Ключи заветные от радости - Василий Никифоров-Волгин 15 стр.


Ближе сошлись мы с ним в церковной ограде. Он сидел на земле и затаенно следил, как по травинке поднимался муравей. Ни с того ни с сего вдруг захлопал в ладоши, с урчанием ухмыльнулся и запел тонким причитывающим ладом:

Увидал меня, высунул язык и заржал:

– Э-эй, Гомзуля!

– Ты чего дразнишься?

– Я тебя не дразню, а здоровкаюсь!

Глебушка встал на четвереньки, подбежал ко мне и запрыгал вокруг, высоко вскидывая ноги:

– Я лошадь!.. Фрр. Садись на меня! Дюже прокачу! – закричал он по-извозчичьи.

Мне это понравилось. Я сел к нему на спину, и он катал меня по церковной ограде. Как настоящая лошадь, фыркал, лягался, даже ел траву, наклоняясь к ней широким слюнявым ртом.

Утомившись от игры, сели с ним на траву, в затишь широкой липы.

Я спросил его:

– Скажи, Глебушка, а правда это, что твой дедушка дочку свою ногами затоптал?

– Правда! – ответил он с какой-то лихостью, – по животу топтал, а потом в подвал бросил! Ее там крысы грызли!.. Она там ребеночка выкинула… мертвенького…

– Сволочь твой дедушка! – неожиданно сорвалось у меня озлобленное слово. – Теперь, поди, чертяги на его пузе пляшут!

Глебушка задумался, а потом сказал с расстановкой, охватив руками ноги:

– Навряд ли его часто мучают… Я за него Господа молю. Всю ночь молю, до самой зари… На меня тятенька заклятье наложил: «Молись, говорит, за род наш! Ты, говорит, блаженный, в обнимку с Христом ходишь!» – Глебушка ткнул себя пальцем в грудь. – Это я блаженный! Меня Христос обнимает, как Своего сродственника… – Помолчал, всмотрелся в меня и добавил: – Ты и все, которые кругом, ничего про меня не знают… Они только дурость мою знают, а вот что со мною Ангелы по ночам беседуют и хлеб-соль мы вместе разделяем, про то люди не ведают!..

Он подполз ко мне ближе и, по-святому улыбаясь, тонким, тонким шепотом, сине вспыхивая засветившимися вдруг глазами, не похожими на его всегдашние, юродивые, забормотал, словно в тихом прозрачном полусне:

– Приходят они тихие-претихие… белые, как церква наша… и блесткие, как батюшкины пасхальные ризы… Придут, это, и сядут со мною рядом… хлебушка положат…

– Они к тебе в ночлежку приходят? – перебил я Глебушку.

– Не. Туда они не приходят! Там греха много, а приходят, когда я в поле ночую… Спервинки мне страшно было созерцать их, а потом ничего, привык. Они простые, все тихие, душевные… До самой зари сидим мы под кусточками, хлеб небесный вкушаем… (во, где вкусный-то!) и беседуем.

– О чем же вы беседуете?

– А ты никому не скажешь?

– Вот те Христос! – сказал я, перекрестясь.

Глебушка покачал головой и укоризненно заметил:

– Так все клянутся и клятву свою расторгают… Ты поцелуй еще подножие Божие, землю Его, тогда поверю. Клятва сия страшная, и кто разрешит ее, молнией будет опален!

Я встал на колени и поцеловал землю.

– Ангелы мне сказывали, – начал он потаенно, – что наша земля огнем сгорит. Много прольется крови. Слез будет! (Глебушка закрыл лицо руками, судороги пошли по его телу.) Могилушек сколько будет!.. И-их! И все без крестов, без отпева… Люди от скорби руки грызть станут… Голод в обнимку с чумой пойдут и песни развеселые запоют… Доведется человеку есть человечину. Плач будет и скрежет зубовный… – Глебушка не выдержал и заплакал. – Ой, жалко! Ой, Господи, жалко! Детушек маленьких есть будут! Деревца, цветики, травушку, зверушек и птичек жальче всего… Они тоже гореть будут. За грехи людей муку примут! И вот говорят мне Ангелы: «Раб Божий Глеб! Иди к царю и митрополиту и упреди их… Пусть облекутся во вретище и с народом своим на землю упадут и покаются…»

– И ты пошел?

– Да. Пять ден шел. Увидел я Санкт-Петербург и заплакал…

– Отчего же?

– Сам не знаю. Жалко мне его почему-то стало… Дошел до Казанского собора, сел на ступеньку и реву… Господин городовой ко мне подошел. Спрашивают: «Об чем ты тужишь?» Я отвечаю ему: «Петербург мне жалко!» Взяли меня под ручку и повели в участок. Там допрос. Я им сказал, что меня Ангелы послали к царю и митрополиту сказать одно тайное слово… Переглянулись, это, они и сказали: «Хорошо. Мы тебя сейчас доставим!»

