Путаясь в неразборчивых, местами расплывшихся строках, писавшихся, видно, карандашным химическим огрызком, Елизавета переводила дыхание и читала, читала, вроде как не своим голосом, вроде как на собрании торжественном, почти как по радио. А строки прыгали, и вдруг чего-то расплывалось, уже не по причине размытости текста...
И когда прочитано было уже по третьему разу, женщины тоже подержали, потрогали долгожданную, редкую Гринькину весточку с фронта. Баба Стеша даже поднесла к носу и восхитилась:
- Глякоть, бабоньки! махорочкой пахня! Мушшыной! Ей бо, милые...
Ей немедленно поверили. Письмо еще пошло по женским рукам.
И верно, каждая в эти минуты-месяцы Елизаветиного торжества представляла своего мужика, свою деточку, своего недолюбленного... И никому из них не казался смешным своим красноречием Лизкин молчун Гринька, до войны много чего сделавший в детсаде по столярной и плотницкой части.
Долго, до самого вечера, детсадовские женщины жили радостью Елизаветы. И где здесь сердиться на маму Кирилла, - дума-то, настроение-то с ней, а уж мама еще как зарадуется...
- Ниче, ниче-о, Кириллушка, уж подождем. Подождем. Скоро...
Кирилл повернул лицо к воспитательнице, заудивлялся ее глазам, - что заплакат тетьлизя хотит... Вот достала бумажку, гладит бумажку, шевелит ротом, все бумажку гладит... Не-е, улыбаться...
Хорошая тетьлизя. А... мамфизя лютчи. Вот надайдат: сыла мие-ха, сыла миеха (однако понюхай, поцелуй меня). Не-е, мамфизя лютчи. И че забыл меня?
Кирилл сполз с лавки, требовательно затеребив рукав затихшей воспитательницы, сумрачно заподнимал веки, тоскливо забасил:
- К Физи надо... к мамфизи-и, - и чутко поворотился на звук из сеней.
Его заблестевшие расширенные глаза подзамерли в горестном разочаровании, - вошла сторожиха старуха-якутка, вершкового роста, подвижная, скорая на ногу. В ночную пору приглядывала за печами, домывала кой-какую посуду, расчищала крыльцо, а в пургу, как умела, и тропу прокладывала-утаптывала.
- А се-о ета? Хах тах - мамфизи нетука?- заоглядывала она игровую пустынную, присмирелую, придерживая у рта трубку-носогрейку.
- Суох (нету)... - насуплено подтвердил Кирилл.
Сторожиха попотягивала за собой дверь для верности. Кирилл, косолапя, вразвалку подошел к ней, потрогал ее старенькую, как у деда, кухлянку, полы ее низко подхвачены кожаной, обтерхано засаленной веревкой, - в нос Кирилла знакомо шибануло прелой стылостью.
- Мамфизя снай гиде? - доверчиво серьезно заглянул он в морщинистое, коричнево-пятнистое лицо старухи.
- А ниснай, ниснай, однако, - торопливо ответила старая якутка, тыкаясь лицом по всему отдыхающему теплому помещению, и, приметив, что парень засобирался дать реву, она споро приподняла полу, вытащила из каких-то глубин вяленую рыбешку, сунула в пухлую его ладонь. Кирилл тотчас засосал, зачмокал.
Присев у порога на корточки, якутка с хитро-довольным видом принялась за свою носогрейку. Дым из ее усохшего с горошинкой-горбинкой носа потек, пластаясь по тусклой комнате. Успокоенный Кирилл пристроился подле, со знанием дела потрошил гостинец.
- Учугей уол, учугей уол (хороший парень, красивый парень), - кивала она высохшей серебристой головою со сползшим капюшоном-малахаем и темной костистой ладошкой трогала теплые жесткие вихры Кирилла.
"У нас с куревом-то нельзя, потому запрещается..." - ткнулась, было упредить Елизавета, но не насмелилась.
- Нисява да, нисява-а, приидит мамка, - еще раз потрепала старуха Кирилловы ежики, подымаясь и подаваясь к выходу. - Куда девался... Никуда ни девался. Работить. Кхм, кхм-я, - кивнула она Кириллу и, движением головы набросив малахай, проворно вышла.
