнут в тюрьмах и на дуэлях и вообще влачат жизнь, полную несчастий и неудобств. Так повелось издавна. Гомер был слепой. Сократа отравили. Софокла наследники выгнали из дому и вообще чуть было не объявили умственно неполноценным. Сервантес сидел в тюрьме. Кристофера Марло убили, Андре Шенье казнили, а в ныне благополучной Скандинавии в Средние века царили жесточайшие литературные нравы. Поэты-скальды своими стихами покупали у королей право на жизнь, и такие стихи назывались «Выкуп головы». Что касается писателей-самоубийц, их полный список приведен в книге Григория Чхартишвили, которая так и называется – «Писатель и самоубийство».
В этом надо разобраться подробнее.
Трагическая судьба писателя стала культурным шаблоном: взять, например, Сирано де Бержерака. Почему-то многие считают, что его тоже убили. Но это неправда. Реальный Сирано (1619–1655) умер то ли от старых военных ран, то ли от тяжелого инфекционного заболевания. Или от сочетания обеих причин, которые не имеют ничего общего ни с трагизмом литературы, ни с ответственностью писателя перед народом. Убивают талантливого и смелого Сирано в одноименной пьесе Эдмона Ростана. Это все-таки немножко другой Сирано. Вроде как Гремин, муж Татьяны Лариной. Он не у Пушкина, а у Чайковского. Кроме того, Сирано де Бержерака в этой пьесе убивают не из-за стихов, а из-за дурного характера (почти как нашего Лермонтова). Но Лермонтова застрелили на дуэли, а тут – «страшное бревно упало из окна и голову разбило там проходившему случайно Сирано»; конечно, это были козни врагов, но, повторяю, не в жизни, а в пьесе.
Софокла обижали родственники не за «Царя Эдипа», а из бытовой жадности. И никто не знает, за что в 1593 году убили Кристофера Марло ножом в глаз. Темное дело. Проверяли все версии – от шпионской деятельности до ссоры на питейно-бытовой почве. Давно это было. Следствие закончено, забудьте.
Однако запомните: Кристофера Марло убили не за его творчество. Андре Шенье казнили во время Французской революции за чистую политику (обвинение в роялистском заговоре). Кстати говоря, по ходу истории убивали не только литераторов, но и деятелей других отраслей культуры и науки. Архимеда и Галуа тоже убили. Но не за математику. И даже Нерон погубил Сенеку не за философию. Как и прочие античные кровопийцы губили античных поэтов – не за поэзию. Любой слух или миф на этот счет нуждается в тщательном историко-филологическом анализе. А скольких портных казнили не за кройку и шитье, поваров – не за обеды и ужины, архитекторов – не за дворцы и храмы! Страшное дело. Особенно когда представители указанных профессий служили при дворе деспота. Деспоты убивают своих подданных не «за что», а «почему». Потому что они тираны и садисты. Что же касается древнескандинавского «выкупа головы» – то это не литературная традиция, а случай. Конунг Эйрик приговорил скальда Эгиля к смерти – разумеется, не за стихи, а за то, что тот во время войны, сражаясь на стороне другого конунга, убил его сына. Но Эгиль тут же сочинил хвалебную песнь Эйрику. Тот помиловал поэта. Эта песнь с тех пор так и называется. Еще было два-три похожих происшествия. Но самое главное – никто не казнил скальда за неудачные стихи. А наградить за удачные – могли.
Для кого пишет писатель – это вообще загадка. Но ясно, что не всякий раз прямо и непосредственно для народа, для широких читательских масс. Пушкин, например, иногда писал специально для Н. П. Романова. Но там были уважительные обстоятельства. «Пир Петра Первого», «В надежде славы и добра» и все такое. Пытался воспитывать царя. Так что задним числом можно сказать, что да, для народа.
На два десятка трагических писательских судеб приходится две сотни безоблачных, но столь же великих. Достаточно полистать «Литературную энциклопедию». Более или менее безоблачных, разумеется. Но без ножа в глаз, без тюрьмы и сумы.
Как тут определишь меру трагизма и ответственности, если тебя не убили, не арестовали, если ты сам не удавился или не спился?
Ведь большинство писателей (прозаиков и поэтов) были вполне благополучными господами. Иначе они бы просто не смогли писать. Для этого нужно время и здоровье, приспособленное помещение (окно, стол, стул, полка для книг и бумаг). Чай с сахаром, каша с мясом. Семейные радости, поддержка товарищей, любовь читателей – тоже нужны. Даже Достоевский при всем трагизме его творчества был, повторяю, вполне благополучным господином. Отсидел за революционные грехи молодости, а дальше все было в общем и целом неплохо. Любимая жена, прекрасные дети. Огромный успех сочинений, авторитет в обществе, признание со стороны высших властей: приятельство с Победоносцевым, приватная встреча и беседа с наследником престола. Ну да, хворал. Но в те времена все хворали. Были бы нынешние лекарства, и Пушкин бы не умер так рано, и Чехов бы тоже.
Бог и дьявол сражались в сердце великого писателя. Сам же он долго и придирчиво заваривал чай; Анна Григорьевна вспоминает, как тщательно он добивался оптимального сочетания горячести и крепости. По полчаса возился у самовара с кипятком и заваркой.
Трагизм творчества и трагизм жизни – вещи разные. Совмещаются они очень редко. По техническим причинам. Посмотрите на собрание сочинений и писем Ф. М. Достоевского. А также И. С. Тургенева, А. П. Чехова, Ч. Диккенса, О. де Бальзака и Э. Золя. Не говоря уже о Л. Н. Толстом. Посчитайте тома, проведите пальцем по корешкам. Это же просто руке тяжело столько написать! А душе – столько пережить? А мозгам – столько обдумать? Нужна спокойная творческая обстановка. Каковая сама по себе ничего не гарантирует. Но и задавленность жизненными драмами не гарантирует хоть какой-то ценности написанного под означенным прессом.
И вообще – о чем мы?
Полагаю, опять о значении слов.
Есть слова, которыми удобно фехтовать. Вот, например, скажет один человек, что литература – это процесс производства, распространения, потребления и оценки текстов, которые принято называть «литературными». Другому человеку не нравится этот ползучий институционализм. Он возражает: «А как же сакральность литературы? Где же ответственность писателя? Простая (перед народом), а также экзистенциальная (перед собственной судьбой)?»
Генерал Шебаршин говорил: «Бывают слова, к которым трудно подобрать мысли». Однако попробуем.
Слово «сакральность» только кажется туманным. Сакральность – это маркировка чего-либо как священного, существующего отдельно от профанного. Сакральное нельзя распознать вне религиозной сетки координат, где небесное противопоставлено земному, церковное – светскому, канон – апокрифу, писание – преданию, ортодоксальность – ереси. Но в каждой культуре или даже субкультуре такая система координат – своя собственная. Не может быть вещей самих по себе канонических, еретических и т. п. Что русскому сакрально, немцу профанно, и наоборот. Поэтому в древнегреческих театрально-литературных фестивалях ничуть не больше сакральности, чем в наших. Не говоря уже о мистериальности (то есть о ритуалах, в которые вкладывается некий особый смысл, скрытый от непосвященных, в нашем случае – от тех, кого на фестиваль не пригласили).