Рассказы (-) - Сергей Сибирцев 4 стр.


Ну, сами посудите, как теперь прикажете в мокрой майке и прилипших замоченных и единственных трусах влезать в школьную интернатскую униформу, а за окном совсем не лето. За красивым узорчатым окном тридцать ядреных сибирских январских! А вос-питалка, углядевши, что её подопечный шляется с голым пузом и отмокшими штанами, непременно учинит неправедный тоскливый воспитательный допрос с пристрастием.

А жаловаться и фискалить я, страх как, не любил.

Собственно не умел и считал самым распоследним девчоночным занятием. Фискалов во все бурсацкие века презирали и справедливо считали изгоями, то есть неполноценными мальчишками, маменькими сыночками, беляками, фрицами, плохишами...

И на резонный, заданный сугубо резонерским воспитательным тоном вопрос:

- Литвинцев, я тебя спрашиваю, с какой стати потащился в умывальник в майке? Значит и на зарядке в майке, а? Я тебя спрашиваю! А что ты сделал с трусами? В изолятор угодить желаешь, да? На недельку, на две, да? А учиться, кто за тебя будет? Сейчас же снимай трусы, брюки, и вместо завтрака будешь, как миленький сушить утюгом.

Однако весь этот ужасный профессиональный воспитательный монолог пока только в моем разгоряченном воображении. А наяву - натекло прилично и под трусы, а сменки точно нет, еще не выдали, и в моем носу, в моей короткой мальчишеской пипке засквозило остро-преостро.

Пипка вмиг набухла слезной непереносимой жалостью (не вся, оказывается, вышла ночью-то), горло до противной колючести сократилось, так что все справедливые слова застряли и бестолково прыгали в голове.

Я стоял облитый точно каким-то позорным киселем, и нужно было срочно реагировать, иначе ходить мне каждое утро с предательскими мокрыми трусами...

Но глаза подлого Юрки девственны, почти что скорбны от моей напраслины, от моей черной подозрительности, - он наслаждался моей кисейной и кисельной натурой второго силача класса, которому запросто можно налить целые ладошки воды...

Юрка, этот мелкий изверг, глубоко ошибался насчет моей сдержанной натуры. Шмыгая позорной водицей в носу, я буквально всем сердцем своим мальчишеским чувствовал, как все мое подмоченное тело наливается безрассудной злобной немальчишеской силой, требующей немедленного выхода.

И ради законной мальчишеской формальности я еще раз интересуюсь, едва ли не с болью проталкивая:

- Ага, по шее захотелось?

В этот миг я презреваю все, и самое главное - Юркин тыл, дядьку Владимира Арнольдовича, второгодника, с пустыми стекляшными глазами и замашками иезуита и гестаповца.

В эти мгновения мой гнев благороден, безрассуден и нерасчетлив, и он-то сбивает с Юрки наглую спесь и сделанную авторитетность.

Юрка всем своим подлым продажным нутром учуял мой моряцкий напор, но все равно по привычке жиденько хорохорится:

- Ты че, дурак, что ли? Давно нос не квасили? Псих, что ли? А, пацаны?

Мне такое заявление даже на пользу: значит, он считает меня психопатным, - ла-адно, он будет знать, как нечестно обливаться!

А пацанва замерла, как в настоящем Цирке, они поняли: сейчас случится драчка! Бойцы, вроде, в одной весовой категории, хотя Серый (то есть, я) немножко потяжельше, зато Юрка дылдастее, жилистее и ловчее, а зато Серый совсем не дрейфит, и белый, как обсыпанный мукой... Наверное, точно Серый псих!

Кстати, от моего первого разведчиского недоумения до этих заинтригованных мыслей приятелей одноклассников прошли всего-то ничтожные секунды, - я же окончательно созрел, чтобы надавать по худой Юркиной шее, чтоб знал, гад! Чтоб не думал, что все трусят его троюродного дылдяру... А то ишь!..