– Ну, и доставили?

– Посадили меня в карету и повезли. Остановились у большого дома. Входим, это, мы. Сейчас, думаю, царь с митрополитом выйдут… Я им в ноженьки поклонюсь и все расскажу, что мне Ангелы наказали… Ждал я, ждал…. Несколько ден ждал, неделю, да еще… месяцы прошли… Опосля я уразумел, что это не дворец, а дом для умалишенных…

В жизни я всегда кротким был, а тута кричать стал, в стенку головой биться, на служителей с кулаками бросаться. На меня смиренную рубашку надевали, с длинными серыми рукавами…

Стра-а-ш-ная!.. Потом утишился я… Выпустили меня на свет Божий…

Но я еще дойду… Завет Ангелов исполню, – сказал Глебушка, помолчав, – надо уберечь землю от гнева Божьего!..

Он замолчал. В задумчивости покрутил травинку меж пальцев, нахлобучил свой цилиндр, поднялся и пошел юродивым шагом по тихой церковной траве к выходу на шумную городскую улицу. Спина Глебушки осветилась уходящим солнцем. Вспомнились слова его: «Меня Христос обнимает, как Своего сродственника».

Московский миллионщик

По воскресным и праздничным дням стояли на паперти собора в чаянии милости два старика нищих. Один – высокий, бородатый, слепой, в замызганном коротком полушубке, в пыльных исхоженных сапогах. Другой – низкорослый, седой, губастый, с колючими веселыми усами и всегда в подпитии. Первого величали по-почетному Денисом Петровичем, а второго забавным прозвищем – дедушка Гуляй.

Отец, указав как-то на них, горько сказал мне:

– Да, жизнь трясет людьми, как вениками! Истинно сказано в акафисте: «красота и здравие увядают, друзья и искренние смертью отъемлются, богатство мимо течет…» Вот стоит на паперти и руку Христа ради тянет Денис Петрович Овеянников. Лет тридцать тому назад на всю Москву и окрест страшенным был богачом! Старостой в Успенский собор выбирали, с губернаторами и архиереями чаи пил, на лучших рысаках катался, но… не удержал голубчик волговую свою силу. Все миллионы на дым пустил. Во весь неуемный лих размытарил их по московским кабакам да притонам…

– А кто такой дедушка Гуляй?

– Богоносная душа! Главный приказчик Дениса Петровича. Когда разорился и спился господин его, то он не оставил оставленного, а пошел вместе с ним странствовать, крест его облегчать, слепоту его пестовать. Есть еще, сынок, братолюбцы на земле!

Однажды Денис Петрович в ожидании обедни сидел в соборной ограде и незрячими глазами своими тянулся к солнцу, ловя тепло его. Дедушки Гуляя не было. Бывший московский миллионщик был тих и как-то благовиден озаренным лицом своим, разветренными снеговыми волосами, смиренными руками, положенными на колени, и жалостной слепотой своей.

Я сказал ему:

– Здравствуй, Денис Петрович.

И он ответил тихим приветным голосом:

– Христос спасет…

Не знаю почему, я сразу же спросил его:

– А тебе не жалко, что ты всего богатства лишился?

Денис Петрович улыбнулся и ответил мне, как большому, мудреными древними словами:

– Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время сберегать и время бросать. Лучше горсть с покоем, нежели пригоршни с трудом и томлением духа!

Он не оглянулся даже на звук моего голоса, и мне показалось, что ответил он греющему его солнцу.

В это время пришел дедушка Гуляй. Он принес старику хлеб и две копченых рыбки.

– Кушай, хозяин! – сказал он веселым, каким-то гулевым голосом, садясь рядом. – Обедня сегодня долгая. Подкрепись! Только поп да петух не евши поют, а нам невмоготу…

Дедушка помог хозяину вычистить рыбу, положил ему на ладонь, сбегал в церковную сторожку за кипятком.

– Городской голова сегодня именинник, – докладывал он, поднося чашку к губам Дениса Петровича, – двугривенный нам, раз! Марья Павловна Перчаткина панихиду служит по мужу, четвертак. Два! Заводчица Наталья Ларивоновна именинница – пятиалтынный, три! Есть и прочие, которые по копейке…

– Слава тебе, Христе, Свете истинный! – восславлял Денис Петрович, разжевывая хлеб. – Даст Господь день, даст и пищу.

Дедушка Гуляй обратил на меня внимание. Он весело подмигнул мне глазом, тоже каким-то гулевым, словно сказать хотел: «Не унывай, братишка!» От него пахнуло яблочно-хлебным духом водки и румяной деревенской обрадованностью.

– Вот и хорошо!

А что хорошо, так и не пояснил, только улыбкой засветился и веселые усы свои разгладил.

– Мальчонка тут один меня вопрошал, – отозвался Денис Петрович, крестясь после еды, – жалко ли мне сгинувшего богатства? Удивил даже… такой выросток быстрословый!.. Голос этакой думчивый… Мужиковатый, со вздохом… Тута ли он?

– Тут, Денис Петрович, рядком сидит!

– Так, так… тут сидит… Ну, и Господь с ним, пусть сидит… Это хорошо, что отрок к нам подсел… Хороший знак, добрый! Это значит, что души наши не затемнились еще… А вот ежели дитя али животная бежит от человека, тогда – каюк… Беззвездная, значит, душа у того несчастного!

От этих слов дедушка Гуляй веселым стал и хотел обнять меня, ио вместо этого дальше от меня отстранился и руками замахал.

– Близко не сиди с нами, сынок! Блошками тебя наградим. Хоть и веселые эти блошки, но зело ехидные!

– У нас тоже блохи водятся. – похвастал я.

Так состоялось наше знакомство.

В одно из воскресений я встретил на паперти одного лишь Гуляя. Хозяина с ним не было. Я спросил его:

– А где же Денис Петрович?

– На одре болезни. Отцветает мой хозяин, к земле клонится. На родину просится!

– На какую родину? В Москву?

– Нет, – вздохом ответил дедушка, – в пренебесное отечество, на пажити Господни!

Вспомнились мне смиренные руки его и почему-то пыльные, разношенные сапоги его, и стало жалко бывшего миллионера. Слова матери вспомнились: «Кто болящего навестит, тому Матерь Божья улыбнется!»

– Можно его навестить? – спросил я Гуляя.

Незнамо отчего, на глазах дедушки затеплились слезы, заулыбался он от неведомой радости разными светами, как драгоценный камень.

– Спаси тя Христос! Возрадованная душа у тебя… Навести его, сынок, обрадуй! Ты ведь вроде пасхального канона для него будешь! Очень ему нагрустно! Смертный час к нему приближается!

Я дождался, пока Гуляй собрал от богомольцев монетки, и мы пошли. Жили они на окраине города около мусорных ям, в драном заплатанном доме, около которого никогда не высыхала грязь и всегда бродили свиньи.

Жилище помещалось на верхнем чердачном этаже. Оно было темным, затхлым, с одним окном, выходящим на широкую толевую крышу. На пороге Гуляй сказал:

– Господь милости послал!

Денис Петрович лежал на деревянной койке. Он долго держал мою руку в своей.

– Сколь велико милосердие Божие! – говорил он, – молился я ночью и спрашивал Господа: прощены ли беззакония мои? Знать, прощены, если Он отрока ко мне послал! Гуляй! Слышишь ли ты, Гуляй! – пробовал он крикнуть. – Это ведь Господь… знак Его… Не пропащие мы с тобою, дедушка Гуляй, коли детская душа к нам потянулась! Что же ты молчишь, Гуляй?

– Я плачу!

– Не плачь! Сходил бы лучше в лавочку и принес бы отроку гостинцев, да за кипятком в чайную сбегал бы… За все тридцать лет шатания нашего первый гость у нас!.. Да ка-а-кой еще! Ненарадованный!

Мне было неловко от их восхищения. Я смотрел «в землю» и теребил поясок от рубашки. Дедушка Гуляй сбегал за гостинцами и кипятком. Стол придвинули к постели болящего. Мне дали жестяную кружку с чаем и наложили стог леденцов и пряников. Я все время молчал, и дедушка Гуляй почему-то решил, что скучно мне. Он стал развлекать меня; строил скоморошьи рожи, подражал паровозу, лаял по-собачьи, пел частушки. Одна из них мне запомнилась:

Пропел даже целую былину про Соловья Будимировича, и надолго остался в памяти былинный «зачин»:

Пел и лицом играл так, что видел я, как выбегали-выгребали тридцать кораблей, и как хорошо корабли изукрашены, хорошо корабли изнаряжены, и как на беседочке сидельной сидит купав молодец, молодой Соловей, сын Будимирович, со своей государыней Ульяной Васильевной…

Когда нечего было рассказывать и петь, то дедушка Гуляй вынул из-под койки зеленый солдатский сундучок, многообещающе подмигнул мне гулевым глазом и поднял крышку. Внутренняя сторона ее была заклеена ярмарочной картиной: «Эй, ямщик Гаврилка, где моя бутылка». На ней изображен усатый барин в кибитке, а на облучке пьяный Гаврилка, правящий тройкой коней, пышущих огнем и дымом.

В сундуке много было всяких вещей. Дедушка показал мне двадцатипятирублевую бумажку с обожженными краями.

– Это они, – кивнул на мертвенно лежащего Дениса Петровича, – сигару когда-то прикуривали… А это мои манжетки и манишка… Будучи главным приказчиком, я носил их… Щеголем был!.. Пачка счетов хозяина моего… Гляди, какие большие тыщи сжигал он в «Яре» и «Славянском базаре»… А это вот визитная карточка: «Коммерции советник Денис Петрович Овсянников»… Гляди, с золотыми обрезами!.. – Долго смотрел на эту карточку и сказал: – Время пролетело, слава прожита! – что-то еще хотел он показать, но на него прикрикнул Денис Петрович.

– Опять за свою переборку? Закрой сундук, старый дурак! Никакого вскреса от тебя не вижу. Днем и ночью только и ворошишь свое барахло.

– Эх, хозяин, хозяин, – жалостливо прошептал дедушка Гуляй, – вся Москва наша в этом сундучке… Вспомнить хочется…

Гуляй поднялся с пола, утер рукавом слезу, подбоченился, щелкнул пальцами, по-молодецки ухнул и неожиданно пустился в пляс, запев песню с деревенским завизгом:

И вдруг в середину песни ворвался такой страшный взрыд, которого я никогда еще не слышал:

– Помираю!

На койке метался Денис Петрович. Дедушка Гуляй почему-то не бросился к нему на помощь, а продолжал стоять в позе плясуна, только рот его раскрылся и красное лицо словно инеем покрылось…

– Священника… – подземным, уходящим в глубину голосом охнул Денис Петрович, разрывая руками рубашку на груди, – показался медный крестьянский крест.

Дедушка Гуляй упал на пол. Он ползком задвигался к постели умирающего. Я побежал за священником. Когда мы пришли, то бывший московский миллионер уже отходил, не дождавшись причастия. Дедушка Гуляй вынимал из сундука смертную одежду.

Священник запел канон «на исход души»: «Яко по суху пешешествовав Израиль по бездне стопами…» Читались смертные слова: «нощь смертная мя постиже неготоваго…»

Я смотрел на глиняную кружку, из которой Денис Петрович прихлебывал чай.

Священник сложил крестом руки умирающего и перекрестил его. По завечеревшей крыше ходили воробьи. Один из них заглянул в окно и чирикнул.

… Похоронили Дениса Петровича на кладбище бедняков и бездомников, под еловым крестом. Руками дедушки Гуляя была прибита к кресту оправленная в стекло визитная карточка с золотым обрезом: «Коммерции советник Денис Петрович Овсянников».

Максим Каменев

Большой двор густо и цепко прорастал крапивой и чертополохом. От каменного двухэтажного дома, сложенного из серого и угрюмого плитняка, на двор всегда падала тяжелая и сырая тень. Солнце сюда не заглядывало. В этом доме чаще всего умирали от чахотки. Дом был переполнен детьми, но их почти не слышно. У большинства из них кривые ноги, бледные лица, не улыбающийся голос. Здесь жили беднейшие ремесленники и спившиеся люди.

Дом принадлежал богатейшему человеку в городе, Максиму Ивановичу Каменеву, и славился на всю округу чудачеством хозяина. От своих жильцов он никогда не требовал квартирной платы, но зато должны они были подчиняться причудам его и называть «вашим степенством». Любимая причуда Максима Ивановича во время его загулов была такая: придет на свой двор, встанет посредине крепким дубом, сложит руки рупором и рявкает соборным колоколом:

– Эй! Голытьба! Господа на босу ногу! Пожалуйте на расправу! Суд идет!

Из всех квартир выбегают сапожники, трубочисты, слесаря, портные, коновалы, тряпишники, скорняки, маляры и спившийся адвокат Голубев. Все они окружают хозяина горячим и душным кольцом.

Максим Иванович окинет их свирепым взглядом и густо спросит:

– Все налицо? Вста-а-ть смирно! На первый-второй расчитайсь!

– Первый, второй, первый, второй! – защелкают жильцы, стараясь держаться по-солдатски.

– А почему я не вижу живейного Ишашку Жукова и профессора кислых щей Сеньку Ларионова? – спрашивает он про извозчика и повара из трактира «Плевна». – Начальства не признавать? Хозяина? Максима Ивановича Каменева?

Вопрос этот повторяется часто, и на него всегда отвечает коновал Федор:

– Так что, ваше степенство, означенные вышепоименованные лица по долгу своих служебных обязательств находятся извне дома!

– Хватит! Без тебя знаем. А ты, Федька, – погрозил коновалу крутым пальцем, – не имеешь права так красно говорить. Образованнее меня хочешь быть, садовая твоя башка? Мо-о-лчать!

Максим Иванович отходит на три шага назад, выпячивает грудь, как генерал на параде, и орет на весь широкий двор:

– Смм-и-и-рр-но! Слушать мою команду!

Насладившись покорством своих людей, он грузно садится на бревна.

– Скорняк Иван Дылда, – выкликает он, – Подойди!

Назад Дальше