Сибирцев Сергей Рассказы (-)
Сергей Сибирцев
Рассказы
Интернатская быль
Серса разорвал ни будет...
Чуточка
Жареная картошка
Убили Человека
Интернатская быль
(блики волшебной поры)
Мне не спится, нет огня;
Всюду мрак и сон докучный.
А.С. Пушкин
Именно сейчас, окончательно утвердившись в почетном звании взрослый, - осознавши печальный свершившийся этот факт не только умственно, но и сердцем, которое с немужской трепетностью хранит в себе, в каких-то своих таинственных глубинах совершенно живые, не поблекшие, не взявшиеся изысканной патиной или неблаговонной мшистой плесенью полнозвучные, полнокровные, горластые и пестрые волшебные зеркала детства, - именно сейчас я бережно перебираю эти зеркальные осколки...
В этих волшебных зеркальцах все еще отчетливо живет мое обыкновенное волшебное советское детство, - шестидесятые годы двадцатого столетия страны Советов.
Там все волшебно контрастно: адмирал Колчак - гадский беляк и враг, и справедливо, что его под лед родимой реки Ангары спустили, и зато очень обидно, что страшненький анархист батька Махно предательски убежал от красной шашки, - утек гад на одной ноженьке прямо за границу, в белогвардейский Париж-град... А зато наш красный Чапаев всегда впереди, на лихом коне!
Правда, лютые подробности казни ученого русского адмирала и детали мучительного бегства и бесславной недолгой сапожничьей жизни славного анархиста в парижских меблированных комнатах я узнал намного позднее, в возрасте вполне прозаическом, маловолшебном.
Я с запоздалой жадностью вглядываюсь в разнокалиберные осколки, в них отсутствуют всякого рода тени и полутона; в них единственное: или - или...
Или белый золотопогонный буржуин, или красный храбрый командир Бела Кун, про которого я с мальчишеским азартом орал замечательную песню в пионерских походах и на привалах у костра (то, что молодецкий персонаж пионерского хита был извергом и палачом русского офицерства, авторов шлягера отнюдь не волновало).
Я почти не помню ни слов, ни мотива задорной боевой песенки, зато с необыкновенным светлым чувством вспоминаю, - я вижу въяве их! - давнишние интернатские летние походы за город на великолепную сибирскую природу...
В самом еще былинном соплячьем возрасте с самодельным (сотворенным мамиными всеумеющими руками) холщовым рюкзачком, здорово похожим на настоящую солдатскую котомку, за мало-загорелыми плечами - и во всю мальчишескую глотку заводные песенки, и про революционного геройского венгра, и про чтоб всегда было солнце, чтоб всегда была мама, чтоб всегда был я...
А в этом месте едва сочинительскую слезу не допустил.
Подумаешь, какие-то рядовые пионерские вылазки на воздух, чтоб для закалки, для здоровья, а на спине мамин рюкзачок классный (хотя, если по правде, я тогда немножко завидовал одному мальчишке: ему родственники достали самый настоящий, брезентовый, зеленый, с кармашками на кожаных ремешках), а за командира, честно говоря, малолюбимая - сама первая! учителка, которая имела смешной и противный изъян: у нее во рту как бы язык не умещался, толстоват несколько был, отчего ее прямая педагогическая речь чудным образом гармонично сочеталась со всей ее тяжелопопастой статью, толстыми линзами очков и казенно воспитательским тяжеленьким характером.
Собственно в ту волшебную пору я не особенно печалился по поводу тяжеленькой внешности и эпизодически истерических замашек своей первой учительницы, Нины Семеновны, - я ведь тогда был нормальным малолетним эгоистом. Я не задумывался о возможном ее женском одиночестве, житейской неустроенности, о своем совсем не ангельском характере.
Но когда случались долгожданные сплошные летние каникулы, то наша малосимпатичная Нина Семеновна вместе с другой чрезвычайно приглядной белобрысой учителкой из параллельного класса, не убоявшись ответственности, уводили нас, интернатских, изголодавшихся по воздуху, по свободе, по живым впечатлениям, - уводили в летние парящие пешие походы за город, в лес, где жила сказочная сибирская речушка, упружистая, журчащая, вкусная до остуды зубов, пронизанная неисчислимыми хулиганистыми неуловимыми серебристыми мальками...
В этом пронзительно-полуденном начищено слепящем живом осколке настоящее припекающее нежадное солнышко, голые спины и ноги, крик и гогот мальчишек и девчонок, успокоительные расслабленно-начальственные возгласы учительниц, но все равно они какие-то свойские, необидные, и чьи-то быстровысыхающие и быстро прощаемые всхлипы и стычки, возня на взбаламученном мелководье, - и обеденное зачарованное успокоение у костра.
