Он возвел руки к небу, грозный и мрачный, задрожал и упал на лавку, словно под невыносимою тяжестью своего предназначения.
Настало молчание, прерываемое только храпением Тугай-бея и кошевого, да в одном из углов хаты сверчок затянул свою жалобную песню.
Наместник сидел, опустив голову. Казалось, он искал ответа на слова Хмельницкого, тяжелые, как гранитная глыба, наконец, начал говорить тихим, грустным голосом:
— О, даже если б это была и правда, кто же вы такой, что берете на себя обязанности судьи и палача? Какая ярость, какая гордость обуяла вас? Отчего вы не предоставите Богу право судить и карать? Я злых не защищаю, обид не извиняю, притеснения не называю правом, но загляните же вы и в себя, гетман! Вы жалуетесь на гнет королевичей, говорите, что они не хотят слушать ни короля, ни закона, осуждаете их гордость, а сами вы свободны от этого упрека? Сами вы не поднимаете руку на республику и закон? Тиранию панов и шляхты вы видите, а того не видите, что если б не их грудь, не их панцири, не их силы, не их замки, не их пушки и войско, тогда бы земля, где теперь реки текут молоком и медом, стонала бы под гнетом, во сто крат более невыносимым, — гнетом татар или турок! Кто оборонял бы ее? Благодаря чьей опеке и силе ваши сыновья не служат в янычарах, ваши дочери не сохнут в гнусных гаремах? Кто обрабатывает пустыни, укрепляет города, возводит храмы Божьи?..
Голос пана Скшетуского крепчал с каждою минутой, а Хмельницкий понуро уставился глазами в налитую чарку и упорно молчал.
— Да кто же они? — говорил дальше пан Скшетуский. — Из Неметчины они пришли, из Турции? Не кровь ли это от крови вашей, не кость ли от костей ваших? Не ваша ли это шляхта, не ваши ли князья? О, если так, то горе вам, гетман, ибо вы вооружаете младших братьев на старших! Клянусь Богом, если б они и были бы дурны, если б все до единого попирали закон, отнимали привилегии — пусть их судит Бог в небе, сеймы на земле, а не вы, гетман! Сможете ли вы сказать, что между вами все только справедливые, а вы ни в чем не провинились, вы оставляете за собой право с оружием в руках добиваться своего? Вы спрашивали меня, где казацкие привилегии? Теперь я вам отвечу: не королевичи их уничтожили, но запорожцы, Лобода, Саско, Наливайко и Павлюк, о котором вы говорите, что он был сожжен в медном быке, хотя сами наверняка знаете, что этого не было. Убили привилегии бунты ваши, волнения и грабежи вроде татарских. Кто впускал татар в пределы республики, для того чтобы потом на возвращающихся, обремененных добычею, напасть и ограбить их? Вы! Кто — да простит вас Бог! — свой люд, христиан, продавал в неволю? Кто бунтовал? Вы! Перед кем не может себя считать в безопасности ни шляхтич, ни купец, ни крестьянин? Перед вами! Кто разжигал братоубийственные войны, уничтожал дотла украинские города и селения, грабил церкви, бесчестил женщин? Вы и вы! Чего же вы хотите? Хотите, чтоб вам дали привилегию на междоусобицы, разбой и грабеж? Ей-Богу, вас более прощали, чем наказывали! Больной орган хотели излечить, а не отсечь, и не знаю, есть ли на белом свете другая держава, кроме республики, которая бы с таким терпением выносила такую болезнь. А в ответ на это какая благодарность? Вон там спит ваш союзник — кровный враг креста и христианства, не украинский королевич, но татарский мурза, и вот с ним-то вы идете жечь родное гнездо, судить родных братьев! Теперь он будет царить там, ему станете вы подавать стремя!
Хмельницкий выпил новую чарку водки.
— Когда мы с Барабашем в свое время были у короля, нашего милостивого господина, — угрюмо произнес Хмельницкий, — он нам сказал: разве у вас нет самопалов и сабли на боку?
— Если б вы стали пред Царем царей, он сказал бы вам: а ты простил своим врагам, как Я простил своим?
— Я не хочу войны с республикой.
— Однако нож приставляете ей к горлу.
— Я иду освободить казаков от ваших оков.
— Чтобы скрутить их татарским арканом.
— Я хочу охранять веру.
— Вместе с язычниками.
— Прочь от меня! Не ты голос моей совести! Прочь, говорю тебе!
— Кровь, пролитая вами, падет на вашу душу, слезы людские обратятся к Богу, вас ждет суд, ждет смерть…
Хмельницкий бешено заревел и бросился с ножом на наместника:
— Убейте! — сказал пан Скшетуский.
И снова воцарилась тишина, слышно было только храпение спящих и жалобная песня сверчка.
Хмельницкий простоял с минуту с ножом, занесенным над грудью Скшетуского, но вдруг вздрогнул, опомнился, уронил нож, схватил сосуд с водкой и припал к нему. Он выпил все до дна и тяжело опустился на лавку.
— Не могу его ударить, — бормотал он, — не могу! Поздно уже… Что это, рассвет?.. Да и с дороги возвращаться поздно… Что ты мне говоришь о праве и о суде?
Он и прежде выпил немало, а теперь выпитая водка еще более ударила ему в голову; мало-помалу он начинал пьянеть.
— Какой там суд? Что? Хан обещал мне помощь, Тугай-бей тут спит! А если бы… если бы… то… Я тебя выкупил у Тугай-бея… ты помни об этом и скажи… Ох! Больно что-то… больно!.. С дороги возвращаться… поздно! Суд… Наливайко… Павлюк…
Он внезапно выпрямился, со страхом вытаращил глаза и крикнул:
— Кто тут?
— Кто тут? — повторил полусонный кошевой.
Но Хмельницкий опять опустил голову на грудь, качнулся из стороны в сторону, пробурчал: "Какой суд?" — и уснул.
Пан Скшетуский, еще не оправившийся от раны, побледнел, почувствовал страшную слабость и подумал: не смерть ли распростерла над ним свои крылья?
Глава XIII
Ранним утром пешие и конные казацкие войска вышли из Сечи. Кровь еще не запятнала степей, но война началась. Полки двигались за полками, точно саранча, пригретая весенним солнцем, вырвалась из очеретов Чертомелика и двинулась на украинские нивы. В лесу за Базавлуком, стояли татары, уже готовые к походу. Шесть тысяч отборного воинства, вооруженного с головы до ног, — вот помощь, которую хан прислал запорожцам и Хмельницкому. Казаки при виде новых союзников начали стрелять из самопалов и подбрасывать вверх шапки. Хмельницкий и Тугай-бей, оба верхом, осененные бунчуками, поспешили навстречу друг другу и обменялись церемонными поклонами.
Войска построились в ряды с быстротою, свойственною казакам и татарам, и двинулись вперед. Ордынцы разместились по флангам, середину занял Хмельницкий со своими всадниками, а позади шла страшная запорожская пехота.
Войска миновали базавлукский лес и вышли в степи. День был погожий, на голубом небе не было ни одной тучки. Легкий северный ветерок навевал прохладу. Солнце весело играло на копьях и ружьях.
Перед войсками расстилались Дикие Поля со всем своим необъятным простором, и радость охватила казацкие сердца. Большое малиновое знамя с изображением архангела преклонилось несколько раз, приветствуя родимую степь, а за ним склонились все бунчуки и полковые знамена.
Полки развернулись свободно. Вот выехали вперед торбанисты, загудели котлы, зазвучали литавры, и безмолвие степей огласилось тысячеустным хором:
Торбанисты выпустили поводья и, откинувшись назад, с глазами, устремленными в небо, перебирали струны торбанов; литавристы, высоко подняв руки кверху, ударяли в свои медные литавры, и все эти звуки, вместе с монотонным ритмом песни и пронзительным свистом татарских пищалок, сливались в одну грандиозную, дикую и унылую, как сама пустыня, симфонию. Всеми людьми овладело какое-то уныние; головы невольно наклонялись в такт песне; казалось, что и степь поет и колышется вместе с людьми, конями и развевающимися знаменами.
Во главе войска, под большим малиновым знаменем и бунчуком, на белом коне ехал Хмельницкий с золотою булавой в руке.
Вся армада медленно двигалась на север, спугивая стаи диких птиц и нарушая торжественный покой пустыни.
А из Чигирина, с северной границы степи, плыла другая волна войск, под предводительством молодого Потоцкого. Здесь запорожцы и татары шли, точно на свадьбу, с музыкой и веселыми песнями; там гусары выступали в угрюмом молчании, неохотно идя на эту бесславную войну. Здесь под малиновым знаменем опытный полководец грозно потрясал своей булавой, уверенный в победе и отмщении; там впереди войска ехал юноша с задумчивым лицом, точно перед ним была открыта его печальная судьба.
Между войсками еще лежало все огромное пространство степей. Хмельницкий не торопился. Он полагал, что чем дальше зайдет Потоцкий в пустыню, чем больше отдалится от обоих гетманов, тем скорее потерпит поражение. А тем временем новые беглецы из Чигирина, Поволочи и других пограничных украинских городов все более и более увеличивали силы запорожцев, принося с собою вести из противного лагеря. Хмельницкий узнал теперь, что старый гетман выслал своего сына сушею только с двумя тысячами кавалерии, а шесть тысяч пехоты, вместе с тысячей немцев, плыли по Днепру. Оба отряда получили приказ не разъединяться друг с другом, но приказ этот был нарушен в первый же день: лодки, подхваченные быстрым днепровским течением, значительно опередили гусаров, идущих берегом.
Во главе войска, под большим малиновым знаменем и бунчуком, на белом коне ехал Хмельницкий с золотою булавой в руке.
Вся армада медленно двигалась на север, спугивая стаи диких птиц и нарушая торжественный покой пустыни.
А из Чигирина, с северной границы степи, плыла другая волна войск, под предводительством молодого Потоцкого. Здесь запорожцы и татары шли, точно на свадьбу, с музыкой и веселыми песнями; там гусары выступали в угрюмом молчании, неохотно идя на эту бесславную войну. Здесь под малиновым знаменем опытный полководец грозно потрясал своей булавой, уверенный в победе и отмщении; там впереди войска ехал юноша с задумчивым лицом, точно перед ним была открыта его печальная судьба.
Между войсками еще лежало все огромное пространство степей. Хмельницкий не торопился. Он полагал, что чем дальше зайдет Потоцкий в пустыню, чем больше отдалится от обоих гетманов, тем скорее потерпит поражение. А тем временем новые беглецы из Чигирина, Поволочи и других пограничных украинских городов все более и более увеличивали силы запорожцев, принося с собою вести из противного лагеря. Хмельницкий узнал теперь, что старый гетман выслал своего сына сушею только с двумя тысячами кавалерии, а шесть тысяч пехоты, вместе с тысячей немцев, плыли по Днепру. Оба отряда получили приказ не разъединяться друг с другом, но приказ этот был нарушен в первый же день: лодки, подхваченные быстрым днепровским течением, значительно опередили гусаров, идущих берегом.
Хмельницкий ждал, чтобы расстояние, разделяющее коронные войска, еще более увеличилось. На третий день похода он остановился на отдых около Камышовой Воды.
Татары Тугай-бея поймали двух перебежчиков. То были драгуны, бежавшие из лагеря Потоцкого. Идя днем и ночью, они сильно опередили свои войска.
Сообщения их сходились с тем, что Хмельницкий знал о силах Потоцкого. Кроме того, они принесли новое известие, что казаками, плывущими вместе с немецкой пехотой на лодках, предводительствуют старый Барабаш и Кшечовский.
Услыхав это последнее имя, Хмельницкий вскочил на ноги.
— Кшечовский? Полковник реестровых переяславских? Он обернулся к окружающим его полковникам:
— В поход! — скомандовал он громким голосом.
Не прошло и часа, как армия снова снялась с места несмотря на то, что солнце уже заходило и ночь не обещала быть погожею. Какие-то страшные, кровавые тучи застилали западную часть горизонта, точно полчища гигантских змей и левиафанов, готовых вступить в битву между собою. Войска пошли налево, к днепровскому берегу. Теперь шли тихо, без песен, без музыки, настолько быстро, насколько это позволяла густая и высокая трава. Кавалерия пробивала дорогу телегам и пехоте, которая вскоре отстала. Наступила ночь. На небо выплыл огромный красный месяц.
Было уже далеко за полночь, когда глазам казаков и татар предстала огромная верная масса, рельефно выделяющаяся на фоне неба.
То были стены Кудака.
Летучие отряды, скрытые ночным мраком, тихо и осторожно подкрались к самым стенам замка. Кто знает, может быть, удастся захватить врасплох сонную крепость?
Но вдруг сверкнула молния, громовой удар потряс скалы Днепра, и огненное ядро, описав яркую дугу на небе, упало в степные травы.
Угрюмый циклоп Гродзицкий давал знать, что он бодрствует.
— Собака одноглазая! — шепнул Хмельницкий Тугай-бею. — И ночью видит!
Казаки миновали замок. Нечего было и думать о взятии его, особенно в то время, когда навстречу шли коронные войска. Но пан Гродзицкий все посылал им вдогонку ядра не столько для того, чтоб нанести вред, сколько для того, чтоб предупредить свои войска, которые в данную минуту могли быть близко.
Прежде всего, однако, грохот кудакских пушек отозвался в сердце пана Скшетуского. Молодой рыцарь, тяжко больной, следовал за казацким табором по приказу Хмельницкого, В битве при Хортице он, правда, не лолучил ни одной серьезной раны, но потерял много крови. Раны его, перевязанные старым есаулом, вновь раскрылись; у него началась горячка, и теперь он без сознания лежал в казацкой телеге. Его привели в себя кудакские пушки. Он открыл глаза, привстал на телеге и начал оглядываться вокруг. Казацкий табор двигался во мраке, как хоровод теней, а замок все грохотал своими пушками; раскаленные ядра падали на землю, шипя и ворча, как разъяренные псы. При виде этой картины такая тоска охватила пана Скшетуского, что он готов был пожертвовать жизнью за свободу. Война! Война! А он в лагере врагов, безоружный, больной, не может подняться с телеги! А там, в Лубнах, войска, наверное, уже готовятся к выходу. Князь, с горящими глазами, мчится на горячем скакуне вдоль войск… А вот маленький Володыевский во главе драгунов со своею тонкою саблей в руке… но ведь это фехтмейстер из фехтмейстеров; с кем он скрестит свою саблю, тот может читать себе отходную.
