Теперь снаружи доходили уже не шум и крики, а просто неистовый вой. "Товарищество" хотело знать, что творится в комнате совета, и выслало новую депутацию. Татарчук понял, что гибель его неизбежна. Теперь он вспомнил, что неделю тому назад он в среде атаманов ратовал против отдачи булавы Хмельницкому и примирения с татарами. Капли холодного пота выступили на его лбу: теперь уже нет спасения. Что касается молодого Барабаша, то Хмельницкий, очевидно, губил его из мести к старому полковнику, горячо любившему своего племянника. Но Татарчук не хотел умирать. Он не побледнел бы перед саблей, перед пулей, даже перед колом, но смерть, какая ожидала его, была поистине ужасна. Он воспользовался минутой молчания после речи Хмельницкого и громко, пронзительно закричал:
— Во имя Христа! Братья атаманы, друга сердечные, не губите невинного: я не видал ляха, не говорил с ним! Помилуйте, братья! Я не знаю, что мог потребовать от меня лях, спросите его сами! Клянусь Христом и Его Пречистою Матерью, я невинен!
— Ввести ляха! — крикнул старший войсковой урядник.
— Ляха, ляха! — закричали куреневые.
Одни кинулись в соседнюю комнату, где помещался узник, другие грозною толпою окружили Татарчука и Барабаша. Атаман миргородского куреня Гладкий первый крикнул: "На погибель!". Депутация повторила его возглас. Атаман Чарнота отворил дверь и заявил толпе, собравшейся на улице, что Татарчук и Барабаш изменники.
Толпа отвечала пронзительным воем и хлынула в комнату.
— Смерть Татарчуку и Барабашу! На погибель! Давайте изменников! На площадь с ними! — кричали сотни бешеных голосов, и сотни рук протягивались по направлению к бедным жертвам.
Татарчук покорился своей участи, зато Барабаш сопротивлялся со страшной силой. Он понял, наконец, что его хотят убить, лицо его исказилось страхом и отчаянием, из груди раздалось звериное рычание. Дважды вырывался он из рук палачей, и они вновь хватали его за руки, за бороду, за чуб; он кусался, рычал, падал на землю и вновь поднимался, окровавленный, страшный. Руки нападающих порвали в клочья его одежду, вырвали чуб, выбили глаз и прижали к стене. Тогда Барабаш упал. Палачи схватили его за ноги и вместе с Татарчуком повлекли на площадь. Там, при свете пламени смоляных бочек и разложенных костров, началась казнь. Тысячи разъяренных людей кинулись на осужденных, рвали их в клочки и оспаривали друг у друга местечко около жертвы. Их топтали ногами, вырывали куски мяса; окровавленные руки то высоко поднимали кверху два бесформенных трупа, то снова кидали их наземь. А стоящие поодаль разделились на две стороны: одни хотели бросить осужденных в воду, другие — в горящие смоляные бочки. Пьяные в конце концов передрались и подожгли две бочки с водкой. Синий дрожащий свет спирта осветил всю эту адскую сцену, а с неба смотрел на нее месяц, тихий, ясный, спокойный…
Так "товарищество" карало своих изменников.
В комнате совета, начиная с минуты, когда казаки вытащили за двери Татарчука и молодого Барабаша, вновь водворилось спокойствие, атаманы вновь заняли свои места и внимательно рассматривали только что приведенного из соседней комнаты узника.
Лица его разглядеть было невозможно; в комнате царствовала полутьма, огонь в печке угас, но Гладкий подбросил новую вязанку хвороста, огонь вспыхнул и осветил высокую, гордую фигуру пленника.
Увидав его, Хмельницкий вздрогнул.
Пленником этим был пан Скшетуский.
Тугай-бей выплюнул подсолнечную шелуху и пробормотал по-русски:
— Я знаю этого ляха; он был в Крыму.
— Погибель ему! — закричал Гладкий.
— На погибель! — повторил Чарнота.
Хмельницкий овладел собою. Он только повел глазами по Гладкому и Чарноте, которые тотчас же смолкли, и проговорил:
— И я его знаю.
