Хорошо, понятно. Евгений не успел износиться до состояния полного безразличия, но если чего и хотел, то сам не знал, чего именно. И почему он ушел с прежней службы? А что, по доллару из кармана доставать — не служба, восемь часов в день? (А вот это как раз похоже на правду.) Но когда все было куплено и в течение двух часов Евгений набирал довлеющую дню сумму… Ему стало не то чтобы скучно, но он ждал большего.
Да, но откуда мы знаем, что и как шумело у него в ушах? Это мог быть знакомый каждому шелест дождя или ветра — газетных страниц — приглушенного телевизора — голосов в соседней комнате — улицы за окном — собственной крови (если прикрыть уши ладонями), но слагались ли звуки в отдаленный грозный рев, или опадали мирным плеском, или имели сходство с досадными помехами в радиоэфире, когда внимание тратится на то, чтобы разобрать слова песенки, а ее мотивчик сам становится помехой. Очевидно, что новая жизнь сидит на плечах как-то неловко, как новый костюмчик. Да? Значит, костюмчик плохой, задушила все же жаба на Бриони. Возможно, но то, что мы видим сейчас в зеркале, выглядывая из-за спины героя, — хороший костюм. Однако костюм сам по себе, Евгений — сам по себе. Он даже не вертится, стоит, как солдат в карауле. Понуро стоит, вот что паршиво. Эй, нет, караул понурым не бывает. Да? Да. Хорошо, это караул подле чего-то паршивого.
Но хватит подсматривать за Евгением. Пойдем-ка мы лучше к его жене — как испокон веков ходят романисты в спальни жен своих героев (потому что только романистам дозволяется беспрепятственно, с точки зрения морали, бродить по душам, умам и чужим постелям).
Жена Евгения мирно сидела в своей спальне, которая у нее к этому времени уже была. Сидит жена Евгения на козетке и морщит нос, а мы, стало быть, на нее смотрим. А что — красивая. “Деньги могут все”, есть такая безнравственно-поучительная итальянская сказка. Да? Тогда вам, наверное, следовало сказать “похорошевшая” — благодаря полноценной пище, одежде и усердию массажистов, ведь если красивая, при чем тут деньги? Хоть в дерюге, а хочешь не хочешь — глаза вытаращишь, как в случае с Золушкой. Вот именно, Золушка — кто это на нее таращился, пока она не попала в случай? Куда-куда попала? Ну, так говорится о явлении фаворитизма: сегодня Золушка, а завтра — граф Платон Зубов… и как же его, задним числом, третировали те, кто попал в графы десятью годами раньше: и глуп, и неспособен, и физиономия — холодная и тщеславная. А все же он на ней женился. Кто на ком: принц на Золушке или Зубов на императрице? Нет, Евгений на своей жене. Где он с ней познакомился? Где-то, он сам уже не помнит. Может быть, учились вместе, или какая-то вечеринка у однокашника… Они познакомились на вечеринке и после этого поженились? Да, выходит, что так. Что значит “выходит”, говорите прямо; он ее любил или нет? Наверное любил, раз женился. Глупости, он мог жениться просто потому, что она залетела. Да? с его стороны это было бы благородно. Или глупо. Хорошо, благородно и глупо. Хотите, у нее же самой и спросим?