А вот и пан Подбипента поднимает свою гигантскую кочергу. Срубит ли он три головы, или нет? Ксендз Яскульский благословляет знамена и молится, с руками, возведенными горе… старый солдат, он не может удержаться, нет-нет да и прервет свою молитву каким-нибудь воинственным возгласом… Панцирные уже готовы, полки выступают вперед, развертываются, идут… Война! Война!
Вдруг видение изменяется. Перед наместником является Елена, бледная, с распущенными волосами, и молит о помощи: "Спаси! За мною гонится Богун!". Пан Скшетуский соскакивает с телеги, но какой-то голос, теперь уже настоящий, успокаивает его:
— Лежи, лежи… не то свяжу.
То есаул Захар, которому Хмельницкий поручил беречь наместника как зеницу ока, укладывает его вновь на телегу, прикрывает его конскою шкурою и спрашивает:
— Что с тобою?
Пан Скшетуский совсем приходит в себя. Видения рассеиваются. Телеги идут по самому берегу Днепра. От реки веет холодом, ночь бледнеет. Речные птицы начинают просыпаться.
— Слушай, Захар! Мы миновали Кудак? — спрашивает пан Скшетуский.
— Миновали, — отвечает запорожец.
— А куда теперь идете?
— Не знаю. Говорят, будет битва, а где — не знаю.
Пан Скшетуский обрадовался. Он думал, что Хмельницкий начнет войну осадою Кудака, а теперь поспешность, с какою казаки шли вперед, означала, что коронные войска близко.
"Может быть, не далее как сегодня буду свободен", — подумал наместник и благодарно поднял глаза к небу.
Глава XIV
Гром выстрелов кудакских пушек слышали также и войска, плывущие под предводительством старого Барабаша и Кшечовского.
Они состояли из шести тысяч реестровых казаков и одного полка отборной немецкой пехоты, которой начальствовал полковник Ганс Флик.
Пан Николай Потоцкий долго колебался, отправлять ли казаков против Хмельницкого, но так как на них имел огромное влияние Кшечовский, а Кшечовскому гетман верил безгранично, то казаки и были посланы.
Кшечовский, опытный солдат прославившийся в нескольких; войнах, был всем обязан дому Потоцких: и званием полковника, и шляхетством, и, наконец, пожизненным обладанием огромной земельной собственностью по берегам Днепра и Лядавы.
С республикой и Потоцкими его связывало столько уз, что в душу гетмана не могла заползти даже тень подозрения. Кроме того, Кшечовскому, человеку еще не старому, предстояла блестящая карьера на службе отечеству. Далек ли пример Стефана Хмелецкого, который начал карьеру простым рыцарем и окончил ее киевским воеводой и сенатором республики? От Кшечовского зависело пойти дорогой, на которую толкала его жажда к почестям и богатству. Недавно он добивался староства литыньского, а когда оно досталось пану Корбуту, Кшечовский почувствовал себя глубоко оскорбленным и чуть не захворал от зависти. Теперь, казалось, судьба снова улыбается ему — получив такое важное назначение, он смело может рассчитывать, что имя его дойдет до королевских ушей. А это было очень важно, потому что потом надо только поклониться государю, чтобы получить бумагу с милыми для шляхетской души словами: "Бил нам челом, чтоб ему пожаловать, а мы, помнивши его услуги, даем", и т. д. Именно так добывались на Руси богатства и титулы, таким путем огромные пространства степей, которые перед тем принадлежали Богу и республике, переходили в частные руки, такой дорогой простолюдин становился паном и мог тешить себя надеждой, что его потомки будут заседать между сенаторами.
Кшечовского удручало только то, что он должен делить свою власть с Барабашем, хотя это деление было скорее номинальным. Старый полковник черкасский совершенно одряхлел за последнее время. При начале войны он несколько встрепенулся, звук боевой трубы разогрел было охладевшую кровь когда-то славного рыцаря, но лишь только войска тронулись, Барабаша усыпил однообразный шум весел, тихие песни солдат, и старик вновь погрузился в оцепенение. Кшечовский распоряжался всем, Барабаш просыпался только к обеду, машинально спрашивал, как идут дела, получал небрежный ответ, потом тяжело вздыхал и повторял несколько раз: "Думал я на другой войне сложить голову, да, верно, воля Божья".