Ключи заветные от радости - Василий Никифоров-Волгин 16 стр.


– Смм-и-и-рр-но! Слушать мою команду!

Насладившись покорством своих людей, он грузно садится на бревна.

– Скорняк Иван Дылда, – выкликает он, – Подойди!

– Так точно-с, подошел, – тоненько отзывается чахоточный скорняк.

– Имя и фамиль?

– Иван Семенович Харламов, по прозванью Дылда!

– Можешь и без отчества, – бурчит хозяин, – не такая уж ты шишка, чтоб тебя по имени-отчеству величать!

– Ваша правда, Максим Иванович!

– Я тебе не Максим Иванович, а ваше степенство! Понял? Артикула не знаешь, кот драповый!.. А скажи мне… милейший Дылда… за квартиру хозяину платишь?

– Виноват-с, ваше степенство, не плачу.

– Сколько времени не платишь?

– Два года.

– Почему?

– По причине житейских бедствий, как то: отсутствие заказов и болезни супруги моей, вызванной сыростью…

– Ты чувствуешь, какой я есть человек?

– От души сочувствую и вообще ежемесячно… виноват-с… еженощно за вас Бога молю!

– А ты не врешь? Онамеднись я слышал, что ты меня греческим пузом назвал и вообще гадом маринованным? Я все знаю!

Скорняк прижимает к сердцу тоненькую шафранную ручку и мелко лепечет:

– Напраслину возводите на меня, ваше степенство, я вас завсегда в глаза и под глаза святым человеком называю.

– Ежели не врешь, – гудит Максим Иванович отзвонившим колоколом, – то пой мне «многая лета…»

Скорняк высоко поднимает сизую от бритья голову, зажмуривает глаза и тонкой прерывистой нотой поет многолетие.

– Хватит! За такие голосья дерут за волосья! Уходи с глаз долой! Следующий! Григорий Пузов!

– Тут-с! – встает поджарая замученная фигурка сапожника в опорках и в грязно-зеленом переднике.

– Имя и фамилия?

– Григорий Пузов!

– Ладно, ладно. Без тебя знаю. Сколько времени за квартиру не платишь?

– Четыре года.

– Ну и ну! А я-то не знал. Че-е-ты-ре года! Ска-а-жи на милость… И не совестно тебе?

– Совестно, ваше степенство, но по причине деторождения матерьяльно ослабши…

– Сам рожаешь? – ухмыльнулся в сивую бороду Максим Иванович, и все за ним захихикали кто в кулак, а кто в рукав.

– Не я-с, ваше степенство, а супруга моя Марья Федоровна.

– Какая это Марья Федоровна, – притворяется он не понимающим, – это не принцесса ли Датская, супруга его императорского величества?

– Никак нет. Она из Псковской губернии, Опочецкого уезда, погоста Никольского.

– Так что ж ты, мозги твои всмятку, ее по отчеству величаешь, когда она скопская? Ты смотри, леворуцию на моем дворе не устраивай, а то!.. Так, говоришь, четыре года за квартиру не платишь? Гм… да-с… Ну, ладно, благодари хозяина.

Целуй руку! Через год мы тебе пятилетний юбилей устроим.

Взволнованный сапожник, перед тем как приложиться к руке хозяина, от непонятной одури, схватившей его, мелко перекрестился. Максим Иванович дико расхохотался и дал сапожнику полтинник.

– Люблю пугливых! – крякнул он. – Следующий! Адвокат Плевако!

Адвокат Голубев степенно подошел в стареньком своем сюртучишке и в калошах на босу ногу.

– Признаете себя виновным? – спросил Максим Иванович.

– Признаю. Пять лет за квартиру не плачу!

Максим Иванович неожиданно рассвирепел и ударил себя кулаком по колену:

– Разве я тебя спрашивал, сколько лет ты мне не платишь? Это во-первых, а во-вторых, говори речь! Защитительную.

– Кого защищать прикажете?