А у меня барабанной дробью вызванивают зубы от перекупанья, хотя безоблачный июньский полдень во всю поджаривает, - целые пригоршни солнечных углей на моих синих скрюченных ключицах, в непослушных коряво пляшущих пальцах здоровенная эмалированная кружка с пышущим походным варевом: супец с говяжьей тушеночкой, заправленный дроблеными макаронинами!
И наконец-то мои бедные крючки-пальцы отогреваются, а тут и спина подпаленная начинает чуять жар жаровни небесной, и зубы свой зимородный марш припрятали.
Я, приминая колкую траву-мураву, устанавливаю раскаленную кружку промеж голых, чуть приметно вибрирующих ног, залезаю в парящую густоту ложкой, подставляю под алюминиевое ложе ломоть ржаной буханки, - и, наконец-то, приступаю к походной обеденной трапезе - хлебаю супец...
Да-а, такой супец, пахнущий солнечными угольями, душистым дымком походного костра, таежной речушкой, приправленный погибшими любопытными мошками и комарами, - такой волшебный супец можно отведать только в цыплячьем детстве, на ершистом разнотравном притаежном взгорке, чтоб непременно после легкомысленного перекупанья, чтоб сперва зубы у ложки парад принимали, колотясь от восторга - вот тогда вы поймете, какую же довелось мне хлебать мировецкую похлебочку! Притом, что дома или в интернате на подобный (опять с тушенкой!) суп я даже смотреть не мог, меня от одного тушеночного запаха воротило...
... Я вижу этого парнишку во всех смешных подробностях, даже с родимым пятнышком над верхней причмокивающей губешкой...
Интернатский мальчишка, по слогам читающий Букварь: М-а-м-а м-ы-л-а р-а-м-у...
Интернатская октябрятская и пионерская юность...
Интернатские серо-голубоватые суконные пары: пиджак и брюки с настоящими косыми внутренними карманами. А на форменный воротник мамиными руками пришивались пуговицы. Потому что на пуговичках держался белый отложной воротник, - униформистская придумка начальников от народного просвещения-образования.
И я, интернатский мальчишка настирывал эти солдатские надворотнички через день, наглаживая их вместе с галстуком красным матерчатым казенным, которым гордился целый год, потому что двух приятелей одноклассников не посчитали нужным принять в гордое тимуровское племя юных ленинцев, парнишек педагогично наказали за их неуставные двойки, неряшливые тетрадки, попорченные учебники, скверное чистописание и не примерное поведение...
Правда и мой интернатский мальчишка был не подарок и не сахар, но пятерки и четверки в графе по поведению старался уважать, по рисованию имел - отлично, а по чистописанию совсем наоборот.
В остальном, я был вполне обыкновенный и даже не фискалил, и не ябедничал, даже вызывал в умывальник или на пустырь новоприбывших мальчишек, чтобы отстоять свое право считаться вторым силачом класса. То есть, если дрался, то всегда в открытую.
А еще я любил выменивать праздничные сладкие кремовые трубочки или положенные куски тортов на что-нибудь повкуснее, - на слоеные языки из крутого теста, чтоб только пропеченные, чтоб можно по-настоящему пожевать.
Их этих изумительных языков, я бережно прямо на ладошку завзятому сластене выдавливал повидлу, даже не требуя ничего взамен, и вонзал в похудевшее слоеное лакомство зубы, где-то местами молочные и поэтому частично разреженные...
А до красного галстука, частицы Ленинского знамени, я с еще большей гордостью и пиететом носил пришпиленную на лацкан другую алую частицу: пятиконечную с золотым портретом кудрявого лобастого мальчишки...
В этом зеркальном осколке большущий актовый зал, весь в праздничных взволнованных детских лицах, духовой оркестр, красные стяги, нарядные и торжественные дяди и тети...
Я рос привередливым юношей.
Именно рос! Сам по себе. Без особой оглядки на авторитеты. А сколько их всевозможных литературных, киношных, сочиненных и настоящих было щедро расставлено на моем достаточно безалаберном мальчишеском пути.
А рос я с шести годов безотцовщиной, что считается на Руси - сирота, обиженный, обделенный. Обиженный, сирота!
О боже, какие, оказывается, я горьковские страсти пережил. Как же - с первого класса - казенные стены, казенная одежда, казенная пища, интернат.
