А ведь Мунте в Сан-Микеле никогда и не жил. Он пользовался этим сложным по конструкции и необъяснимо сырым жилищем лишь иногда, чтобы разместить в нем друзей, а в саду хоронил своих собак. У Мунте был другой дом, гораздо больше, гораздо красивее, в совершенно дикой части острова: бывший монастырь, похожий на крепость, возвышавшийся над всем архипелагом, с неописуемым по красоте видом на море. Там он и жил, когда бывал – не слишком часто – на Капри.
Этот нелюдимый мудрец, утверждавший, что все его богатство составляют лишь несколько камней, на самом деле был очень богат. Он дурачил читателей, дурачил своих приверженцев, как раньше дурачил больных. Все это говорит о глубоком презрении к ближним. Однако он и сам был жертвой навязчивой идеи: что же останется от него после смерти? И потому решил создать легенду.
Мунте тихо умер несколько месяцев назад в Стокгольме, в королевском дворце, последний раз побывав на Капри лет за десять до смерти. Говорили, что он приходился шведскому королю сводным братом. Может, и это было его посмертным блефом, последним штрихом к легенде?
Остров оделся в траур. Он потерял своего лучшего рекламного агента.
Климат как в инкубаторе, обилие золотых плодов, склоны, щедрые чуть сернистым на вкус вином, – все, кажется, сошлось здесь для того, чтобы избавить человека от необходимости малейшего усилия и отдать его во власть навязчивых идей и плотских желаний. С Пасхи до октября на темных тропинках под куполом звездного неба то и дело натыкаешься на сраженные любовью парочки – мужские, женские, иногда все же смешанные. Днем же пляжи уютных бухточек и нависающие над ними скалы покрываются теми же парочками, которые обсыхают там в голом виде.
Перед обедом они же собираются на площади, напоминающей декорации кукольного театра. Вынужденные ходить одетыми, они компенсируют эту необходимость крайней экстравагантностью своих одеяний. Некоторые юные эфебы даже пришивают крылышки к своим сандалиям, превращаясь в карикатурных Гермесов, которым никогда не удастся похитить быков Аполлона.
В то же время вы не сыщете другого такого места, где люди величали бы друг друга по титулам: «баронесса», «principessa»,[316] «dear Duchess»[317] – и тут же переходили бы на детские уменьшительные прозвища: «Руди, Виви, Лулу». Каковы же их настоящие имена? Возьмите половину «Готского альманаха»,[318] телефонный справочник знаменитостей и титры к кинофильмам. Чтобы проследить за самым незначительным разговором, тут надо владеть тремя языками.
Пресыщенная молодость и старость, не желающая стареть, прячут тут свою скуку от жизни или страх перед смертью.
Капри. Вилла Сан-Микеле. Античная галерея
В сентябре белый пароходик в несколько приемов увозит этих странных курортников, утоливших на год вперед все свои демонические нужды.
Начинается мертвый сезон. На острове остаются одни старики: не слишком даровитые художники, лжефилософы, неудачники в погоне за дешевой славой, сохранившие былую остроту ума обломки европейских революций, мнящие себя мудрецами чудаки. Богатый материал для изучения человека в упадке. Нечто вроде приюта для бездельников, богадельня для бывших миллиардеров.
Ибо в то время, как мелкие лавочники острова богатели, их богатые клиенты разорялись. И те и другие вместе идут к концу, окутанные воздухом Капри – словно завернутые в вату.
А потом они умирают, внезапно, примерно по одному в день, в течение всей долгой зимы. Каждое утро с колокольни маленькой церкви раздается суховатый погребальный звон. То по торговцу тканями. То по венгерской графине.
Служанки, которые по средневековой традиции все еще целуют руку своей госпоже и никогда не удивляются тому, что видят в ее спальне, приносят завтрак в постель со словами: «Un altro!..»[319] – или торжествующе: «Oggi due!..»[320]
Для них смерть – одна из привычек.
Опасный Капри. Он действует как наркотик, он липуч, как смола!
Никогда не забуду сарацинский дом, затерявшийся в переплетении переулков, поднимающихся в гору, как восточные базары, где я жил как-то зимой, этот Ca del sole,[321] куда солнце заглядывало крайне редко, такой большой, что он перегораживал дорогу, и в котором голоса отдавались вековым эхом. Я не забуду ни его внутренний сад, ни пальмы, ни кактусы с розами, ни его белую крышу, округлую, как крыша мечети, ни окна, выходившие на Везувий, ни поэтичность этого места.