При напоминании о матери Кирилл утерял интерес к ощипанной рыбешке, глаза его вновь выпуклились, их вновь заволокло тоскливой влагой. А тут и Елизавета присела перед ним, попросила:
- А мне-то и не оставил совсем, а Кирилл?
- На, теть, на-а. Весь бери, весь, - заугощал Кирилл, тыча замусоленной рыбешкой в ласковые губы воспитательницы.
- Ой-ей, а как скусно-то! - оторвала Елизавета аппетитную пахучую полоску от угощения. - Ой, спасибо тебе, Кирюша, спасибо. Ты сам, сам-то кушай. Давай-ка мы с тобой, паря, знаешь... Слушай, Кирилл, а ты говорил, обучишь, по-вашему, аль приврал, паря?
- Говорит я... - не устоял Кирилл, видя такие глаза у тети, такие смешливые и добрые. - Кирилл не врат!
- Ага, значит... А вот скажи-ка: я тебя... люблю. А ну?
- Таптыр инеха.
- Так просто... таптыр еха?
- Суох. Сапсем не так говорит, суох, - пробуркал недовольный Кирилл. - Мин таптыр инеха...
- А-а! Вон оно как. Ишь ты! Кирилл, ми-ин таптыр... таптыр и-не-ха! Здорово получается, да, Кирилл?
Кирилл утвердительно вздохнул свое "говорит", поразмышлял минуту, чтоб тоже сказать хорошее тете, но, вконец, растеряв мужество, отворотился к стенке и затянул басистое:
- Мамфизи надо-о... у-уу... зачем забы-ыл...
Елизавета слабо улыбнулась, подтянула косынку, нашла послушную руку Кирилла, и они стали прогуливаться по главной комнате. На кириллово "у-уу" воспитательница подбирала укоры:
- Вот скажи, скажи, а что, тете не охота домой? К маме? Да-а, Кирилл, у тети Лизы тоже мама есть, только старенькая... Что, и мне прикажешь нюни распускать? Скажи, да?
- У-уу... ты... ты больсой, у-уу, - подтягивал Кирилл, не так чтобы в голос, храня свое скучное настроение, подзадирая голову на принахмуренное лицо тети. - Ты больсой-ой, у-уу.
- Ишь, хитрый какой. Зато ты... ты ж мужик, а? И, небось охотником станешь. Промышлять станешь. В тайге-то охотник один-одинешенек, а, Кирилл?
Они уселись на лавку, уже лицом к входным дверям.
- Я чую ведь, хочешь охотником...
- Хасю, да. Пап ружжо дас. Лыжа сделат... У-уу...
- Ну вот, а ты нюнишь, паря... С войны придет - врагов-то следует выгнать - и на охоту, на соболей-белок. А что... А расскажу-ка я тебе, паря, быль не быль, а... про олениху с волшебными глазами. Не слышал, поди? Ну, слушай. Жили-были три оленихи, прямо у самого ледяного моря-океана. Однажды одна олениха-важенка оторвалась от подруг, забрела в глубь большой тундры, чтоб чего полакомнее отыскать, и... увидела олененка. Такого бе-еленького, совсем махонького на ножках-сосульках, вот-вот, кажется, рассыпятся... И кончик носа даже белый, а глаза голубые и такие ясные, ну как озерцо, из которого только что пил голубую водицу. Стоит, двигает своим белым носом, навроде снега первого, и был еще нос бархатный и холодный.
- Се бахат?
- А такой шелковистый и мя-ягонький, навроде моха свежего по росистому утреннему солнышку.
Но... что это?! Так бухнула наружная входная дверь, что закачалась лампочка со своими жидкими желтыми паутинками. Елизавета поднялась, вытянула голову, вслушалась. В сенях - хриплый говорок сторожихи. Рывком отворилась дверь в группу, в черном проеме застыло белела молодая якутка мама Кирилла.
Она в пушистой белой шапке с распущенными длинными ушами, в светлых торбазах.
Как-то уж совсем заплывшие, вроде как невидящие глаза ее искали сына.
