Совсем рассвело. Только дым от выстрелов клубился в спокойном воздухе и застилал поле сражения.
Наместник приказал двадцати солдатам отразить атаку со стороны реки. Огонь, направленный на татар, ослабел.
Только этого они и ждали.
Вахмистр снова приблизился к наместнику.
— Пан наместник, татары берут кинжалы в зубы; сейчас бросятся на нас.
Триста ордынцев, с саблями в руках, с кинжалами в зубах, готовились к атаке. Им помогали несколько вооруженных косами запорожцев.
Атака должна была начаться со всех сторон. Челноки уже приблизились на расстояние выстрела. Вдруг борта их задымились от выстрелов, пули, как град, посыпались на людей наместника. Через несколько минут половина людей полегла, остальные сражались с ожесточением. Лица их почернели от дыма, руки утомились, взгляд помутился, кровь заливала глаза, дула мушкетов раскалились. Почти все были ранены. Вдруг страшный вой огласил воздух. То ордынцы бросились в атаку.
Пороховой дым рассеялся. Как коршуны нападают на труп коня, так татары облепили две чайки наместника. Дикая толпа выла, лезла, карабкалась, казалось, сражалась сама с собою и гибла. Горсть солдат еще сопротивлялась, а у мачты стоял пан Скшетуский с окровавленным лицом, со стрелой, впившейся в левое плечо, и разил врага направо и налево. Он казался сказочным богатырем среди окружающей его битвы; сабля его сверкала, как молния. Вахмистр с другим солдатом защищали его с боков, и нападающие с ужасом отступали перед этой страшной тройкой.
— Живых представить атаману! — раздавались голоса из толпы. — Сдавайся!
Но пан Скшетуский сдался только Богу. Он побледнел, зашатался и упал на дно чайки.
— Прощай, батька! — с отчаянием закричал вахмистр.
Но через минуту и он упал также. Кишащая толпа разбойников заполонила обе чайки.
Глава XI
В доме войскового урядника в предместье Гассан-Паша, в Сечи, за столом сидели двое запорожцев и ели похлебку из проса. Один, старик, согбенный под тяжестью лет, был Филипп Захар, сам войсковой урядник, другой — Антон Татарчук, атаман Чигиринского куреня, человек лет около сорока, высокий, сильный, с диким выражением лица и косыми татарскими глазами. Оба вели разговор тихо, словно боялись, как бы их кто не подслушал.
— Так сегодня? — спросил урядник.
— Сейчас, — ответил Татарчук. — Ждут только кошевого и Тугай-бея, который с самим Хмельницким поехал в Базавлук, где стоит орда. Казаки уже собрались на площади, а куреневые атаманы перед вечером соберутся на совет. К ночи всем будет известно.
— Гм, может выйти плохое дело! — пробормотал старый Филипп Захар.
— Слушай, а ты знаешь, что было письмо и ко мне?
— Знаю, сам относил письмо к кошевому, а я человек грамотный. У ляха нашли три письма: одно к самому кошевому, другое к тебе, третье к молодому Барабашу. В Сечи все уже знают об этом.
— А кто писал, не знаешь?
— К кошевому князь: на пакете была его печать, а кто к вам — неизвестно.
— Сохрани Бог.
— Если там прямо тебя не называют другом поляков, то ничего не будет.
— Сохрани Бог! — повторил Татарчук.
— Верно, знаешь что-нибудь за собой.
— Тьфу ты, ничего я за собой не знаю!
— Может, кошевой все письма порвет в клочки, потому что дело тут идет и о его голове… А если у тебя есть поводы бояться чего-нибудь, то…
Тут урядник понизил голос еще больше:
— Уходи!
— Да как и куда? — встревожился Татарчук. — Кошевой поставил стражу на всех островах, чтобы никто не проник к ляхам и не дал им знать. В Базавлуке стерегут татары. Рыба не проплывет, птица не пролетит.
— Скройся в самой Сечи, где можешь.