Вилла Сан-Микеле. Сфинкс
И тем не менее я сбежал оттуда, почти в ужасе.
Самое знаменитое место на Капри – это и его символ. Лазурный грот, о котором мечтают все на свете, на самом деле воняет серой и тухлыми яйцами.
1949V. Сицилийские прогулки
В Палермо надо ехать на Святую Розалию. Народ хорошо познается по его праздникам; эти в самой середине июля длятся целую неделю.
В это время года Сицилия немного освобождается от туристов, которых пугает царящая там жара. На самом же деле в Палермо нисколько не жарче, чем в это же время в Милане, Риме или Неаполе, однако слухи о «сущем пекле» отпугивают от Сицилии как иностранцев, так и итальянцев из северных провинций. Поэтому там можно встретить лишь отдельных «путешественников» – исчезающий вид, который не следует путать с «туристом», этой перелетной саранчой, что налетает темной тучей, пожирая все вокруг и раздражая слух непрекращающимся скрежетом жующих челюстей, облепляет памятники, будто они съедобны, скрывая их цвет, ничего не видит, разве что единственным глазом своего фотоаппарата, и уносится прочь, оставляя место на разорение следующей стае.
А вот путешественник, даже если у него в запасе всего несколько часов, перемещается неторопливо, разглядывает лица, ловит запахи, старается постичь биение самого сердца города; шагая по улицам, он думает, сравнивает, а для того, чтобы сравнивать, вспоминает; он находит даже время, чтобы помечтать. Он сливается с городом на те недолгие мгновения, что проводит в нем; его можно узнать по одежде, которая может вызвать любопытство, но никогда не будет оскорбительна.
Турист же демонстрирует свои потные ляжки и рубахи карнавальных расцветок у дверей школ, сверкает никелем своих капотов на нищих улочках, провоцирует в душах местных жителей самые дурные чувства: ненависть, зависть, желание украсть. И вот путешественник находится на грани вымирания, а турист плодится и множится.
Так вот, в неделю святой Розалии это бедствие минует Палермо, и полмиллиона палермцев могут праздновать свой festino – это потрясающее пиршество света, фанфар, процессий, толчеи, растянутое на семь дней и вкушаемое с языческой невозмутимостью, – между собой, как им нравится. В дневные часы город, вернее, центральная его часть заполняется до отказа. Люди стекаются отовсюду, приезжают из окрестных деревень в переполненных автобусах или целыми повозками, запряженными нарядными в честь праздника мулами; медленные людские реки текут из предместий, вздуваются на перекрестках, катят свои воды к пьяцца Марина, длинному бульвару, тянущемуся вдоль берега, где в эти дни палермская знать демонстрирует на потеху прохожих свои выезды столетней давности. Парадная коляска бывших вице-королей, запряженная шестеркой золоченая карета, извлеченная из каретного сарая принцев Ланца, фаэтоны, брички, берлины, двуколки, купе с семидесятилетними кучерами в дедовских ливреях на козлах разъезжают взад-вперед по бульвару – между морем, расплющенным солнцем, и огромными пустыми дворцами недавних властителей. Здесь выставляют напоказ старые экипажи, как в других городах вывешивают в окнах старые шелка; свидетельства мощи былых времен проходят чередой, и тысячи пешеходов смотрят на них, облизывая трубочки с gelati; вкус мороженого, вид упряжек, должно быть, сливаются для них в одно удовольствие: прохладу и память, – люди довольны.
Христос коронует короля Сицилии Рожера II. Мозаика церкви Санта-Мария дель Аммиральо (Марторана). Палермо. 1146–1151
На город спускаются быстрые южные сумерки. И сразу через каждые двадцать шагов загораются подвешенные поперек улиц на уровне третьего этажа большие электрические арки. Город пылает. Растянувшийся на семь километров, от моря до подножия холма Монреале, Корсо Витторио-Эммануэле пламенеет, как меч архангела. Самые узкие улочки накрыты странными светящимися сводами.
С началом иллюминации глубокий вздох удовлетворения – нет, не возглас, а именно низкий, глубокий вздох наслаждения, вырвавшийся из пятисот тысяч грудей, поднимается не только от тротуаров, но и от стен. Потому что все, что не фланирует сейчас по улицам, высыпало на балконы, а им здесь нет числа, разнокалиберным, украшенным разнообразными по стилю коваными решетками, – таких не найдешь больше нигде в мире.