И не успела Елизавета поздороваться, поусмешничать, как они тут коротали с Кириллом и что, мол, знатный охотник из парня получится, как эта нарядная мама встрепанной смахнутой птицей оказалась на коленях перед чисто разулыбавшимся сыном, уронилась всем лицом в его толстенькие коленки, обхватила их, сжала и заговорила-забормотала что-то такое быстрое-быстрое...
Шапка сползла с ее головы, искристым сугробцем распласталась на желтой половице; прямые черные волосы разметались, рассыпались, закрыли ее лицо.
- Это чего вы так? Что так-то?! - захолодела вся в недоумении Елизавета.
Мама Кирилла вдруг подняла голову, на миг вгляделась в надутое, чуть припуганное лицо сына и вновь упала в его крепкие колени. Мелкой-мелкой дрожью затрясся белый песец воротника...
- Папы нету... папы нету... - стала наконец-то разбирать Елизавета. "О господи, похоронка, похоронка..." - и кинулась подымать с пола маму Кирилла.
- Встаньте-то, уж встаньте, милая...
Якуточка дернулась, оборотила мокрое слепое лицо, глаза ее диковато косили, не видели побледневшую наклонившуюся Елизавету, с трясущимся подбородком, и снова ее черная голова закаталась, заметалась по коленкам сына, снова безысходное страшное бормотание: о-оо... папы нету... папы нету... папы нету...
- Не трог его, не трог его, - прошелестел от дверей хриплый тенор старой якутки. - Пусыкай плакат, пусыкай...
Да, в первые минуты у Кирилла в его ясно-коричневых глазах обнаружилось малое смятение, но почти тут же ушло, притаилось где-то там... уступило место любопытству и спокойному недовольству: зачем мам плакат. Кирилл тут. Мамфизя тут... Как хорошо. Зачем... мам охота плакат. Кирилл не нюнь. Кирилл больсой. Охотник стат... Зачем забыл мам... Дома Кирилл залезет на кровать, на подушку, покажет мамфизе карточку в красивой рамке. И Кирилл скажет мамфизе: а вон папданил, а вон мамфизя. Пап вон! И опять Кирилл посетует: Кирилл нет... Зачем нет? И опять мамфизя засмеется, засмеется, опять возьмет Кирилла на руки и станет тыкаться Кириллу в нос, в глаза и станет говорить: а подрастешь, однако, скоро большой. Папа домой вернется. Скоро вернется... Будем все на карточке. Отправим и баба-деду, скажут: у-у какой Кирилл красивый, у-у совсем большой, скажут, учугей уол, учугей! И на олежках к нам в гости. И покатаешься на нартах с ребятками... И зачем охота плакат так?
- М-а, у мамфизя. Надо до-ом. У мам...
А мама Физа продолжала стоять на коленях, продолжала отдирать голову от терпеливых ножек Кирилла, продолжала наговаривать свое страшное: папы нету... папы нету...
У невысокого порога, на корточках, недвижно отвалилась к гладко тесанной бревенчатой стене старуха сторожиха; вжатым скоржившимся ртом удерживала погасшую трубку, похлюпывала костяным мундштуком, и только надвинутые панцирно-жесткие коричневые веки изредка пошевеливались, но так и не размыкались.
- Будто молится... - тихо, точно случайно вслух, вздохнула Елизавета, не помышляя отойти, уйти так сразу; она стояла, поджимая щеки ладошками, стояла, как бы храня, охраняя место возле этих двух человеков.
- Не-е, - снова прошелестело у порога. - Не-е, Физя партейный. Хах можна. Учител он... Пусыкай плакат. Пусыкай Кирилл голова грет. Физя серса разорвал ни будет. Пусыкай...
Чуточка
Посвящается маме
Смеясь жестоко над собратом,
Писаки русские толпой
Меня зовут аристократом:
Смотри, пожалуй, вздор какой!
"Моя родословная", А. С. Пушкин
...Шел тысяча девятьсот сорок третий год. В далеком тылу - небольшой сибирский золотопромышленный прииск. Он залег, затаился в рассыпчатых стылокопотных буграх снега, его белесые свечи дыма, дрожа, тянулись над утрузшими крышами и пропадали в солнечной студености.
А вот и новое здание школы, одноэтажное, сложенное из кругляков лиственницы, с шеренгой просторных окон, с приснежен-ным высоким крыльцом из добротных широких плах. В одном из классов - урок арифметики. У длинной черной доски молодая учительница. В ее руке крепко зажат мелок, он резво потюкивал-поклевывал черную гладь доски.
Учительница, качнув темными, коротко подстриженными волосами, обернулась к ребятам:
- Внимание. Ита-ак, берем числительное первой дроби, - ее бледное лицо слегка зарозовело, приподнимаясь к примеру, только что начертанному, умножа-аем на знаменатель второ-ой и получаем... Матросова! что ты там вечно копаешься... Я для кого объясняю?
Матросова Екатерина, плотная с туго-толстенькой пшеничной косою девочка, замерла, из-под ровной непрореженной челки уставилась на учительницу.
- Матросова, я вижу, ты давно все поняла, повтори, пожалуйста, всему классу, как ты будешь работать с дробью дальше? Встань, встань, не стесняйся. Мы слушаем...
Екатерина медленно вытянулась из-за парты и своими большущими зеленоватыми глазами потаращилась на доску; лицо ее набрякло хмуростью, она приспустила голову и не смотрела в ждущее лицо учительницы. Крепенький, с чернильным пятном, палец ее заскреб парту, глаза неуверенно вернулись к доске.
- Бере-ем, - заугадывала она, - берем число первого числа... число... хм, число...
В классе началось поощрительное прысканье.
Екатерина затравленно повела глазами и затеребила-затеребила край парты.
- Хорошо, Матросова! Нам ясно, Матросова, молодец, - щурила голубой морозный глаз учительница. - Так мы с тобой замечательно дождемся... звонка. Садись, пожалуйста. Садись, говорю, - и учительница энергично обратилась к оживленному классу:
- Все, тишина! Таким образом, дети, - подняла она руку с мелком, после умножения числителя первой дроби... Сапрыкин! Что еще за новости? Что ты там потерял? Может, продолжишь?
- Умножаем знаменатель, тоись, на знаменатель другой! - с молодецкой готовностью отбарабанил шустрый парнишка, выныривая из-под парты с зажатой в руке разрисованной промокашкой. - И получается...
- Достаточно, Борис. Верно! Садись.
Учительница, мельком глянув на все еще рдеющее лицо Матросовой, продолжила урок.
Екатерина, успокоившись, сидела прямо, смирно, примерно. Багряные мочки ушей еще выдавали минуту назад пережитый стыд; она смотрела, морща тонкие брови, в строгий рот учительницы.
Уже хорошенько изучены родинка на ее щеке, золотистая заколка в темных волосах; оценен приталенный жакет...
Должно, те-еплая кофта... - позавидовала Катька.
А еще она знала точно, когда учительница, Анна Ильинична, сердится, она любит смотреть долго, щурить глаз и не сморгнуть... А еще... На Катьку навалилась все та же ненавистная дремота, утяжелило голову все одно и то же раздумье: отколупнуть? Совсем чуточку... Нельзя, ну и так уж, сколько раз... Если только самую, самую чуточку...
Это запах булочки школьной - она спрятана в парте, в матерчатой сумке, - этот теплый запах мутил, кружил Екатеринину голову, смаривал веки... Нет, нет, ни за что! Разве можно так, ну? Ну и что, что мама всегда наказывает: ешь, съедай, доча, сама. Что тебе, доча, стакан киселя-то? Съедай, да и все...
Мама такая усталая, бледная приходит из своей пошивочной мастерской.
Все шьют, шьют и шьют там ватники, рукавицы с пальцем указательным, ушанки. Все на фронт. Чтоб наши скорее победили.
Мама теперь остерегается даже быстро наклоняться. Мыла пол и чуть не уронила этажерку. Так, маму мотнуло. Сама только засмеялась: батюшки, ровно пьяная...
А вдруг, вдруг вообще - мама умрет! Такая стала... - забеспокоилась Катька. - А я... я с пустыми руками?!
Дома Екатерина отстаивала свое право мыть пол, ходить за водой с ведерком, делать постирушки, приносить пахучие тяжеленькие полешки. Странная мамочка, все-то - я сама, я сама... Вредная какая! Вот напишу папе, будет знать... Нет! Не буду отколупывать.