А домой - исключительно с разрешения верховного (завуча) начальства. Начальство, впрочем, не разрешало себе (и всем прочим нижним чинам воспиталкам) опускаться до гнилого либерализма: оно не позволяло внеурочно отлучаться воспитанникам (под присмотром нежного родительского ока) из родных интернатских, вполне благоустроенных, светлых, теплых, но все равно - келий.
Но ведь мама вернулась из командировки посреди учебной недели, и всего-то на несколько дней, а на сегодня она задумала поход в Цирк, приехал Московский Цирк! И все равно мама меня выкрадывала из казенных стен, - выкрадывала под свою родительскую ответственность.
Все равно, дома, пусть и случалось голодновато - это когда мама прибаливала и не могла подрабатывать, - все равно, попав (вернувшись!) домой, я радовался с восторженностью собачьего сынка: наконец-то я дома! Потому что наша самая большущая комната в коммуналке только моя и мамина.
В нашей комнате два окна. Высоченный потолок. А стены искусно побелены золотым кружевным накатом. Пол из деревянных половиц почти не скрипел, и мама его сама подновляла веселой светло-ореховой краской.
Мебели в нашей веселой комнате много и самой разнообразной.
Я спал на старинном пружинном диване, с тяжелыми кругляками по бокам, по надобности их можно откинуть, как крышку пиратского сундука.
У мамы своя кровать, широкая и с тугой ячеистой сеткой. Убрав постель и скинув целых два матраса на пол, я иногда превращал пружинистую мамину кровать в цирковой батут, и отчаянно выделывал на ней замысловатые мальчишеские фертеля-фигуры-прыжки, пока не подрос до настоящего мужского возраста. Пока не перешел в третий класс.
Самая красивая и нужная мебель - это комод. Он красный, полированный, в узорных завитушках, многоэтажный. Я все ждал, примерялся, когда наконец-то перерасту его.
Самая ненужная мебель в нашей комнате - оттоманка: это вроде маленького дивана, которому суждено остаться недоразвитым, неуклюжим, без спинки, без валиков-подлокотников, вроде обычной скамейки с мягким сиденьем.
Мне лично больше всего нравился полуторный платяной шкаф, который я часто использовал под штаб, пещеру, вигвам. Мама его называла шифоньером.
Шифоньер почти такой же красноватый и гладкий, как комод. У него два отделения: узкое для белья, для рубашек, а побольше - это для пальто, для плащей, для платьев, в общем - мамино, оно закрывается дверцей, в которую вставлено зеркало. А зеркало в половину моего роста. И чтобы на себя полюбоваться, когда я наряжался в беляка, корсара, в немца, или, наоборот, в Илью Муромца, в Спартака, то приходилось влезать на шаткий стул, и уже с его хлипкой высоты оценивать свой взаправдашний наряд с насупленной или удалой партизанской физиономией.
Тоже все поджидал, чтоб вырасти побыстрей и не лазить на валкий ненадежный стул, когда переодеваюсь в невидимого советского разведчика Павла Кадочникова...
Нет, я только дома по-настоящему радовался жизни. Только дома я преобожал читать самые интересные и толстые книжки.
Самые мои первые любимые книжки - это русские сказки. Русские народные, волшебные и обыкновенные мамины сказки. А в книжках необыкновенно чудесные разноцветные картинки, на которых жили Иван Царевич и Покати-горошек, и добрый Серый волк, и страшный Соловей-разбойник, и Аленушка с братцем Иванушкой, и Пойди туда не знаю куда, и Чудище, которое хранит Аленький цветочек, и страшная Хозяйка Медной горы...
Завораживающие, пленительно таинственные сказочные персонажи в моем детском жадном все вбирающем воображении оживали - и я жил вместе с ними...
Сказки - это не просто обозначение самого расчудесного и самого понятного литературного жанра, это сама живая непредсказуемая ежедневная в меру хулиганистая жизнь начинающего жить мальчишки. Это великие пушкинские сказки и были, и никогда не унывающая дерзкая лошадка Конек-Горбунок Ершова. И, конечно же, чужеземные: китайские и японские, и весело-печальные мудреца Андерсена, и родственные славянские, и многие другие.
Нет, если по честному, разве без волшебного мира сказок можно представить свое детство? Детство, которое каким-то непостижимым образом уже само преобразилось в моей памяти, в моих сердечных зеркальных осколках в чудесный сказочный калейдоскоп историй, с милыми и дорогими моему оциниченному, оцивилизованному взрослому сердцу подробностями и приключениями, которые в самом детстве совсем не казались приключенческими и интересными, и даже напротив, я спешил от них отвязаться, отлынить, как-нибудь перетерпеть, переждать.
Зато в подобные скучноватые часы или дни мальчишеской бесконечной жизни, в особенности, когда прихварывал, я с необыкновенным эгоистическим удовольствием принимал участие в книжных приключениях и путешествиях.
С неустрашимым пушкинским Русланом, и Стойким Оловянным Солдатиком, и с настоящими живыми ребятишками Николая Носова, с фантазером и юмористом Дениской Кораблевым Драгунского, с чудными и симпатичными персонажами Александра Волкова, - один Урфин Джюс с его тупоголовыми дуболомами веселил меня так, что я норовил выпрыгнуть из надоевшей постели, потому что грипповал...
Замечательно грипповать дома, потому что путешествовать в интернатской изоляторной постели мне представлялось как-то не очень достойно и мужественно.
И мама была солидарна с неприятием моего вынужденного лежебоканья, и если температура позволяла и застревала на 37,5, то она не очень сердилась, что я полностью по-домашнему экипированный болтаюсь по комнате с очередным бутербродиком, а на заправленном диване и столе покорно лежат открытые книжки, в которые я ныряю сразу весь целиком без остатка, и вытащить меня из книжных миров-океанов довольно затруднительно...
И мама понимает меня, и старается по пустякам не тревожить, не отрывать, когда видит, как ее сынуля, запросто разговаривает с самим знаменитым капитаном Немо, прилепившись носом к огромному иллюминатору в штурманской рубке, его таинственной огромной подводной субмарины "Наутилус"...
И мне, признаться, все-таки жалко нынешних малолетних двоечников, пара, одна из любимых мною тогда в младенчестве отметок, - которые безвозвратно и бездарно тратят свое бесконечно короткое волшебное время время детства - перед всевозможными электронными экранами и экранцами, в которых беспрерывной мертвой чередой пульсируют мультяшные целлулоидные и компьютерные данди-марионетки, - весь этот лихо, ярко и полнозвучно разжеванный конвейер цивилизованной заморской видеоэлектронной жвачки...
А в моих волшебных зеркальных брызгах я отыскал совсем другую жвачку.
Предревняя, самолично добытая услада-смола - целебное истинно сибирское лакомство... Наскребанная мальчишескими отросшими ногтями из терпких, сочно-смолянистых натеков кедрача, липучая услада с живейшим азартом перемалывается частично молочными резцами, - как же звучно циркал-щелкал я ею!
Сибирская, цвета кофейных ирисок, жвачка (по прозвищу "сера"), которая и поныне затмевает (и по вкусовым и по целительным меркам) любые нынешние патентованные легионы отечественных и закордонных химических резинок, со всеми их сверхпользительными сверхнаянливыми дебильными рекламными роликами-аннотациями.
Да, электронная тележвачка, которая повсеместно и круглосуточно сопутствует нынешнему непутевому младому поколению, - никуда от нее не деться и скрыться, все равно достанет и прижвачит, пришпилит к своему шпилю Останкинскому...
В мои волшебные далекие лета просмотр телевизора заключал в себе некий торжественный ритуал, почти что праздничный.
Телеприемник с линзой-приставкой стоял у наших соседей по коммунальной секции, к которым мама иногда (по моей настойчивой просьбе: мам, ну вот такая киношка будет, а?!) по вечерам стучалась и вежливо просила разрешения посмотреть кино.
Разумеется, я с молчаливым довольным видом увязывался и, устроившись в самом удобном месте, прямо напротив линзы-экрана, начисто забывал все на свете.
Я сражался вместе с нашими геройскими военными моряками в героическом фильме "Жажда", или запросто дружил с совершенно замечательной овчаркой по кличке Мухтар, от которой скрыться уголовному преступнику нет никакой возможности, или изо всех мальчишеских сил переживал за прекрасную японскую девочку, которая медленно умирала от американской атомной бомбы, а ей слали со всего мира миллионы бумажных голубей, - слали мальчишки и девчонки, которые не хотели верить, что японская девочка должна все равно умереть...
Забытье перед линзовым телеэкраном, перед славным, удалым и погибающим Чапаевым и чудесно выжившим прехрабрым летчиком Маресьевым, который на своих скрипучих страшных деревянных ногах, лихо отплясывал перед страшной летно-медицинской комиссией, - это забытье было истинным мальчишеским праздником.
Праздником для жадных мальчишеских глаз, ушей, всех сверхобостренных книжным многочтением чувств вольного благодарного телесозерцателя. Созерцателя, который вдруг совсем не по-мужски принимался шмыгать и тереть глаза...