С началом иллюминации глубокий вздох удовлетворения – нет, не возглас, а именно низкий, глубокий вздох наслаждения, вырвавшийся из пятисот тысяч грудей, поднимается не только от тротуаров, но и от стен. Потому что все, что не фланирует сейчас по улицам, высыпало на балконы, а им здесь нет числа, разнокалиберным, украшенным разнообразными по стилю коваными решетками, – таких не найдешь больше нигде в мире.
Чтобы по-настоящему узнать Палермо, надо все время поднимать глаза на фасады его зданий; дома здесь, кажется, существуют лишь для того, чтобы привешивать к ним балконы. Тут полно жилищ, состоящих всего из одной комнаты, где сразу три поколения едят, спят, любят друг друга, ссорятся; но и такая конура всегда имеет балкон: это комната окнами на жизнь. Жители Палермо, а особенно жительницы, проводят половину своей жизни вот так, прицепившись с внешней стороны к стене собственного дома, на узенькой площадке, окруженной железной решеткой, откуда они разглядывают прохожих, а те разглядывают их, откуда они участвуют, не смешиваясь с остальными, в общественной жизни.
Внезапно вас окутывает облако сильного аромата, легкого, пьянящего, сладковатого. Это мальчуган бежит сквозь толпу с тяжелыми цветами тубероз, прикрепленными к палочкам белого дерева. Так ли он хочет продать эти цветы, как он возвещает об этом своими выкриками, или же, опьяненный их запахом, решил сыграть чудесную роль и наполнить их ароматом улицы?
С этого момента вам надо следовать за толпой, отдаться на ее волю – пусть она сама несет вас; надо стать этой толпой, пройти десять раз взад-вперед перед барельефами на перекрестке Куаттро-Канти, прогуляться между испанскими дворцами на виа Македа, подняться по Корсо к кафедральному собору с очертаниями мечети, вернуться к израненному войной памятнику Карлу Пятому, демонстрирующему свою бронзовую худобу посреди пьяцца Болонья; надо в последний момент увернуться от колес carrozzelle,[322] карет, которые нанимаются на всю ночь целыми семьями, свисающими с них, словно гроздья черного винограда; надо зайти на ночной рынок, вдохнуть терпкий запах рыбы и требухи, пройтись по клейкому перламутру осьминожьих отбросов, между стен из арбузов и баклажанов, поблескивающих на свету лакированными боками; надо почувствовать, как устали у вас ноги, спуститься к Кальсе, этой дивной площади – не европейской, не африканской, а именно сицилийской, – где высокие окна старинной роскоши открываются на громоздящиеся кровли и лачуги вечной нищеты, а затем вернуться к пьяцца Марина, к колеснице святой Розалии.
Вот как описывал эту колесницу, прославившуюся еще с XVII века, Александр Дюма, который осматривал ее лет сто двадцать тому назад:[323]
Запряженная пятьюдесятью белыми быками с позолоченными рогами, она медленно и величаво продвигалась вперед; высотой она достигала самых высоких домов, и, кроме нарисованных и сделанных из картона и вылепленных из воска фигур, которыми она была украшена, на разных ее этажах и на передней части, устремленной вперед наподобие носа корабля, могло размещаться сто сорок – сто пятьдесят человек, одни из которых играли на разнообразных музыкальных инструментах, другие пели, третьи же разбрасывали цветы.
Несмотря на то что эта громада была изготовлена большей частью из всякого тряпья и мишуры, выглядела она очень внушительно. Наш хозяин заметил, насколько благоприятное впечатление произвело на нас это гигантское сооружение; однако, вместо того чтобы поддержать в нас это восхищение, он скорбно покачал головой и принялся горько сокрушаться о падении веры и растущей скаредности своих соотечественников. И правда, колесница, от силы достигающая сегодня крыш дворцов, раньше превосходила высотой церковные колокольни; она была так тяжела, что требовалось не пятьдесят, а сто быков, чтобы ее тянуть; она была так широка и так нагружена украшениями, что каждый раз десятка два окон оказывались выбитыми ею. И наконец, она двигалась, сопровождаемая такой многочисленной толпой, что редко бывало, чтобы по прибытии на площадь Марина несколько человек не были раздавлены.
У сегодняшнего жителя Палермо есть еще один повод скорбно качать головой: колесница вообще больше не ездит. Эта движущаяся гора обдирала дворцы, давила верующих; случалось, что у нее ломалась ось, и тогда она на несколько дней застывала в неподвижности, прислонившись к какой-нибудь церкви и перегородив движение в целом квартале.