И я коротко психопатно всхлипнул, и в следующий миг мой мокрый кулак превратился в пребольную увесистую кувалдочку, которая приземлилась прямо на ошарашено пристывшей тупоносой пуговке Юрки Стенькина...

И тотчас же из-под кувалдочки брызнули багряные жидкие дребезги. Худое ловчистое тело Юрки мгновение колебалось как бы в раздумье, а затем валко осело всей костистой задницей на кафельный мокрастый пол, чуть ли не в середку обширной откуда-то поднатекшей лужи.

Итак, враг, в лице подлого Юрки Стенькина, повержен моей доблестной младенческой дланью. Повержен...

По правде, говоря, вся тогдашняя незамысловатая младенческая битва нервов и кулаков и есть та самая прелюдия к моей последующей жизни. И в интернатской бурсе, и вообще посреди людей, среди которых обязательно встречаются и подобные псевдостенькины разины, и с ними следовало научиться уживаться, хотя бы и этаким драчливым способом. Иначе ведь на шею сядут, и погонять примутся, - эту тонкость в те малолетние годы я учуял интуитивно, личной подкоркой.

Ох уж эти неположительные, малообаятельные стенькины, - сколько их потом встречалось на моем жизненном тракте, - очень уж живучее и хваткое это племя, до всего-то им дело.

И всегда-то наилюбезное их сердцу занятие исподтишка обливаться водицей промерзлой, чтоб душа чья-нибудь бесхитростная пупырышками в нежданном испуге ощетинилась, чтоб хотя бы на миг, но уязвить, схватить за живое простодушного дурня, чтоб дурень возроптал бы при всем честном народе о допущенной к его съежившейся, обиженной особе несправедливости, а затем, и, рученьками тщедушными взбаламутил бы мирное пространство перед нагло не ускользающим фискальным носом очередного стенькина, зловредно и злорадно хихикающего и сознающего свою всегдашнюю неприкасаемость в виду профессионально защищенного тыла, активно устрашающего тыла, - в образе ли безжалостного верзилы с пустыми мертвыми глазами, в батареях ли телефонов с номерами значительных прикрывателей, в банкнотах ли денежных, подметных...

И если случается, что какой-нибудь зловредный стенькин вдруг выставляет свои тыловые разнокалиберные резервы на мщение, я тотчас вспоминаю милые интернатские бурсачьи годины с отечески говорливым дядькой и второгодником Владимиром Арнольдовичем, умеющим хлестко драться открытой мерзки влажной пятерней и не оставлять видимых садистических знаков побоев на беззащитно, изо всех сил зажмуренной физиономии бурсачка.

Иногда дядька Владимир баловал притихшую с настороженными сердчишками пацанву вольными, тягучими, взрослыми, монологами о личном своем житие-бытие:

"Я, сиротинушки, пройдошливый господин. Переспал-таки с физичкой. Так себе, скажу, бревно утопленное. Одно утешение домашнего вареньица накушался с блинчиками. Вчерась зазывала на новые... Думаю вот, - а стоит? Анализирую. И вам, сиротинушки, советую - анализируйте. Для жизни первое дело - анализ. Вы кто на текущий момент?

На текущий момент - вы государственные сопельки-сопелки. Подрастете, будете взрослые сопли. Будете подражать. А лучший пример для подражания кто? Тезка, а ну отличись! Лучший пример, Вовочка, - не Павлик Морозов, не Пашка Корчагин, не придуманный больным писателем Голиковым пацан Алька с идиотиком Мальчишом-Кибальчишом, а живой человек, которого все знают. И человек этот - я, Владимир Арнольдович! Пацаны, у Владимира Арнольдовича сложилось трудное детство, юность несладкая, в казенных стенах. Но Владимир Арнольдович знает, что он хочет от этой жизни в этой стране. Владимиру Арнольдовичу нужен личный коммунизм. И он его построит. Не сегодня, не завтра, но построит! И если потребуется для этого, кого-нибудь...