о компенсациях
Мадам, говорим мы, стараясь вульгарному любопытству придать оттенок естественнонаучной любознательности, тут возникли некоторые разногласия относительно причин, побудивших вас вступить в брак с Евгением, — или, если выслушать и другую сторону, причин, вынудивших его вступить в брак с вами, — не могли бы вы прояснить, какую роль в этом счастливом для обоих событии сыграла ваша предполагаемая беременность? Мы понимаем, что это дело того, кого оно больше не касается (он, правда, забыл, Мадам, или не хочет помнить?), но войдите и в наше положение, нам нужна картина брака, а мы имеем только картину совместного проживания. Ах, конечно, светлому сильному чувству ребенок не помеха, но ведь он и не подпорка для чувства слабенького и мутного. Да, да, мы тоже любим на досуге поразмыслить о божественном. А вам известно, Мадам, что произошло недавно во Франции? Во Франции Высший апелляционный суд признал право ребенка быть нерожденным. Теперь дети-инвалиды будут получать компенсацию, если их матери не сделали своевременно аборт. Вы с ума сошли, это же просто к слову, у вас совершенно нормальный ребенок, сознание своей ненужности, умело использованный случайный дар еще не делают инвалидом. И кто, вот интересно, будет выплачивать эти компенсации, нельзя ли как-нибудь привлечь к суду Господа Бога? Напрасно, дорогая, не стоит разбрасываться неизношенной обувью — мало ли что, еще пригодится. Большое спасибо. Этого достаточно.
А башмаки-то — “Гриндерс”. У них железо в каблуке.
Мадам — бойкая дамочка, она нас простит, она умеет прощать, извлекая пользу из людей и обстоятельств, и глазки у нее стальные, как у нашего ныне действующего вождя. Что, не нравится? Почему сразу “не нравится”, мы образцово лояльны — и к своим вождям, и к чужим женам, мы отметили цвет и выражение глаз, за это — как и за само обладание глазами определенного цвета — еще не отказываются подать руки. Кто отказался? Ах, этот-то. Этот, что бы ни происходило в мире, всегда извлечет мораль по своему вкусу — вместо того, чтобы извлечь из кармана руку. Или кролика.
Но не будем злыми, это все по должности. У каждого свой карманный Карфаген, и каждый — Катон в чьем-то кармане; просто у одного должность — серенькие глазки, у другого — совесть нации. А самая печальная должность у Карфагена.
о том, что происходило в мире
В мире тем временем происходило, как и обычно, черт знает что. Проехал через отечество бронированный поезд с вождем сопредельной державы, и наш ныне действующий вождь встретился с ним посреди Красной площади, на страх и радость верноподданным. Американцы на учениях скинули бомбу на своих же наблюдателей. Нечаянно? Да, вряд ли нарочно. Крепнут крионический сервис, компьютерная анимация, движение тортометателей и движение “За возрождение четвертования”, феминизм и “Федерация анархистов”. Ах, это которые антиглобалисты, толпа хулиганствующих уличных придурков? Совершенно верно. А что сказали на это глобалисты? Что же они могли сказать: “Спокойствие и мужество, товарищи, поднимем высоко наш флаг”. А что пишут в газетах? В газетах пишут, что маргинальность — это нежелание нормально вкалывать, чтобы кормить семью. И семья крепнет — скоро повсеместно примут закон одного из американских штатов, по которому жена не может подстричься без разрешения мужа. О! знаете, это как-то авторитарно. Почему авторитарно, это как раз демократично: вопрос решается большинством голосов или не решается вовсе. Тем более что сразу (под давлением политкорректности, как ее понимают в 2001-м) примут и поправку, запрещающую мужу не стричься без ведома жены. Правда, один начинающий диктатор, энтузиаст опрятности, не разобрался и в благородном порыве пообещал обрить все подряд на казенный счет. О негодяй! Да нет же, он хотел как лучше, чтобы вшей не было. Там такое вшивое население? Да как вам сказать, смотря в каком смысле. Дух гражданственности у них крепкий — даже местный Гидрометцентр в знак протеста сообщил, что, пока диктатор не подаст в отставку, прогнозов не будет. Это подействовало? Нет, все равно был дождь. И потом, как могут подействовать на вшей прогнозы Гидрометцентра?
А где-то, только подумать, мирно цветут сейчас апельсиновые рощи. Ассирийский узор стрекоз, что-то такое… помните эти стихи? Нет так нет, мы тоже уже не помним. Был когда-то фильм “Успеть вспомнить” — хотя, может, это не название фильма, а общий смысл его содержания — теперь же главное успеть забыть. Великая беготня жизни не нуждается в живописном фоне; мыши так долго прикидывались горами или слонами, что успели ими стать (в каком-то смысле). Это в каком же? Может быть, размер или цвет — все, кроме осанки и поступи. Ленивых королей закономерно сменяют мажоры. А стихи, стрекозы — это развлечение для тех, кто не умеет отличать милость от милостыни.
Это все потому, что у них нет корней. Нет корней? В самом деле, нет корней? Это поразительно. А что же у них есть — тычинки, пестики, есть пестики? У кого, у стихов-то?
о страхе
У него еще оставалось развлечение в виде страха. (Если бы Евгений читал Стендаля, он бы знал, что испытывать страх — занятие не менее интересное, чем испытывать наслаждение.) Он боялся печальным страхом животного, не знающего за собой вины и обреченного — или концлагерного статиста, которого не разбудит на рассвете персональный палач, — или мирного обывателя, чья жизнь никому не нужна, а смерть невыгодна; страхом тех, кого умерщвляют, как травят тараканов: без личной ненависти к какому-то определенному таракану. Без индивидуализации. И что бы ни увидели в последнее мгновение глаза умерщвляемого, в них не застынет отражение лица убийцы (было такое живописное поверье).
Так чего он все-таки боялся, если без философии? Если без философии… ну а как вы думаете? Грабителей, воров, журналистов, бандитов, государства — всех этих вымогателей в черном, цветном и белом. Тихого человечка, который придет и спросит: “откуда”. Неторопливых санитаров. Желтых обложек. Боялся блеска в глазах жены и мечтательного выражения, с которым она разглядывала мелькающие в телевизоре первые лица. Иногда боялся одежды и карманов, иногда — неизвестно чего. Города и мира.
Так чего он все-таки боялся, если без философии? Если без философии… ну а как вы думаете? Грабителей, воров, журналистов, бандитов, государства — всех этих вымогателей в черном, цветном и белом. Тихого человечка, который придет и спросит: “откуда”. Неторопливых санитаров. Желтых обложек. Боялся блеска в глазах жены и мечтательного выражения, с которым она разглядывала мелькающие в телевизоре первые лица. Иногда боялся одежды и карманов, иногда — неизвестно чего. Города и мира.
В мире тем временем происходило, как и обычно, черт знает что. Какие-то недремлющие люди сновали, шуршали бумагой, устраивали дипломатические встречи — и другие, не менее энергичные, но, вероятно, не столь удачливые, тоже сновали, гремели оружием, устраивали уличный мордобой и взрывы. Тем и другим под ноги постоянно попадали мирные обыватели, и тогда обывателям делали больно или печально. Для их же, впрочем, блага.
Знаете, эти ваши мирные обыватели тоже хороши. Нужно быть мужественнее, нужно быть принципиальнее, нужно хотя бы раз в жизни сделать что-нибудь не для себя, а для общего дела. Ах, вы, наверное, про дух гражданственности? Вам не кажется, что мир еще кое-как стоит только потому, что об общем деле пекутся не кто попало, а специально обученные люди? Кого вы имеете в виду? Нет, что вы имеете в виду под “общим делом”? Если высшее благо обывателя — жить в свое удовольствие в благоустроенном государстве, то почему его частные радости должны оплачиваться общечеловеческими усилиями, словно обыватель — не обыватель, а тиран и особа королевской крови. Или вы полагаете, что судьбы мира соизмеримы со строительством элитника? А чем вам элитники не покатили? Даже не знаем… элитники всем хороши — пока их мало. Элита не должна плодиться с усердием насекомых, и любой снобизм обязан следить за чистотой своей крови. Иначе получится элитный поселок Говейново: волки и овцы в гостях на псарне. В нравственном, так сказать, сожитии.
о веселящем воздействии пожаров
Нет, но они вряд ли уживутся. Чепуха; мутируют и уживутся. Древние говорили, что бодрствующий живет в мире, общем со всеми прочими, а спящий — в своем особенном. Словно два телевизора стоят рядом: на одном экране взрыв, на другом — футбол. Разве осколки долетят до футбольного поля? Если быстро-быстро переводить взгляд от картинки к картинке — не опасно, но, в общем, завораживает. Завораживает? Что значит “завораживает”? Ну вот как московские пожары завораживали Стендаля (он ходил на них смотреть, наскучив бездействием). Или в “Бесах”, например, есть прекрасное рассуждение о веселящем впечатлении, производимом большим огнем по ночам. Старший Верховенский что говорит? Что он говорит? Я, право, не знаю, говорит он, можно ли смотреть на пожар без некоторого удовольствия. Тут ужас, тут вызов к разрушительным инстинктам, некоторое чувство личной опасности и т. д. Это мрачное ощущение почти всегда упоительно. (К вопросу обо всем, что грозит гибелью). Бедный обыватель, в него бросили бомбу. И еще бросят. И не одну.
Так, значит, страх. А вот, допустим, муки одиночества? Тяжелая мертвящая тоска, остановившееся время, остановившийся взгляд, тыры-пыры? Человек рефлектирующий, переживая подобные мучения, очень хорошо знает, каким словом их заклеймить. Кроме того, для него одиночество имманентно, он с ним свыкся, как с собственным телом. Человек обычный беззащитен перед собой, как перед неведомой болезнью; он давится тоской, не зная ее причины и названия. В таких случаях человеку призвана помогать культура, но масс-культура, обманывая, поет ему “мы вместе”, а рафинированная говорит “пошел вон”. В действительности он не нужен никому, а простой человек, чувствуя, что никому не нужен, в конце концов становится не нужным себе самому. Да, но теперь-то? Да, но это вопрос из области, “что чувствует курица, несущая золотые яйца”. А что она чувствует?
И Евгений зачастил в бары. (Из чего не следует, что он обрел свое счастье в алкоголе.) Пил он ровно столько же, сколько и раньше — очень мало, но ему нравилось пить на людях, смотреть на пьющих, прислушиваться к чужим разговорам, запоминать слова и лица, узнавать. Отвергая и перемещаясь, он неожиданно нашел бар и публику своей смутной мечты. После месяцев блужданий, в двух кварталах от собственного дома. Как это обычно и бывает.
И что там было такого? Ничего, просто люди, жильцы окрестных домов. Это, разумеется, были уже другие дома — осанистые и спокойные, как построившие их купцы и вельможи. Как парадный Петербург. Здесь было то, это; здесь жил такой-то, и к такому-то заходили в гости такие-то, жившие неподалеку (там тоже висит табличка). Дома с имперским прошлым снаружи и евростандартом внутри, снабженные эркерами, тарелками спутникового телевидения и иногда колоннами; каменные дома, где-то среди которых затерялся и дом, выбранный женой Евгения, потому что если новострой безлик, то и в архитектуре старого города есть некоторая обезличенность общего благородства; как неразличимы со стороны гопники, так же однообразны люди из хорошего общества. А что теперь называется “хорошим обществом”? Это, наверное, господа, отучившиеся в вузе, которые не плюют без нужды на алтарь и под ноги, а в разговоре с женщинами избегают грубых слов — и если бы им объяснили, что, разговаривая с женщинами, нужно вставать, они охотно бы исполняли этот безвредный обряд, увидев в нем, возможно, вызов или отпор феминизму. И они собирались в этом баре? Они или такие же, как они; в конце концов, все люди — на одно лицо, в каком-то смысле. Это в каком же?
Да, так что было такого в этом баре? Ничего, просто люди. Легкий пыл, вольный разговор, смешки и насмешки. Обмен тщеславия. И пьяные скандалы? Увы, да.
Бывал, например, фрондер, по Щедрину: почтительно, но с независимым видом лающий русский человек. Бывал либеральный буржуа, по К. Леонтьеву: прямо из свинопасов. Бывали шаловливые мизантропы, проводившие дни в библиотеках, а ночи в кабаках; любознательные старички, взволнованные лоботрясы; рассуждающие, серьезные и завистливые молодые люди литературно-художественного склада… Бывал странствующий узник совести, чей благородный, белый и немного ожиревший в последнее время облик пронимал даже лоботрясов, веривших в добродетель только в крайних случаях. (Сколько грусти и высокомерия было в этом господине, в какую задумчивую и осмысленную лень он погружался всякий раз, немножко поговорив то ли о политике, то ли об этике.) Бывали поборники свободы и ревнители ярма (клоповодство, фаланстеры, возвращение апостольских времен) — и те, кто (в чаянии означенных мероприятий) в ужасе разбежались по кабакам и стали ждать, что будет — и тот, кто всегда любил развратничать и пить вино. Бывал, наконец, очень славный и сведущий человечек, знаток словесности и напитков, считавший своим долгом неназойливо оповещать мир о каждой прочитанной им книжонке — и, если пили херес, он читал доклад “Роль крепленых вин в английской классической литературе”, а если пили водку, — доклад “О влиянии кабаков в России на творчество капитана Лебядкина”. Он был маленький, смешной, лысеющий, с высоким, но хриплым голоском и взглядом скорее робким, чем спокойным. Вздернутые на лоб большие очки придавали ему вид библиотекаря или прозектора из заурядного фильма. Еще у него была склонность к заиканию, склонность к робкому франтовству и склонность к фривольным шуткам, редко удачным — они были слишком учеными, чтобы быть понятными. Его все любили. Хотя, может быть, оборот “все любили” — всего лишь эвфемизм для “никто не уважал”. Только злые люди умеют заставить с собой считаться.
А почему нужно именно заставлять? Просто потому, что никто не станет по собственному почину думать о добродетелях ближнего. А почему, неужели это так сложно? Нет, но неинтересно, а кому-то и неприятно. Среди тех, кто любит думать, большинство думает о себе и мироздании, а о ближних — только в связи с обидами, которые ближние нанесли их самолюбию. Так что одни, выходит, дураки, а другие — подонки; чью добродетель предпочитаете? Вот те раз! Чего ж вы ругаетесь? А чего было спрашивать, если не любите правду? Да кто же знал, что вам что ругань, что правда — все едино. Да? Верно. Но знаете, что нужно делать, когда вино откупорено? Как что — пить. Ну вот, ну вот! А когда вино течет, слова плавают.
Ну так и в чем там дело, с креплеными винами? Ах, вам не понравится, если мы начнем пересказывать. Для этого нужен особый дар — способность опьяняться больше Шекспиром, чем хересом: вместе с герцогом Кларенсом захлебываться мальвазией — из рук Бена Джонсона брать канарского вина хмельной бокал, а с Чарльзом Лэмом сидеть над премудрым, политичным портвейном — находить на страницах книг пятна, оставленные мадерой, и малагой, и кларетом. (Славный кларет, впрочем, не крепленое, а сухое.)
о хересе
Он говорил. Он улетал. Херес устремлялся ему в голову, разгонял все скопившиеся в мозгу пары глупости, мрачности и грубости, окрылял мысль; речь текла с языка густым золотом амонтильядо. Лектор прихлебывал из стаканчика, и слушатели узнавали много интересного о скуповатых героях Филдинга, угощавших избранных шампанским, а гостей поплоше — честным портвейном, и о простоватых героях Смоллета, запасавшихся к обеду большим количеством крепкого пива, флипа, рома, бренди и также барбадосской водой для дам. Что за барбадосская вода? Кто же вам теперь это скажет? Но мы подозреваем: что-то вроде джин-тоника вот в этих голубых и белых банках. Фи!