Екатерина сидела по-прежнему послушно, как и ее подружка, Зойка, соседка по парте, рыжая коротышка.
Екатерина смотрела в самые глаза учительницы, а аромат булочки такой невыносимый, прямо волшебный! - все шел и шел в самые ноздри.
Узкие Катькины ноздри - паршивцы такие! Жадины! - не желали слушаться ее сердца, которым она изо всех сил отстранялась от неумолимого сладкого запаха...
"Я чуточку... ну, честное слово, самую чуточку", - зашептала Екатерина. Дроби учительницы та-ам, далеко. У самой доски.
Екатеринина рука заволновалась, заегозила у потертого края парты...
Честное слово, честное пионерское... совсем маленькую чуточку. Рука спряталась в парту...
Веснушчатая соседка настороженно покосилась в сторону Екатерининой руки.
Екатерина копошливо рылась, и-и... вот уже поджаристая сдобная кроха на влажном языке ее, - и тут же истаяла...
Учительница, объясняя очередной пример, поневоле цеплялась своим голубым взглядом на эту Матросову... Какое лицо тупое у этой девочки. Не может посидеть спокойно! Кто таких воспитывает... Спрашивается, что лазит в парту. Такие выразительные глаза и такие глупые... Придется с этой девочкой повозиться, - заключила учительница (новенькая на прииске) и резко повернулась к доске.
Частая мешанина, мельтешение в глазах слепящих предметов заставило ее опереться на руку с мелом, другой ухватиться за низ доски.
Тягостный звон в затылке, ударившая слепота...
Она пересилила, устояла, привычно пережидая слабость, глухоту.
Поправила рукой с мелком аккуратную прядь на влажном лбу.
Ну хватит, все... И через минуту мел в руке учительницы застрекотал дальше.
Учительница научилась не обращать внимание на эти противные вещи недоедания. Остаточные - вязкость голоса и дрожание колен еще некоторое время мешали. В эти минуты была забыта и невнимательная ученица.
Урок арифметики шел своим размеренным чередом.
Каким же заводным котенком прыгало Катькино сердце, когда все же удавалось принести, донести! мятную пощипанную булочку домой и, с самым равнодушным лицом, деловито положить ее на обеденный стол.
Как при этом смотрела мама!
Как она чудно ругалась:
- Ну какая ты! Опять... Ну сколько раз толмачить тебе?! Ешь, дочка, в школе. Сама. Ведь науки никакие не пристанут. Ну зачем...
- А-а, мне неохота! В школе, мам, совсем чуточку! И Зойка сегодня дотерпела. Мы соревновались, да!
- Чуточка ты моя... "Дотерпела"! Вруша ты моя, вруша, - подлавливала Екатерину мать. - И что мне с такою делать? Придется отписать отцу... грозилась она, вздыхая и глядя в оживленное скуластое лицо дочери, бледность его - и лютый сибирский дед-мороз не румянил, не подкрашивал.
А потом мать наливала в Екатеринину изукрашенную тарелку суп из запасенной сушеной крапивы. По нему красиво плавали пятаки постного масла.
Екатерина раздувала свои "жаднюги" ноздри над горячим духовитым супом, разламывала колючую овсяную лепешку, а рядом с ее тарелкой мать клала половинку школьной - государственной булочки, с поджаристыми подраненными бочками...
Жареная картошка
(рассказ из детства)
"... в снежном тумане-инее,
громадное огненное солнце висит на сучьях"
Лето Господне, Иван Шмелев
У Пашки заболела мама. А Пашке всего девять лет и он один у мамы. Зимой многие болеют гриппом, вот Пашкина мама тоже решила заболеть. Пашка даже на нее обиделся, потому что он и сам не прочь поболеть, чтоб в школу не ходить, - когда еще каникулы.
Но Пашка волевой человек, он обиделся про себя. Мама даже не заметила.
Нет, она заметила, что Пашка как-то погрустнел, поскучнел. Мама сразу поняла: ее Пашка переживает, что она вдруг взяла и заболела. Хоть бы предупредила, такая сякая! засмеялась она про себя, потому что вслух ей смеяться было тяжело: попробуй по-настоящему повеселиться, когда у тебя температура тридцать восемь и еще немножко...