А ты, Вовочка, про каково-то придурка Кибальчиша читаешь! Скоро станете, пацаны, пионерами, всем дуракам примеры. Потом вольетесь в сплоченные ряды ВЛКСМ. Потом... Юрка, племяш! Откуда на твоей октябрятской груди этот знак? Дети, заметьте, это не игрушечный значок, не октябрятский. Ты, Юрик, несмышленый иди-отик! Где ты его выменял? Мне такой значок в райкоме ВЛКСМ с комсомольским напутствием, а ты где взял?

Это знак, сиротинушки, не игрушка. Это первая ступенька к личному коммунизму, идиот! Стой, стой, тебе говорят! Ишь какой - на винте, как орден! Мне, Юрий Батькович, плевать, что ты его "по честному" выиграл. Не по чину такие значки носить, сопля казанская! Ладно, сиротинушки, вам пора бай-бай. За лекцию гонорара не прошу, но Владимир Арнольдович проголодался. Кто сколько не зажмет. Юрик, хватит хныкать, пошукай лучше по братским сусекам, я разрешаю.

Эх, сиротинушки вы мои, сколько книжной дряни в ваших бошках, господи! Надкусанное? Тащи надкусанное. Я человек не брезгливый. Я, пацаны, в молодости гусеницу - черную мохнатенькую раскрасавицу, - скушал на спор. За полтинник. Хлеб не надо, что-нибудь сладенькое, - печеньице, ириски!"

Любопытное зрелище, а впрочем, и жалкое одновременно представляли мы - подневольные малолетние слушатели с октябрятс-кими звездами на груди и в головах, расположившиеся в спальне кто где, замерзшие, как никогда послушные, примерно внимающие с незамутненным, наивным, восторженно октябрятским своим разумением и раскладом о добре и неправедности в этом волшебном огромном мире, в этом казенном по интернатскому расписанию мире.

Честное слово, всего, вроде, доставало в этих светлых и достаточно просторных интернатских корпусах.

И голодом не морили.

И форменной ученической и послешкольной одеждой и обувкой снабжали.

И торты по праздничным датам.

И новогодние балы с призами за лучшие костюмы.

И кружки по интересам.

И в близлежащий кинотеатр "Родина" выгуливали.

И пешие настоящие походы летние с кострами и купаниями.

И лечили в собственном медизоляторе.

И, разумеется, любимчики учителей среди нас отыскивались.

И настоящие авторитетные пацаны наводили свой праведный мальчишеский порядок среди мальчишеских междоусобиц:

И в обязательном порядке дрались с местными уличными заводилами и задирами.

Между собой старались драться все-таки реже, или же, чтобы испытать-проверить вновь поступившего. Вообще для новичков существовал свой неписаный довольно-таки суровый устав-закон - посвящение в интернатское братство. В старших классах варьировались свои уставы и отношения.

Меня же Бог в лице моей матушки, которая всегда была и есть моим товарищем и соратником, вызволил после четвертого года из казенных интернатских лап.

И потом, все эти неписаные уставы в достаточной мере традиционны, консервативны.

Они почти в нетронутом виде переходят из одного поколения и столетия в другое, вроде бы, на первый взгляд, более совершенное, гуманистическое, общечеловеческое.

А вспомнишь купринских кадетиков, их живописные мальчу-говые драмы, потехи и утехи, ей-богу же, ничего не изменилось. А, впрочем, в некоторых поганых делишках и шалостях нынешние многочисленные приютские демократические бурсачки за пояс любого и "стенькина", и купринского "злодея" заткнут и не поморщатся...

В те, младенческие интернатские зимы нелегальным путем (дозволяли показ исключительно для старшеклассной публики, вечером, в учебном корпусе, в спортзале) я ухитрился познакомиться с Купой-Купычем, с Мамочкой, с Халдеями и бесстрашным, несгибаемым Викниксором-Юрским.