– Меня, – шепотом сказал Каменев и неожиданно всхлипнул, опустив голову на грудь. – Я есть скот, а не человек. Докажи обратное!

И адвокат Голубев стал доказывать, что Максим Иванович не скот, а человек. И говорил до того вдохновенно и хорошо, что Каменев взвыл. Он поднялся с бревен и стал обнимать адвоката.

– Эх! – сказал только одним дыханьем. Поцеловал Голубева троекратным лобзанием и опять сказал, скрипнув зубами: – Эх!

Выпрямился Максим Иванович во весь саженный свой рост, взмахнул тяжелыми руками и дико гаркнул:

– Ребята! Тащите сюда три ящика пива, две четвертных и закусок! Всех угощаю!

И зачиналось на дворе Каменева широкое и многоголосное пьянство. До рассвета на весь тихий город гремели крики, ругань и песни.

В городе к этому привыкли. Даже городовые, и те махнули рукой: пущай куролесят. Беспокоить нельзя. Максим Иванович гуляет со своей ротой!

Хозяин напивался больше всех. Он обнимался со своими жильцами, плакал у них на груди, называл их святой голытьбою и вопил медным своим голосом:

– Пожалейте меня, православные христиане!

Максима Ивановича от души жалели и обсыпали его клятвами:

– Дорогой хозяин! Мы за тебя в огонь и в воду! Веди нас, как Наполеондор Первый, куда хочешь! Все за тебя, все за тобою!

– Братья! Святая голытьба! – выкрикивал Максим Иванович. – Избирайте меня атаманом! Пойдемте в леса дремучие и станем разбойниками! А?

Разбойничья жизнь вольная, горячая и русскому по душе. А может быть, лучше монастырь построить? А? Я буду игуменом, а Голубев отцом наместником… Идет? Завтра же на Валдай поеду тысячепудовый колокол покупать!

…Эх, позовите гармониста Кузьку! Кузьку! – гремел Каменев, растерзывая на груди алую вышитую рубашку. – Трешницу ему за гармонь!

Из трактира «Плевна» приводили Кузьку. Под плясовую Кузькину гармонь все плясали, смеялись и плакали. А когда устанут от пьяного лиха и на время тихо станет на дворе, Максим Иванович опустит голову и начнет в грехах каяться. Все слушают его, плачут вместе с ним и на каждый грех отвечают гулом:

– Бог простит!

Перед смертью Максим Иванович выкинул «чудачество», которое надолго вошло в летопись города: все свое имущество он завещал своим жильцам-неплательщикам.

Шелуха от семечек

Сапожник Яков Веселов сидел на большом гранитном камне, приготовленном домовладельцем для надгробия, лущил семечки и говорил чахлым хрипом портному Авдею Дудкину:

– Дни наши, как семечки… Махонькие и одинакие… И аппетит к этим дням такой же, как и к семечкам, – не хочешь, да ешь!.. Недавно задумался от ночного бессонья: сколько раз я счастлив был в своей жизни?

– Ну? – спросил портной, присаживаясь к сапожнику.

– Маловато, дружище… Всего лишь два раза. Во-первых, тогда, когда я на ярмарке выиграл будильник за пять копеек, и, во-вторых, когда меня выбрали товарищем председателя в союзе сапожников. О последнем-то, полагаю, и вспоминать не довлеет, ну а тогда гоголем ходил. Все же персона-с! А главное, слово-то приятное – товарищ председателя. Ну, конечно, и на «вы» называли, как человека!

– А у меня, – оживился портной, – тогда счастье было, когда господин статский советник Павел Валерьянович Погодин в 1912 году перед Пасхой изволил за хорошо сшитый фрак руку мне протянуть и сказать собственноручно: ты, говорит, Дудкин, лучше придворного портного. Мерси тебе и тому подобное!