— Найдут. Разве ты спрячешь меня? Ведь ты мне сродни приходишься.
— Я и брата родного не спрятал бы. А то вот что: если боишься смерти, то напейся; пьяный ничего не почувствуешь.
— A может быть, в письмах ничего нет?
— Может быть и то…
— Вот беда! Вот беда! — повторял Татарчук. — Мне бояться нечего. Я добрый казак, ляхам враг. Да хотя бы в письмах и ничего не было, черт его знает, что лях скажет перед советом? Он меня погубить может.
— Это крепкий лях; он ничего не скажет.
— Ты был у него сегодня?
— Был; намазал ему раны дегтем, влил горилки с золой в горло. Будет здоров. Крепкий лях! Говорят, татар на Хортице перекрошил, как свиней, прежде чем они его взяли. Ты насчет ляха будь спокоен.
На кошевой площади стали бить в котлы. Татарчук при первом ударе вздрогнул и встал на ноги. Лицо его исказилось страхом.
— Бьют сбор, — прошептал он дрожащими губами. — Сохрани Бог! Ты, Филипп, ничего не говори, что я тебе тут рассказал. Сохрани Бог!
Он схватил деревянную чашку с похлебкой, приставил ее ко рту и пил, пил, точно желал упиться до смерти.
— Идем! — сказал урядник.
Они вышли. Предместье Гассан-Паша отделялось от площади только валом и воротами с высокою башнею, откуда выглядывали жерла пушек. Посередине предместья стояли дом урядника и хаты атаманов базара; вокруг обширной площади помещались сараи, где и происходила торговля. То были жалкие постройки, сколоченные из дубовых бревен и покрытые очеретом. Все дома, не исключая дома урядника, более походили на шалаши и отличались от них только кровлей. Кровли все были покрыты густым слоем копоти; когда в доме разводили огонь, дым проходил не только через верхнее отверстие, но проникал во все щели, так что тогда это жилище можно было принять за угольную кучу. В домах царствовал вечный мрак, а поэтому везде хранился запас лучины. Лавки разделялись на куреневые, т. е. составляющие собственность какого-нибудь куреня, и гостиные, в которых в спокойные времена торговали татары и валахи, одни кожами, восточными тканями, оружием, другие преимущественно вином. Но гостиные лавки редко были занятье правильная торговля как-то не уживалась в этом гнезде разбоя и насилия. Между лавок гостеприимно открывали свои двери тридцать восемь шинков. Узнать их было нетрудно: всегда около них валялось несколько дюжин казаков, напившихся до потери сознания. Более трезвые, распевая казацкие песни, ссорясь, целуясь, проклиная казацкую судьбу или оплакивая казацкое горе, бесцеремонно наступали на головы лежащих. Только перед началом войны пить настрого запрещалось, и ослушники платились жизнью за пьянство, но в другое время все кругом пьянствовали: и урядник, и базарные атаманы, и купцы, и покупатели. Запах водки, дым, вонь от рыбы и конских кож, заражали всю атмосферу предместья, которое своею пестротою напоминало татарский или турецкий город. Здесь продавалось все, что можно было награбить в Крыму, в Валахии или на анатолийском побережье. Яркие восточные ткани, парча, сукно, атлас, грубое полотно, испорченные пушки и ружья, кожи, меха, сушеная рыба и турецкие фрукты, медные полумесяцы, снятые с минаретов, и золоченые кресты с христианских храмов — все смешивалось в одну кучу [27]. А среди этого хаоса блуждали люди, одетые в лохмотья, полунагие, полудикие, запачканные грязью и дегтем и вечно пьяные.