Современная колесница воссоздана в своих первоначальных размерах, но она неподвижно стоит на пляже. По-прежнему она напоминает формой парусник, по-прежнему вырисовываются на фоне моря и звезд ее тридцать метров раскрашенного дерева, папье-маше, розовых драпировок, дующих в золотые трубы ангелов – колоссальный торт, на вершине которого красуется «сантучча»[324] – громадная статуя святой Розалии в состоянии религиозного экстаза, с томными голубыми глазами, огромными, как тарелки дельфтского фарфора.
В последний день праздника в девять часов вечера под открытым небом, прямо с борта этого «корабля», служится месса. Ни разу в Европе я не присутствовал на более удивительной религиозной церемонии; эта месса вписана, если можно так выразиться, в самый центр ярмарочного действа. Десять тысяч человек толпятся вокруг святой колесницы, десять тысяч смуглых средиземноморских лиц, десять тысяч черных как смоль голов, десять тысяч потомков корсаров и сарацин. Тут же паралитики в креслах-каталках, младенцы не больше недели от роду на руках у матерей. Появляется кардинал-архиепископ, весь в красном, впереди него – клир и его личные телохранители, позади – городская почетная гвардия в костюмах времен Бурбонов и оркестр авиационного полка. Прелат, городские власти, телохранители поднимаются на борт сухопутного судна, на палубе которого уже сооружен алтарь. Кардинал поворачивается лицом к толпе; кто-то из священнослужителей подносит к его губам серебристый микрофон – новый атрибут богослужения, монстранц с голосом.
В тот вечер, когда я присутствовал на церемонии, первыми словами кардинала-архиепископа были: «Мы забыли требник; без требника нельзя служить мессу, так что придется немного подождать».
Тут же один маленький священник (несомненно, виноватый в этом упущении и тем самым поставивший крест на своей карьере) скатился кубарем по сходням и, задрав сутану, помчался на поиски требника.
Путь от Марины до кафедрального собора не близкий. И чтобы скрасить ожидание толпы, уже добрый час торчавшей тут под открытым небом, кардинал без малейшего напряжения начал импровизировать не то чтобы проповедь, а настоящую речь о жизни святой Розалии, о добродетелях «сантуччи» – покровительницы Палермо, о богатстве и бедности, о счастье быть палермцем, о милостях, которыми Господь осыпает этот необыкновенный город и всю Сицилию, о нефти, что бьет из земли острова, о преимуществах автономии… Удлиняясь по мере задержки требника, речь постепенно превращалась в националистический манифест, вызывавший бурный восторг присутствующих. Даже если бы за священной книгой понадобилось ехать в Неаполь, кардинал-архиепископ смог бы проговорить всю ночь и следующий день. Завершил он свое выступление самым естественным способом в тот момент, когда маленький священник, еле дыша, подобно бегуну-марафонцу, поднялся, пошатываясь, на капитанский мостик.
Санта-Мария дель Аммиральо (Марторана). Палермо. XII в.
«Ecco il messale, – провозгласил кардинал. – Вот требник, можно начинать».
И толпа разразилась аплодисментами.
И правда, странная месса, происходящая под грохот петард, стрельбу, доносящуюся из тиров с соседней ярмарки, крики продавцов семечек и прочий шум, который никоим образом не нарушает молитвенной сосредоточенности верующих. В кафе на пьяцца Марина оркестры играют «Жизнь в розовом свете» или последнюю неаполитанскую песенку, но это никого не смущает. Где-то там, держа перед собой на вытянутых руках шест, прогуливается по натянутой проволоке канатоходец, однако его сборы резко падают, когда кардинал меняет свою пурпурную мантию на тяжелое богослужебное одеяние. Церковь готовит великих актеров, способных перевоплощаться перед публикой в зависимости от роли, которую они играют.
Подъему религиозного духа аккомпанирует военный оркестр, исполняющий марш из «Аиды»; сидящие на плечах дети отбивают такт, хлопая ручонками по отцовской голове; заходится плачем младенец, и полицейские, сдерживающие толпу, рефлекторным движением смотрят на часы; многодетные отцы, как и все сицилийцы, они прекрасно знают часы кормления. Те же самые полицейские, раздавая походя оплеухи расшалившимся сорванцам, сейчас приоткроют запруду, пропуская вперед причастников. Почти все они мужчины, некоторые очень старые; маленький священник, тот, что забыл требник, выносит на пляж, к веревочному заграждению, гостию.