Через какое-то время прочел взахлеб и саму чудесную книжку про республику ШКИД, которую, оказывается, так здорово сочинили сами бывшие шкидовцы, питомцы необыкновенной школы-колонии для малолетних беспризорных, сирот и шелапутных бродяг.

И эти шкидовцы, бывшие беспризорные уличные малокалиберные воители и эти, казенные императорские купринские в шинелишках с боевыми палашиками кадетики нынче в моей взрослой, родительской душе будят странную припрятываемую от чужих, грубоватых глаз струну, касаясь которой - читая и вглядываясь в нынешнюю российскую статистику о многотысячных беспризорных ребятишках, приютах, детдомах, интернатах, - я зачем-то вспоминаю, восстанавливаю разрозненные осколки своей все-таки ненастоящей, чрезвычайно краткой сопливой сиротской интернатской младости.

И эти цветные картинки-осколки, в которых вижу себя тогдашнего, еще не успевшего заматереть в бурсачьей коллективности, с ее вековыми казарменными обычаями, - вижу себя с жалостливым (к себе и другим еще менее защищенным) сердцем и душевной же отходчивостью, незлобивостью и превыше всего ценящего уединенность, впрочем, всегда такую малодоступную, всегда ускользающую, и, походя, по праву сильного нарушаемую воспитателем с казенным холодным любопытством интересующимся видом притихшего мечтателя-фантазера где-нибудь в укроме, а чаще всего нарушаемую неугомонной ребятней, зовущей составить компанию...

И эти осколочные картинки ушедшего детства порою бередят мое заматеревшее взрослое воображение, - бередят, складываясь сами собою в некое всегда же незавершенное мозаичное панно, которое по мере сил и пытаюсь воспроизвести в минуты вполне очевидной ностальгической тяги окончательно взрослого дяденьки созерцателя и беспробудного всегдашнего лодыря и мечтателя.

"Серса разорвал ни будет..."

(рассказ из жизни)

Так получилось, что после свадьбы молодые подались в город. Гриня с радостью был принят в столярную артель, где из него пообещали вскорости сотворить отменного краснодеревщика.

Сама Елизавета по совету хозяйки, пожилой бездетной вдовицы (у нее молодые снимали угол: закут, отгороженный ситцевой занавесью), - сама устроилась в детский сад няней. Крестьянским-то рукам, еще бы страшиться какой работы. Потому, как и стирать, и мыть-отскребать, а уж хороводиться с ребятней особой сноровки-приладки и не потребовалось.

Шел второй год, вторая зима войны. Лиза в эти страшные месяцы попривыкла и к городу, а без ребятишек уже и жизни не помышляла. Своего-то они с Гриней не смогли завести. Доктора сказывали, мол, нужно лечиться ей, на курорты какие-то съездить.

Может, и пролечилась бы, Гриня-то хорошо стал зарабатывать, а тут уж так-то все перечеркнуло, перекорежило, омертвило... Нет, без ребят она тогда не могла. Их голоса, их рожицы, их проказы, вся их ребячья неугомонь ежечасно, ежедневно являли саму веру-надежду на Жизнь.

Было почти восемь вечера, и в главной игровой комнате детсада "Красный мишка" - тихо, просторно. Вкусно пахло вымытыми широченными некрашеными половицами, наносило землей политых цветов в горшках на приземистых стеллажах и в двух усадистых кадушках по теплым углам. Около одного бочонка отдыхал потертый плюшевый топтыгин с разномастными глазами-пуговками.

С поперечной щелистой балки свисал крученый шнур с лампочкой, от желтых волосков ее свет хоть и жидок, зато убаюкива-ющ и мирен. В дальнем углу игровой солидно поблескивала черными плавными боками печь-голландка, хранительница тепла, сухости, уюта.