— Ты откуда? — спросил кошевой Скшетуского.
— Я ехал с посольством к тебе, пан кошевой атаман, когда на меня близ Хортицы напали разбойники и вопреки обычаям, существующим даже у диких народов, перебили моих людей, а меня, несмотря на мое положение посла, ранили, подвергли оскорблениям и, как пленного, привели сюда со связанными руками. Обо всем этом ты должен будешь дать ответ моему господину, князю Еремию Вишневецкому.
— А зачем ты раскроил голову обухом доброму казаку? Зачем ты убил наших вчетверо больше, чем вас самих было? Ты и с письмами ехал сюда для того, чтобы выведать все и рассказать потом ляхам. Мы знаем также, что ты вез письма к изменникам запорожского войска для того, чтобы вместе с ними подготовить нашу гибель. Поэтому ты и будешь принят не как посол, а как изменник, и понесешь справедливую кару.
— Ошибаешься, пан кошевой атаман, и ты, пан самозваный гетман, — тут наместник обратился к Хмельницкому. — Если я вез письма, то так же поступает всякий другой посол, едущий в чужие страны. Я ехал сюда с письмом князя для того, чтобы предостеречь вас от поступков, которые могут потрясти могущество республики и обречь вас и все запорожское войско на конечную гибель. На кого вы поднимаете святотатственную руку? Против кого вы, называющие себя защитниками христианства, вступили в союз с неверными? Против короля, против шляхетства и против всей республики. Значит, изменник не я — вы изменники, и я говорю вам: если покорностью вы не загладите вашей вины, горе вам! Давно ли прошли времена Павлюка и Наливайки? Ужели исчез всякий след воспоминания о постигшей их каре? Помните одно, что терпение республики исчерпано и меч висит над вашими головами.
— Лжешь ты, вражий сын, для того, чтобы вывернуться и избежать смерти, — крикнул кошевой, — да ничто не поможет, ни угрозы твои, ничто!
Атаманы начали скрежетать зубами и хвататься за рукоятки сабель, а пан Скшетуский еще выше поднял голову и продолжал таю
— Не думай, пан кошевой атаман, чтобы я боялся смерти, защищал свою жизнь или доказывал свою невинность. Я шляхтич, судить меня могут только равные мне, да я и не перед судьями стою здесь, а перед разбойниками, не перед шляхтой, не перед рыцарством, а перед варварами, и хорошо знаю, что не уйду от своей смерти, которою вы завершите все свои доблестные подвиги. Передо мною смерть и муки, а за мною мощь и мщение всей республики, перед которою вы дрожите все до единого.
Слова пана Скшетуского произвели сильное впечатление. Атаманы молча переглядывались друг с другом. Перед ними стоял не пленник, но грозный посол могущественного народа.
— Сердитый лях! — сказал Тугай-бей.
— Сердитый лях! — согласился Хмельницкий.
Громкий стук в дверь прервал совещание. Толпа покончила с Татарчуком и Барабашем и прислала новую депутацию.
В комнату ввалилась толпа казаков, пьяных, окровавленных, разъяренных. Они остановились близ дверей и загалдели, протягивая вперед руки, еще покрытые дымящейся кровью.
— Товарищество кланяется панам старшинам, — тут они все поклонились в пояс, — и просит выдать ляха, поиграть с ним так, как с Барабашем и Татарчуком.
— Выдать им ляха! — крикнул Чарнота.
— Не выдавать! — вступились другие. — Пусть подождут. Он посол!
Наконец, все смолкли, ожидая, что скажут кошевой и Хмельницкий.
— Товарищество просит, а не то, так само возьмет! — повторила депутация.
Казалось, Скшетуский погиб окончательно, когда Хмельницкий наклонился к уху Тугай-бея.
— Это твой пленник, — шепнул он. — Его взяли татары, он твой. Отдашь ты его или нет? Он богатый шляхтич, да и без того князь Еремия за него заплатит.
— Давайте ляха! — грозно кричали казаки.
Тугай-бей потянулся на своем сиденье и встал. Лицо его изменилось в одну минуту, глаза блеснули, зубы скрипнули. Он, как тигр, ринулся в середину толпы, добивающейся выдачи пленника.
— Прочь, хамы, псы неверные! — прорычал он, бешено ухватив за бороду двух ближайших запорожцев. — Прочь, пьяницы, нечистые скоты, гады! Вы пришли отнять у меня моего пленника? Так вот же вам, вот! — Он свалил на пол одного казака и начал его топтать ногами. — На колени, рабы! Всех вас, всю вашу Сечь я также потопчу ногами!
Депутаты со страха попятились назад. Страшный друг показал свои когти.
Странное дело: в Базавлуке стояло ровно шесть тысяч татар. Правда, за ними стоял хан, со всею своею силою, но ведь и Сечь чего-нибудь стоила, но ни один голос не осмелился протестовать Тугай-бею. Казалось, грозный мурза нашел единственный способ сохранить жизнь пленника. Депутация возвратилась на площадь с заявлением, что "поиграть" с ляхом нельзя, что он пленник Тугай-бея, а Тугай-бей рассердился. "Бороды нам вырвал! Рассердился!" "Рассердился, рассердился!" — орала толпа, а через несколько минут уже готова была песня на этот случай. У одного из костров кто-то затянул:
Но вскоре и песни замолкли. От ворот, со стороны предместья Гассан-Паша, появилась новая толпа народа и направилась к дому совета. Атаманы собирались уже идти домой, как показались новые гости.
Но вскоре и песни замолкли. От ворот, со стороны предместья Гассан-Паша, появилась новая толпа народа и направилась к дому совета. Атаманы собирались уже идти домой, как показались новые гости.
— Письмо к гетману!
— Откуда вы?
— Мы чигиринцы. День и ночь с письмом идем. Вот оно.
Хмельницкий взял письмо из рук казака и стал читать. Вдруг лицо его изменилось; он опустил письмо и громко произнес:
— Паны атаманы! Великий гетман высылает на нас своего сына Стефана с войском. Война!
Кругом все закричали, не то с радости, не то со страху; Хмельницкий вышел на середину комнаты и подбоченился; глаза его метали молнии, голос звучал грозно и повелительно:
— Куреневые по куреням! Выстрелить из пушки! Разбить бочки с водкою! Завтра выступаем!
С этого момента вся власть переходила в руки Хмельницкого. Недавно еще он должен был пускаться на хитрость, чтобы спасти пленника, и хитростью губить своих недоброжелателей, но теперь он держал бразды правления в своих руках. Так всегда бывало. До и после войны, хотя бы и при выбранном гетмане, толпа через атаманов и кошевого заявляла свои требования, и не исполнять их было небезопасно; но раз война объявлена, "товарищество" становилось войском, подчиненным военной дисциплине, куреневые — офицерами, а гетман — вождем-диктатором.
Вот почему атаманы немедленно кинулись исполнять приказ Хмельницкого. Совет был окончен.
Через минуту выстрелы из пушек объявили всему народу, что война началась.
Начиналась война и начиналась новая эпоха в истории двух народов, но об этом не знали ни пьяные жители Сечи, ни сам запорожский атаман.
Глава XII
Хмельницкий со Скшетуским пошли на ночлег к кошевому, а за ними и Тугай-бей: тому поздно уже было возвращаться в Базавлук. Дикий бей относился к наместнику, как к пленнику, которого со временем выкупят за высокую цену, относился, может быть, с большим уважением, чем к вольным казакам: недаром он видел его когда-то при ханском дворе. Кошевой, увидав это, пригласил его в свой дом и тоже сразу переменил свою тактику. Старый атаман был душою и телом предан Хмельницкому, а Хмельницкому, очевидно, во что бы то ни стало необходимо было сохранить пленника в целости. Но удивление его достигло крайних пределов, когда Хмельницкий, немедленно после прихода в дом, спросил у Тугай-бея:
— Тугай-бей, сколько ты думаешь взять выкупа за этого пленника?
Тугай-бей посмотрел на Скшетуского.
— Ты же сам говорил, что он важный человек, а я знаю, что он посол страшного князя, а страшный князь любит своих. Бис-миллях! Один заплатит и другой заплатит, значит…
Татарин подумал.
— Две тысячи талеров.
— Я тебе дам две тысячи талеров.
Тугай-бей молчал с минуту. Его косые глаза, казалось, насквозь проникали Хмельницкого.
— Ты дашь три, — сказал он.
— Зачем я должен дать три, когда ты сам запросил две?
— Ты хочешь его иметь, значит, он тебе нужен, а если нужен, то ты дашь три тысячи.
— Он мне жизнь спас.
— Алла! Это стоит тысячью больше.
Тут и Скшетуский вмешался в торг.
— Тугай-бей! — гневно вскрикнул он. — Я ничего не могу обещать тебе из княжеской шкатулки, но я тебе отдам три тысячи, хоть бы для этого должен был продать все свое до нитки. У меня есть деревушка, стоит же она чего-нибудь? А этому атаману я не хочу быть обязанным ни жизнью, ни свободой.
— А вы разве знаете, что я сделаю с вами? — спросил Хмельницкий и вновь обратился к Тугай-бею. — Война начнется. Пошлешь ты за деньгами к князю, но прежде чем посол воротится, много воды в Днепре утечет, а тут я тебе сам завтра в Базавлук привезу деньги.
— Дай четыре, тогда я и говорить с ляхом не буду, — нетерпеливо сказал Тугай-бей.
— Хорошо, я согласен; будь по-твоему.
— Пан гетман, — заметил кошевой, — если прикажешь, я сейчас отсчитаю тебе эти деньги.
— Утром отвезешь их в Базавлук, — согласился Хмельницкий.
Тугай-бей потянулся и зевнул.
— Спать хочется… Завтра с рассветом ехать надо. Где мне спать?
Кошевой указал ему на связку овечьих шкур у стены.
Татарин бросился на свою импровизированную постель и через минуту захрапел.
Хмельницкий прошелся несколько раз взад и вперед по узкой комнате.
— Сон бежит от моих глаз, — сказал он. — Не усну. Дай мне выпить чего-нибудь, пан кошевой.
— Горилки или вина?
— Горилки. Нет, не уснуть.
— Уже петухи пропели, — заметил кошевой.
— Поздно! Иди спать и ты, старый друг. Выпей и спи.
— За твое здоровье и счастье!
— За твое здоровье!
Кошевой утерся рукавом, пошел в другой угол комнаты и тоже зарылся в овечьи шкуры.
Вскоре его храпенье слилось с храпеньем Тугай-бея.
Хмельницкий сидел за столом, погруженный в молчание. Вдруг он очнулся и взглянул на Скшетуского.
— Пан наместник, вы свободны.
— Свободен? О, благодарю вас, гетман запорожский, хотя не скрою, что я предпочитал бы быть обязанным своею свободою кому-нибудь другому, а не вам.
— Не благодарите меня. Вы спасли меня от смерти, я вам тоже заплатил добром, и теперь мы квиты. Кроме того, я еще должен сказать вам, что не отпущу вас до тех нор, пока вы не дадите мне свое рыцарское слою, что, вернувшись домой, вы не скажете ни слова ни о нашей силе, ни о нашей готовности к войне, ни о том, что вы видели в Сечи.
— Я вижу, что вы шутите со мной! Такого слова дать я не могу, потому что, дав его, я поступил бы так, как поступают изменники, перешедшие на сторону неприятеля.
— Моя жизнь и вся участь запорожского войска зависят от того, двинется ли на нас великий гетман со всеми своими силами, или нет, а он не будет медлить ни минуты, коли узнает от вас о положении дел; так не пеняйте на меня, что я не отпускаю вас, если вы не дадите мне слова молчать обо всем, что вы видели здесь. Я знаю, какая сила хлынет на меня: оба гетмана, ваш страшный князь, который один стоит целого войска, Заславский, Конецпольский и все эти королевичи, которые сидят на казацкой шее! Правда, немало мне пришлось потрудиться, немало писем написать, прежде чем я успел усыпить их осторожность; теперь, пожалуй, пусть и просыпаются. Когда и чернь, и городские казаки, и все теснимые в своей вере и свободе открыто станут на мою сторону, как запорожское войско и милостивый хан крымский, тогда я не побоюсь встречи со врагом, но до тех пор прежде всего надеюсь на Бога, который видит и мою невинность, и мои горькие обиды.
Хмельницкий выпил чарку водки и тревожно начал расхаживать вокруг стола. Пан Скшетуский смерил его взглядом и с силой заговорил:
— Не кощунствуйте, гетман запорожский, не призывайте благословение Божье на свои дела. Вам ли просить Всевышнего о помощи, вам ли, который, ради мести за личные обиды, зажигает пламя братоубийственной войны и соединяется с язычниками против христиан? Подумайте, что будет дальше. Победите ли вы, будете ли побеждены, все равно вы прольете море крови и слез человеческих, хуже саранчи опустошите родную страну, отдадите братьев в неволю неверным, поколеблете все могущество республики, оскверните Господни алтари, и все это из-за того, что Чаплинский отобрал у вас хутор! Перед чем вы остановитесь, чем не пожертвуете для удовлетворения своего гнева? Вы призываете Бога! Пусть я в ваших руках, пусть вы каждую минуту можете лишить меня свободы и жизни, но я скажу вам: не Бога призывайте на помощь, но дьявола; только он один нодаст вам руку в вашем страшном деле.
Хмельницкий побагровел, ухватился за рукоять сабли и посмотрел на наместника, как лев, готовый броситься на свою добычу, но вдруг остановился. Он еще не успел напиться допьяна. Кто знает, может быть, его внезапно обуял какой-то страх, может быть, какой-то голос заговорил в его совести: остановись! Он опустил голову и заговорил, точно стараясь убедить самого себя:
— От другого я не стерпел бы подобных речей, но и вы смотрите, как бы ваша смелость не превысила моего терпения. Вы пугаете меня адом, уличаете меня в измене, в том, что я мщу за личную обиду, а почему вы знаете, за свою ли только обиду я хочу отомстить? Где бы я нашел столько помощников, откуда взялись бы эти тысячи, которые присоединились и еще присоединятся ко мне, если бы хлопотал только о своем деле? Посмотрите, что делается на Украине. Эй, мать-земля родимая, плодородная, кто у тебя считает себя в безопасности, кто уверен в завтрашнем дне? Кто счастлив, кто свободен, кто не плачет и не вздыхает? Только одни Вишневецкие, Потоцкие, Заславские, Калиновские, Конецпольские да горстка шляхты! Для них чины и почести, земля и люди, для них счастье и золотая вольность, а остальной народ в слезах протягивает руки к небу, ожидая только Божьей помощи, потому что и королевская не поможет! Сколько даже из самой шляхты не стерпели невыносимого гнета и сбежали в Сечь, как сбежал я? Я не хочу войны ни с королем, ни с республикой! Она мать, он отец! Король милостив, но королевичи." С ними нам не жить; их притеснения, их безбожные поборы, их аренды, их тирания и гнет, их злоба — все вопиет к небу об отмщении. Какой благодарности дождалось запорожское войско за свои заслуги во многих войнах? Где казацкая привилегия? Король дал, а королевичи отняли. Наливайко четвертован, Павлюк сожжен в медном быке! Раны, нанесенные саблями Жулкевского и Конецпольского, еще не зажили! Слезы по убитым, изрубленным, посаженным на кол еще не высохли, а теперь… смотрите, что горит на небе? — Хмельницкий указал рукою на небо, где светилась комета. — Гнев Божий! Бич Божий!.. И если я должен быть им на земле, то да свершится воля Божья! Я возьму свой крест на себя.