В настоящую минуту предместье Гассан-Паша кишело народом; сидельцы торопливо запирали лавки и шинки и спешили на площадь, где должен был собраться совет. Филипп Захар и Антон Татарчук шли вслед за другими, но последний отставал и дозволял обгонять себя прочим прохожим. Его все более и более охватывала тревога. Они перешли мост, вошли в ворота и очутились на огромной площади, окруженной тридцатью восемью деревянными домами. То были курени — род казарм, где помещались казаки. Курени отличались один от другого только названиями, заимствованными от разных украинских городов. В одном из углов площади возвышался дом совета; там заседали атаманы под председательством кошевого; остальная толпа, так называемое "товарищество", осталась под открытым небом, ежечасно посылая депутатов к старшинам, а иногда вламывалась в дом совета и пыталась силою навязать свое решение.
Площадь была переполнена толпою народа; атаман недавно созвал в Сечи войско; зажгли несколько смоляных бочек и выкатили несколько бочек с водкой, каждый курень для себя особо. Порядок охранялся есаулами, вооруженными тяжелыми дубовыми палками для умиротворения советующихся и пистолетами для охраны собственной жизни, которой часто угрожала опасность.
Филипп Захар и Татарчук вошли прямо в дом совета; один, как урядник, другой, как куреневый атаман, имели право заседать между старшинами. В комнате совета стоял небольшой стол, за которым сидел войсковой писарь; атаманы и кошевой занимали свои места у стены, на конских шкурах. Заседание еще не началось. Кошевой крупными шагами расхаживал по комнате, куреневые собрались в маленькие группки и тихо разговаривали. Татарчук заметил, что его знакомые, даже друзья, делают вид, что не замечают его, и подошел к молодому Барабашу, который находился в таком же положении. Барабаш решительно не замечал, что творится вокруг. То был писаный красавец, который своим званием куреневого атамана был обязан только своей необыкновенной силе, потому что глупость его вошла в пословицу. Каждое слово Барабаша возбуждало взрыв смеха.
— Скоро нам навяжут камень на шею — да и в воду! — шепнул ему Татарчук.
— За что?
— Ты ничего не знаешь о письмах?
— Какие письма? Я не писал ничего.
— Посмотри, как глядят на нас исподлобья…
Татарчук не договорил. Внезапный шум снаружи возвестил, что произошло что-то особенное. Двери широко распахнулись, и в комнату совета вошли Хмельницкий с Тугай-беем. Это их-то приветствовали таким радостным криком. Несколько месяцев тому назад Тугай-бей, храбрейший из мурз и гроза низовцев, был предметом страшной ненависти для Сечи, но теперь при виде его "товарищество" кидало шапки вверх, приветствуя нового друга Хмельницкого и запорожцев.
Тугай-бей вошел первым, за ним Хмельницкий с булавой в руке, как гетман войска запорожского. Звание это он присвоил себе со времени возвращения из Крыма. Толпа тогда подхватила его на руки, разбила войсковой казенный ящик и принесла ему булаву, знамя и печать, которые обыкновенно носили перед гетманами. Он сильно изменился. Теперь было видно, что он соединяет в себе всю страшную силу целого Запорожья. То был уже не обиженный Хмельницкий, не беглец, тайком ушедший в Сечь, но Хмельницкий гетман, гигант, вымещающий на миллионах свою личную обиду.
Но он не снял тягостных цепей рабства; он наложил еще новые. Гетман Запорожья в самом сердце Запорожья уступал первое место татарину, сносил его гордость и дерзкое нахальство. То было отношение пленника к верховному владыке, но иначе и быть не могло. Своею популярностью Хмельницкий был обязан татарам и расположению хана, представителем которого являлся дикий и свирепый Тугай-бей. Но в Хмельницком надменность так же уживалась с покорностью, как отвага с хитростью. Лев и лисица, орел и змея… Первый раз с начала возникновения казачества татарин позволял себе хозяйничать в Сечи, но, знать, теперь пришли такие времена. Теперь "товарищество" бросало вверх шапки в честь нехристя. Да, пришли такие времена.