Закаленное обожженное нутро ее день и ночь - всю долгую приполярную зиму-темь - держало, лелеяло, сторожило в себе живой огонь. Узорчатая литая чугунная дверца топки полуоткрыта, и притушено горячее дыхание овевало и высветляло двух человечков, умостившихся рядом на низкой широкой лавке.

Один человек, совсем молодесенький, в застиранном белом халате, туго подпоясанном, оттого слегка пузырящимся на лопатках, - это Елизавета, из-под косынки ее плотными скрутками выглядывали косицы-окорныши.

А возле, несколько натутуршенно посапывал крепенький мужичок-якут четырехлетний Кирилл. Его ходкие кривоватые ноги в меховых чулках-кянчах подвернуты под себя толстеньким кренделем.

Елизавета время от времени шурудила длиннющей гнутой железкой прогорающие головни, осторожно взглядывала на щекасто рдеющее лицо мужичка-мальчишки. В завороженных глазах-разрезах мужичка - малиновые звездочки топки.

А что, самостоятельный паря, - припоминала Елизавета, - вон давеча дала кусок лепешки - не доел, и нет, чтоб куда-нито пихнуть, а пошел к раздаточному столику, попыхтел, а все равно, дотянулся до столетии, положил, поклал, как следует. Мужик...

А Кирилл давно устал, но тетьлизя хорошая. Она так говорит сказки! Надо слушаться... И Кирилл терпеливо сидел, смотрел в топку на стройный затухающий перепляс огненных человечков.

Они поджидали маму Кирилла - маму Физу. Вон сколько уже ждут... Напольные часы в длинном коричневатом домике проди-динькали восемь полных часов вечера.

Кирилл отважно посапывал. Голландка шуршала топкой, вздыхала, горячо попыхивала. Елизавета, покачивая железиной-кочер-гой, торопила время... Скорей, скореечи бы домой... У нее в гостях мама, и еще не знает...

Сегодня, накормив свою группу и укладывая всю шумливую команду спать, Елизавета услыхала голос почтальонки Верки, та, как дурная, вопила на весь детсад: "Знаю что!.. Лизка! Подавайте мне вашу Лизавету! Знаю что..." Но, углядев забеленное лицо подоспевшей Елизаветы, нашла в себе храбрости пропеть традиционное только один раз: "Нетушки! Отпляши сперва, отпляши!" только единый разок, и, сунув в задрожавшие Елизаветины руки мятый надорванный треугольник, отмахнулась рукой на получательницу и убежала, разухабисто хлопнув дверью.

Видно, не нашлось сегодня места в ее брезентовой почтарской суме похоронкам... Вот и скачет девка. А они с Гриней условились, что высылать весточки будет на детсад.

Прибежала тетя Капа из старшей группы. Пришаркала на своих распухших болящих ногах баба Стеша - повариха. Пришла, приникла к косяку медсестра Мирра Борисовна. Все притихли, стояли, слушали солидные, хотя краткие сообщения оттуда, "от самого передового края войны".

В этом письме-листке бравый юный муж Елизаветы со всей твердой решительностью заверял, что скоро, сроки не говорит, потому как военная тайна, они окончательно перейдут в контрнаступление и окончательно покончат с фашистской заразной чумой! Народы мира вздохнут настоящей полной грудью. И пускай она, его единственная любая жена Лизонька, не думает ничего такого... Они еще, эх, как заживут! И ребят заведут, к примеру, троих можно, а там поглядим еще. Жалко, Лизок, руки по инструменту отвыкли... Не тот будет разряд-класс.

Путаясь в неразборчивых, местами расплывшихся строках, писавшихся, видно, карандашным химическим огрызком, Елизавета переводила дыхание и читала, читала, вроде как не своим голосом, вроде как на собрании торжественном, почти как по радио. А строки прыгали, и вдруг чего-то расплывалось, уже не по причине размытости текста...

Назад Дальше