– Редко кто уважал нашего брата, ремесленную косточку, – вздохнул сапожник, – чего я видел? Униженность и попрание личности. Меня заказчики и били, и ругали нет чего хуже, и денег за работу не платили… А раз такое унижение было. В церкви. На выносе плащаницы. Подходит ко мне церковный сторож и говорит: «Пройди в алтарь, батюшке поможешь плащаницу выносить…» Не может быть, подумал я, – чтобы меня к этому делу приставили. Испокон веков плащаницу-то помогают выносить люди сановитые да денежные… Пошел, это, я за сторожем и не ошибся… Увидал меня дьякон да как зыкнет на сторожа: «Ты это зачем сапожника привел? Людей рази нет?

Позови Семена Петровича Горелова». А он ведь, сам знаешь, при энотах и два дома каменных!

Выхожу из алтаря краснее рака, а певчие-то так и смеются над моим унижением. Когда сынишка мой Петька в школе учился, так ребята никогда его по имени не называли, а все – «сапожник» или «почем опорки»…

У Якова дрогнули руки, и на землю упал кулек с семечками.

– Наша портновская нация хотя и чище вашей, – отозвался Дудкин, – но тоже не пользуется вниманием со стороны просвещенных людей… Когда я дочку свою Глафиру замуж выдал за чиновника, то мамаша евонная поедом ее есть стала: «Ты, говорит, портновская дочь, а я барыня».

– А правда это, Авдей, что Муссолини из сапожников?

– Не может быть. Совсем немыслимое дело!

– А мне сказывали, что он из сапожников. И Шаляпин тоже… Лев Толстой любил сапоги шить… И даже Петр Великий не брезговал нашим ремеслом.

Над большим каменным двором ширился и густел звездный августовский вечер. Запахи помойной ямы и близость уборных, около которых сидели сапожник и портной, не могли загасить своим смрадом яблочно-душистого дыхания вечера.

Из городского сада доносилась музыка. Была она такой размывчивой и усладной, что Якову захотелось выпить.

– Когда выпью, то люблю музыку слушать. Она тогда наподобие родниковой воды – прохладно и утешительно!

Последнее время о водке сапожник старался не думать: «Опять пропьюсь до згинки и шкандалы учинять зачну». Чтобы отогнать от себя лукавое наваждение, он перевел разговор на другие темы.

– Плохо спать стал… Пошли всякие думы в голове. Дум много, а о чем они, к чему – не знаю. Осыпают меня, как инеем. Думал недавно вот о чем: почему я снял фатеру окнами на каменную стену?.. Я же ведь небо люблю и солнышко. Тридцать с лишним лет стена на меня смотрит, а я на нее! Думал также и о том, почему мы с тобой сидим в хорошие вечера на этом камне, а не сходим в лес к речке? Это, Авдей, не иначе как к смерти – другая жизнь, видишь, манит!

Портной закрыл лицо руками и неожиданно всхлипнул:

– Утешил бы тебя и себя, да не умею!

Сапожник растроганно подумал, что вот они, два старых ремесленника, давние соседи по коридору, сидят рядом, как братья, без слова понимают друг друга и жизни их схожи, как две шелушинки от семечка.

– А работы у меня все меньше да меньше. Стар стал и шить не умею по-модному. Сапожников тоже много развелось в нашем городе, да не простых, а образованных.

– С одной стороны, оно и лестно, – добавил портной, – что благородные люди суровым рукомеслом занимаются, но с другой – конкуренция!

Темное предосеннее небо дрогнуло от дальних зарниц.

– Хлебозар… – прошептал Яков и перекрестился, – на Волге зарницы так прозываются! Я ведь с четырнадцати лет оттуда.

Авдей наклонился к уху сапожника и зашептал горячо, умоляюще и тоскливо:

– Яшенька… дружище… Ты… того… не сумлевайся… Пойми, душа у меня горит… Слова твои растрогали… Старость надвигается… Глаза гаснут… Пойдем, выпьем по маленькой! А?

Знакомая дрожь веселыми искорками побежала по телу сапожника от сердца к голове и к кончикам пальцев. И кто-то внутри, в самой крови заговорил убедительно и громко: «Дни твои, как семечки… к тебе солнце не приходит в гости… Каменная стена перед глазами… бессонница, конкуренция… и не уважили тебя, и к плащанице не допустили».

Яков молча дернул портного за рукав и поспешно поднялся с каменного надгробия.

Поздно ночью их выгнали пьяных из трактира.

Они шли по середине улицы в обнимку и громко кричали, разбивая стеклянно застывшую ночь:

– Я первоклассный портной! Господин статский советник мне руку протянул. Мерси, говорит, и тому подобное. Слышал, каков я есть человек?

Сапожник не слушал Авдея, бил себя в грудь и со слезами говорил:

– Товарищем председателя был! На «вы» называли, а теперь я шелуха от семечек!

Рассказ об утопшем журналисте, о таракане в булке и Аристархе Зыбине

Старый журналист Аристарх Зыбин залпом выпил «ерша», хрустко закусил огурцом, обвел глазами присутствующих и произнес с глубоким вздохом:

– Где-то теперь мой приятель Миша Гусынин? Большой руки авантюрист был! Десять лет служили мы печатному слову в газете «Заноза». Большие мы с ним друзья были. Холодали, голодали и пьянствовали вместе. Уютный был парень. На выдумки был мастер. Как-то очутились мы без гроша. Есть хочется и выпить хочется. Что делать? Пошли мы к Иринарху Кузьмичу – редактору «Занозы», дай ему, Господи, легкое лежание! «Дайте, – говорим, – авансом два рублика!» – «Принесите, – отвечает нам Иринарх Кузьмич, – самый острозлободневный материал вроде убийства, утопления или кражи, без всяких яких получите тогда».

Призадумались мы с Мишкой. Где тут, в нашем чертовском городе, злободневный материал искать?

Думали, думали с Мишкой, о чем писать, и с Божьей помощью надумали.

– Я, – говорит мне Мишка, – с моста в речку сигану, плавать я мастер, приз имею, а ты на мосту стой и кричи: «Человек тонет!..» Потихоньку я к берегу выплыву, а ты скорым манером в редакцию и строчи, что, мол, при благоприятной погоде один молодой человек, разочаровавшийся в жизни, решил жизнь кончить посредством потопления и т. д.

Сказано – сделано. Мишка перекрестился и сиганул с моста в речку, а я кричу: «Помогите! Человек тонет!»

Боже ты мой! Откуда что взялось. Одурел от радости наш городок. Как на карусель бежит народ утоплого поглядеть. Сенсация!

А Мишка-то, гляжу, и на самом деле тонуть стал. Не рассчитал, черт, место-то да попади в самый большой вертун.

Страх обуял меня. Совсем человек гибнет.

На счастье, рыбаки увидели, на лодках подплыли, вытащили из воды Мишку Гусынина, совсем недвижного. К счастью, насилу откачали…

Аристарх грустно улыбнулся.

– А все-таки как ни крепка была дружба наша, пришлось нам разойтись… А отчего? За шантаж, за оскорбление печатного слова… Да!.. – строго прибавил Зыбин.

Приходит как-то Мишка ко мне. Спрашивает: «Хочешь выпить?» – «Странный вопрос, – отвечаю, – а динарии у тебя есть?» – «Мы, – говорит, – и без динариев пьяны будем… У тебя, Аристарх, тараканы водятся?» – «Водятся, черти, а тебе для коллекции, что ли?» Подошли к печке. Мишка спичкой давай из щелей тараканов выковыривать да к себе в коробку класть. Ничего я понять не могу.

Наковырял трех тараканов, коробочку закрыл.

– Ты, – говорит. – Аристарх, посиди немного, а я за водкой да за колбасой схожу.

Хорошо-с. Жду.

Не прошло и полчаса, как является ко мне с бутылкой и закуской Мишка Гусынин.

– В долг, что ли, поверили?

– Ничего подобного, – смеется Мишка, – секрет Полишинеля!

– Что за секрет?

– Очень простой. Прихожу, значит, в кондитерскую. Дайте, пожалуйста, стакан кофе и французскую булку. Подают. А я это, чтобы хозяйка не видела, да тихим манером коробочку с таракашками из кармана, взял одного за жабры да в булку и сунул… Хорошо-с… А потом прихожу к хозяйке и этаким возмущенным тоном на нее накидываюсь:

– Что за безобразие! В вашей булке тараканы. – Ив нос ей булку ту: гляди – на! – Знаете, кто я такой? Я – сотрудник газеты «Заноза» и не потерплю. Завтра же в газете пропечатаю… Хозяйка в слезы: «Пощадите… Сколько хотите возьмите, только не губите!»

Взял я у ней по-братски двадцать пять рублей, допил кофе, доел булку и прямым сообщением в казенку.

Надо вам сказать, я большой алкоголик, и выпить мне тогда очень хотелось, но как только услыхал слова такие, не стерпел да кэк-с двину кулаком Мишку Гусынина по зеркалу души, сиречь по морде, так он у меня с бутылкой и закуской под стол покатился.

– Ах, ты, – говорю, – крапивное семя! Зачем ты русское печатное слово опозорил! Честный газетный работник с голоду помрет, а честность свою на сороковку не променяет. Вон с глаз моих! Ты мне больше не друг и не приятель!

Аристарх Зыбин выпил еще стакан, облокотился на стол и задумался.

– Всю жизнь меня судьба гнала. В рваных сапогах ходил, в брюках с бахромой, холодный и голодный был, но честность свою писательскую сохранил. Через огонь, воды и медные трубы пронес ее, как святую четверговую свечу… Предлагали мне в советских газетах писать: пиши, Аристарх, озолотим тебя за твои фельетоны,

– Нет, – говорю, – я старый журналист, и мне с вами не по пути. На пристань уголь пойду грузить, а к вам не пойду! До конца останусь верным рыцарем русскому слову. Хоть и беден, и сапоги у меня рваные, и квартира у меня холодная, но все-таки – рыцарь!

Аристарх Зыбин опустил на стол кудлатую поседевшую голову и замолк.

Собеседники глядели на его спину, а она была унылая, в старом потертом френче.

Глухое затишье (Нарва)

Тихий город, древняя Нарва заблудилась в снежных сугробах и замерла. Замерли седые стены Ивангорода, ливонский замок, белые старинные церкви, грязные средневековые улички. По-дедовски Нарва укладывается спать очень рано. После десяти часов во многих окнах гасится свет. Ярко до полночи горят огни в ресторанах. Последних, так же как парикмахерских и гробовых мастерских, очень много. Кажется, что нарвитяне живут только для того, чтобы выпить, побриться и заказать гробик. Когда вы приезжаете в Нарву, то вам кажется, что вся она окутана серой паутиной и древней провинциальной тишиной. Тишина такая, что слышишь, как падает снег и осыпаются седые крепостные стены. Особенно чувствуется дыхание русской провинции на форштадтах. У края дорог часовни. В них неугасимый лампадный свет. Кривобокие, приземистые домики. Шаткие, гнилые заборы. Шуршащий шаг обывателя. Великопостный «черноризный» звон. Рядом с церковью трактир. Во время длинных служб некоторые из богомольцев сходят через дорогу в трактир. «Хлопнут стопку» и опять в церковь. Делается это без кощунства, а по ребячливой простоте. Кстати, еще о простоте нарвских обывателей. Во время поминовения усопших на кладбище был такой случай. Священники служат панихиды. Около могилы сидят пьяные. На могиле бутылка и кутья.

– Батюшка! – обращаются пьяные к священнику, – нельзя ли панифидку?

– Можно, но только уберите водку с могилы! Что вы покойника-то обижаете.

Пьяные добродушно ухмыляются:

– Это не вредит, батюшка. Он не обидится, потому сам от водки помер. Деликатный человек!

Несмотря ни на какие грозы и молнии, войну и революцию, на отдаленные шумы большой содержательной жизни, тихая древняя Нарва сохранила облик прежней русской провинции, и по-прежнему витают тени гоголевской и чеховской России.

Назад Дальше