Совет начался. Тугай-бей уселся посередине на самой толстой связке шкур и, поджавши ноги, начал грызть семена подсолнуха и выплевывать шелуху на середину комнаты. По правую руку от него поместился Хмельницкий, по левую кошевой, а атаманы и депутация от "товарищества" дальше, у самой стены. Говор утих, и только со стороны площади доходил неясный шум толпы. Хмельницкий начал говорить:
— Милостью его величества, крымского хана, повелителя многих народов, с соизволения короля польского Владислава, нашего государя, по доброй воле храбрых запорожских войск, твердо веруя в нашу невинность и справедливость Божью, идем мы мстить за наши страшные, нестерпимые обиды, которые мы несли, покуда могли, от несправедливых ляхов, комиссаров, старост и экономов, всей шляхты и жидов. Много слез пролили вы и все войско запорожское благодаря этим несправедливостям и вручили мне булаву, дабы я мог защищать невинность вашу и всех войск. Считая это за величайшую честь, я ездил к его величеству хану просить о помощи и получил его обещание. Но при всей моей готовности служить святому делу я был несказанно огорчен известиями, что между нами находятся изменники, которые входят в соглашение с ляхами и сообщают им о наших приготовлениях. Если это верно, то пусть они понесут кару по воле вашей. А теперь мы просим выслушать чтение писем от недруга нашего, князя Вишневецкого. Письма эти доставлены не послом, а скорее шпионом, который желал бы донести ляхам о теперешнем положении дел и доброй помощи нашего друга Тугай-бея. Вы рассудите, должен ли он быть осужден, равно, как и те, к кому он привез письма, о получении которых кошевой, как верный слуга всего войска, нас тотчас же уведомил.
Хмельницкий умолк. Войсковой писарь привстал с места и начал читать письмо князя к кошевому атаману: "Мы, Божьей милостью, князь и господин Лубен, Хороля, Прилук и прочая, воевода русский и прочая, староста и прочая". Письмо было чисто деловое. Князь, услышав, что войска стягивают в одно место, спрашивал атамана, правда ли это, и, если правда, просил помешать этому для блага страны. Хмельницкий, если он явится будоражить Сечь, должен быть выдан комиссарам. Другое письмо было от пана Гродзицкого, третье и четвертое от Зацвилиховского и старого полковника Черкасского к Татарчуку и Барабашу. Во всех письмах не было ничего, могущего заподозрить лиц, к которым они были адресованы. Зацвилиховский только просил Татарчука, чтобы он оказал всевозможную помощь подателю письма и сделал бы все, чего тот ни пожелает.
Татарчук вздохнул с облегчением.
— Что вы скажете об этих письмах? — спросил Хмельницкий.
Казаки молчали. Все совещания, покуда водка не развязала языки, начинались с того, что ни один из атаманов не хотел заговорить первым. Неотесанные, но, вместе с тем хитрые, они, главное, боялись сказать что-нибудь такое, что возбудило бы всеобщий смех и вызвало бы гром насмешек на голову сказавшего. В Сечи насмешек боялись как огня.
Казаки молчали. Хмельницкий заговорил снова.
— Кошевой атаман — наш друг и приверженец. Я верю атаману, как самому себе, и кто скажет против него хоть одно слово, тот сам изменник. Атаман — старый воин.
Он встал и обнял кошевого.
— Я только собираю войско, а гетман пусть им предводительствует, — ответил атаман. — Что касается посла, то он мой, раз ко мне его прислали, а если он мой, то я его дарю вам.
— Вы, паны депутаты, поклонитесь атаману, — посоветовал Хмельницкий, — он справедливый человек, и скажите "товариществу", что если есть изменники, то не он: он первый поставил стражу, он сам приказал хватать тех, кто шел к ляхам. Вы, паны депутаты, скажите, что он не изменник, что он лучший из всех нас.
Паны депутаты поклонились в пояс прежде всего Тугай-бею, который все время с величайшей невозмутимостью грыз свои подсолнухи, потом Хмельницкому, кошевому и вышли вон.
Минуту спустя радостный крик извне дал знать, что депутация исполнила свое поручение.
— Да здравствует кошевой, да здравствует наш кошевой! — кричали охрипшие голоса так, что даже стены дрожали.
Наконец, депутация возвратилась назад и заняла место в углу комнаты.
— Вы мудро решили, что атаман ни в чем не повинен, — начал Хмельницкий, когда водворилось спокойствие, — но если атаман не изменник, то кто же тогда изменник? Кто дружит с ляхами? К кому они письма пишут? Кому поручают особу посла? Кто изменник?
Хмельницкий возвысил голос и кинул зловещий взор в сторону Татарчука и Барабаша, как будто желая явно указать, что тут-то и кроется измена.
В комнате поднялся шум. Несколько человек выкрикнули: "Барабаш и Татарчук!" Куреневые повскакали с мест; из среды депутации послышалось: "На погибель!"
Татарчук побледнел, Барабаш начал озираться вокруг изумленными глазами и вдруг рассмеялся громким идиотским смехом, а за ним и все остальные, хотя не могли отдать себе отчета, чему смеются.
Из-за окна все громче и громче доносились голоса; видно, водка начинала оказывать свое действие.
Антон Татарчук медленно поднялся с места и заговорил, обращаясь к гетману:
— Что я сделал вам, пан гетман запорожский? Зачем вы хотите моей смерти? В чем я виновен? Ко мне писал Зацвилиховский. Пусть так, но ведь и князь писал к кошевому. А получил ли я письмо? Нет! А если б получил, что сделал бы? Пошел бы к писарю: ни читать, ни писать я не умею. И вы всегда знали бы, что написано в письме. А ляхов я и в глаза не видел. Так, значит, я изменник? Эх, братья запорожцы, Татарчук ходил с вами на Крым, и в Валахию ходил, и под Смоленск." бился с вами, добрыми молодцами, и кровь проливал с вами, и с голоду умирал… так не лях он, не изменник, а казак, ваш брат, и если гетман хочет его смерти, то пусть скажет, зачем хочет? Что я ему сделал, в чем провинился. А вы уж, братцы, помилуйте и судите по совести!
— Татарчук добрый казак! Татарчук верный человек! — раздалось несколько голосов.
— Ты, Татарчук, добрый казак, — сказал Хмельницкий, — и я на тебя не нападаю, потому что ты не лях, а наш, наш друг. Если б лях был изменником, я не горевал бы, не плакал, а коли изменником сделался добрый казак, мой друг, то сердцу моему становится больна А коли ты и в Крыму, и Валахии, и под Смоленском был, то грех твой теперь еще больше. Тебе писали, чтоб ты сделал все, чего только посол ни потребует… А скажите, паны атаманы, чего бы потребовал лях? Не смерти ли моей и моего могущественного друга Тугай-бея? Да, виновен ты, Татарчук, и невинности своей доказать не можешь. А к Барабашу писал его дядя, полковник Черкасский, друг Чаплинского и ляхов, тот, что прятал у себя привилегии, дабы о них не узнало запорожское войско. Если так, — а я клянусь Богом, что иначе и быть не могло, — то вы оба виновны. Просите помилования у атаманов, и я буду просить за вас, хотя вина ваша тяжела, измена очевидна.
Теперь снаружи доходили уже не шум и крики, а просто неистовый вой. "Товарищество" хотело знать, что творится в комнате совета, и выслало новую депутацию. Татарчук понял, что гибель его неизбежна. Теперь он вспомнил, что неделю тому назад он в среде атаманов ратовал против отдачи булавы Хмельницкому и примирения с татарами. Капли холодного пота выступили на его лбу: теперь уже нет спасения. Что касается молодого Барабаша, то Хмельницкий, очевидно, губил его из мести к старому полковнику, горячо любившему своего племянника. Но Татарчук не хотел умирать. Он не побледнел бы перед саблей, перед пулей, даже перед колом, но смерть, какая ожидала его, была поистине ужасна. Он воспользовался минутой молчания после речи Хмельницкого и громко, пронзительно закричал: