Клуб города N - Владимир Куличенко 5 стр.


А Мария все подавала и подавала. Уже отведали гусиных потрохов, телячьих мозгов, закусили оладьями с клюквенным вареньем, а Мария несла чесночный соус к пельменям и творожные блинчики. Звуки доносились до меня уже приглушенно; я удивленно наблюдал, как заходили, заизвивались, пружинисто-резиново запрыгали чашки и блюдца на скатерти, запыхтел парком гусар-самовар, застукал в отполированном медном сапожке, лихо подкрутил ус и пустился вприсядку заварочный чайник, потянулись хороводом ложки и вилки в бумазейных салфетках-юбках. "Диво дивное!" - восторгался я, наблюдая этот маскарад, борясь с хмельной истомой, и сквозь дурман расслышал: "Постели молодцу в гостиной".

Чьи-то руки заботливо подхватил меня, но я заупрямился, захорохорился, тряхнул головой и сам вошел в покой, где враз подломились ноги, и повалился в пуховики... как в колодец. Однако в том колодце не все было тесно, беспросветно, но прежде чем тьма начала рассеиваться, моя ладонь ощутила чье-то бережное касание. "Юлия?" - прошептал я, увлекаемый за руку в захламленный, заставленный до потолка разбитой мебелью коридор, с истертыми паркетными шашками, по которым, дробно постукивая коготками, оскальзываясь, сновали крысы. Юлия вела меня за собой, - не оглядываясь, склонившись, в траурном одеянии похожая на монастырскую послушницу.

Совы хлопали крыльям, над нашими головами, из углов доносился истерический хохот, сатанинские смешки, и чьи-то горевшие пронзительным синим огнем раскосые глаза сверкали в оконце. Я вступал, робея. Опять зашумели крылья, задребезжали стекла, заколотились бешено двери о косяки. Юлия вдруг исчезла, я видел впереди Сумского, с идиотской ухмылкой прыгавшего неуклюжим скоком, криво вывернув голову. Я не поспевал за ним. Неожиданно доцент с истошным визгом впрыгнул в какую-то дверь, и меня будто сквозняком увлекло за ним.

Трудно было определить размеры помещения, в котором я очутился. Стены съедала тьма, а с невидимого потолка свисали на шнурах лампы под багряными абажурами. У дверей раскладывали пасьянс трое престарелых инвалидов... Сумский сноровисто вскочил на столик и, всласть хохоча, принялся водить задом с волосатым хвостом по крышке стола, разметая карты. Один из карточных игроков ухватил хвост, и сразу Сумский блаженно завизжал, точно его щекотали, брыкнул ногой с копытцем и был таков. А хвост остался в руке картежника.

Я медленно прошелся вдоль шкафов - с полок из-за стекол за мной наблюдали бескровные страдальческие лики. "Это и есть клуб больных контрактурами?.. Так тихо", - подивился я, чувствуя, как сотни пар глаз неотрывно провожают меня, взирая с полок демонстрационных шкафов. По этим живым образцам можно было изучать не только анамнезы лицевых контрактур, но и галерею портретов человеческого страдания.

Я приоткрыл дверцу и взял голову. Левое верхнее веко было растянуто, отчего глаз казался приплюснутым, а второй, темно-серый, влажный, напротив был широко открыт, сумрачно и настороженно взирал на меня. "Чего ты хочешь, голова?" - спросил я. Голова зашамкала гнилозубым ртом, силясь произнести слова, а глаз гневно засверкал, - и я понял, что должен оставить в покое страдальца. "А мы и тебя, Павлуша, принимаем в наш клуб!" - кто-то выкрикнул залихватски, и тотчас в лицо будто плеснули студеной водой - так меня обожгло! Я вскрикнул, заслонился рукой, чувствуя, как страшная сила смыкает челюсти, глаза вылезают из орбит, а нос сворачивается жгутом, вспучивается кожа и дыбятся волосы, точно цепкая когтистая пятерня вцепилась в них, силится оторвать голову от плеч, тужится надсадно, кряхтит. Но крепко приросла моя головушка...

На полках шкафов медленно, тягуче расползаются языки пламени, а головы уже тлеют головешками, безропотно принимая новые муки, беззвучно шевеля запекшимися губами и обугленными ушами. Неведомая рука, вцепившись в мою шевелюру, уже не столько тщится завладеть моей головой, сколько поводит мной, направляет мой взор в ту сторону, где я должен нечто узреть. Я вижу чудовище, обросшее шерстью, на коротких кривых ногах, которое с рыком двигается ко мне - чудовище губасто, клыкасто и по-своему мило. Приблизившись, вдруг стыдливо прикрывает узкими хрупкими ладонями молодые девичьи груди, выступавшие из шерсти, и шепчет: "Путь человека - это путь андрогина, который ищет свою половину на земле" - "Куда вы ведете меня? Что хотите показать?", - вопрошаю я тщетно, а меня опять уже ведет чья-то невесомая рука - в холодный рассветный день, в сырой лес, где за стволами, еще не просохшими после дождя, прячется Юлия. Я бросился к ней, но она, в своих траурных одеждах, слегка пригнув голову, удалялась быстрыми мелкими шагами. Я помчался, чтобы забежать спереди и увидеть ее лицо, - сие желание было необоримым, захлестнуло меня. Я знал, что она не случайно прячет лицо в платок: она желала скрыть то, чего я прежде не видел. Я мчался сквозь кустарник и уже почти настиг ее, но тут она молниеносно обернулась сверкнули гневом махонькие черные глазки Сумского под пушинками бровей: "Ты, Павлуша, давеча хотел доведаться: какой такой узловой вопрос я вознамерился задать?.. А ведь ты пришел не за этим! Ты явился, признайся, за тем, чтобы самому спросить, - так-то, милок... Ты, Павел, хотел доведаться, - бродят ли мертвецы среди нас, приходит ли сюда, на землю, твоя вторая половина, чтобы слиться с тобой? И отчего она, твоя небесная половина, с тоской вспоминает земную неустроенную жизнь, что принуждает покинуть ее иной свет, свое ставшее вечным обиталище в небе? Значит, и там неуютно, неприкаянно жить, значит, и там нету совершенства. Сознайся, об этом ты желал спросить, молчун?" Вдруг орел-могильник сорвался ветки и ударил меня крылом, полоснул когтем по плечу; я закричал, скорчился от боли, неловко повернулся и почувствовал, как влага окропила мое лицо... У кровати стоял Ермил и опускал мочало в таз с водой.

- Ну и набрались вы вчерась, Павел Дмитриевич! Еле до койки вас дотащил, подмогу кликать пришлось.

- Подай рубашку... - хрипло потребовал я.

- Негоже вам вставать, полежите еще, оклемайтеся, - отечески молвил дворовый.

- Принеси чаю, ломота во всем теле.

- Я вас своим чайком угощу, - как рукой хворобу снимет.

И он отлил из заранее, верно, принесенной бутылки в рюмку, Не нюхая, но мрачно всмотревшись в мутную жидкость, я опрокинул стопку в рот.

- Самогон свекольный?

- Никак нет, - довольный, что я не угадал, отозвался малый. - Я по стариковскому совету выгоняю, а как, никому не говорю.

- Налей еще.

Ермил с охотой выполнил мою просьбу и подал закусить ломоть соленой тыквы.

- Теперь оставь меня.

Едва дворовой ушел, я встал с постели, шаткими, как годовалый младенец, шажками направился к окну, чтобы отдернуть занавеску, отворил форточку, потом резко оборотился и едва узнал себя в зеркале: со взбитым чубом, помятым лицом, бессмысленным взором - таким я выглядел после тяжкого запоя. Я вошел некоей своей ипостасью в иную жизнь - ненадолго, неуверенно, с боязнью. Хрупкая девичья рука ввела меня в новую действительность, весьма походившую на опостылевшую старую, - кроме, пожалуй, одного: я испытал не разочарование, а, скорей, ощущение тревожной неопределенности... Этот велеречивый шепот - откуда он вещал? Почему ко мне были обращены эти слова "путь андрогина''

Предание доносило весть об андрогинах - богочеловеках, сочетающих в себе мужские и женские начала, вознамерившихся однажды восстать против божеского начала в себе. В наказание боги опустили андрогинов на землю, разделив их на мужчин и женщин. Я был знаком с новомодным философским толкованием этой старой легенды, суть которого сводилась к утверждению, что человека будто бы слагают две стремящиеся к единению половины. Видимый, примитивный и уродливый тому пример - гермафродитизм. Но есть примеры невидимые.

Однако к чему мне все это знать? Я ничего не хочу об этом ведать, решительно ничего, я мнителен, пустые и ничего не значащие сновидения принимаю невесть за что. Вчера я вдребезги, как мальчишка, напился! Бесспорно, я виноват. Стыдно и перед Ермилом, и перед Сумским, - впрочем, сдается мне, этот хитрый старый черт с умыслом напоил меня... Я сунул голову под рукомойник, облился водой до пояса, с остервенением растерся полотенцем, оделся во все чистое и поспешил на курсы. В коридоре училища я столкнулся с Сумским.

- Неважно спали, молодой человек, - то ли шутя, то ли серьезно начал он выговаривать мне. - Вчера-с пришлось звать извозчика! Ну, так вы не пожелали ехать, видите ли, автомобиль потребовали... А вы, скажу я, штучка с норовом! К вам надобно подход иметь!

-Покорнейше прошу простить мою развязность, Петр Валерьянович, впредь обещаю...

- Никаких обещаний! Наша беседа доставила мне преогромнейшее удовольствие, поверьте! А все прочее дребедень! Да-с, весьма занимательная получилась беседа! Жаль только, что была она коротка, - и тут он лукаво и многозначительно подмигнул.

Мне стало не по себе от этой его гримасы, холодок прошелся под сердцем. Я что-то пробормотал, простился, ссылаясь на занятость, и отворил дверь аудитории.

Тотчас шум голосов стих. Я поздоровался с барышнями, прошел к лекторской конторке, разложил бумаги и начал читать. На курсы записывались в большинстве девицы из мещанских семей, старые девы, жившие своими несбыточными мечтаниями, а также молоденькие невинные и наивные создания, порой хаживали дворянки. Курс неврологии занимал 20 часов и имел ознакомительный характер. Подготовка к лекции, как и написание, не составляли для меня серьезного труда, даже напротив, давались с известной легкостью, столь не свойственной для меня. Именно за эту легкость я полюбил свою новую жизненную роль и как мог старался сохранить и, если угодно, сберечь свое нынешнее положение, едва начавший укрепляться жизненный уклад. Сколь возможно избегал знакомств в преподавательской среде, имел ровные, сугубо деловые отношения с начальством. Я уже не думал о ниспосланном мне свыше предназначении, не строил виды на будущее и, кажется, повзрослел...

В тот час, когда я монотонно читал лекцию и уже подходил к завершению раздела, ток пробежал по моим жилам, внезапный озноб, легкая дрожь в руках принудили меня замолчать. Я внутренне сжался, замедленно поднял голову. Сперва я ничего не приметил, но мгновеньем позже разглядел, как за рядами слушательниц, на темных досках стены выступает гипсовым слепком лишенное красок жизни лицо, как белые руки с разъятыми пальцами простираются ко мне. Я сглотнул в горле комок, неописуемое чувство охватило меня: сопереживания (маску исказила гримаса боли), страха, приобщения к таинству, и в то же время я ждал удара. Невольно я сделал резкое движение, и галлюцинация исчезла. Колоколец в коридоре возвестил об окончании лекционного часа. Дамы в рядах зашуршали платьями, подымаясь, я же, под впечатлением увиденного, стоял как истукан, затем сложил бумаги и вышел из аудитории.

Я чувствовал себя как никогда одиноким, - но одинока была и та, что в неслышной мольбе простирала ко мне бледные бескровные руки. В тот час, когда я торопливо шагал по мостовой и ветер задувал за отвороты моего поношенного сюртука, принуждая меня пригибаться, мне представилось, что я иду не по городу, а меряю шагами безлюдную степь, что вопль мой, закричи я во всю мощь легких, не будет услышан... А ветер все яростней задувал, едва ли не срывая с меня одежды, как бы стремясь вырвать с покрова головы волосы, выдуть глаза, делая меня незрячим, глухим, разодрать ноздри. Я задыхался в воздушном потоке, выставлял вперед плечо и медленно, с усилием, превозмогая стихаю, ступал по земле, на которой выпало на мою долю жить и терзаться.

Ночью я не пытался заснуть - я ждал ее прихода. Я не имел в мыслях выспрашивать - кто она? Я пребывал в ожидании, в вере и не пытался рассуждать здраво. Присутствовала ли логика в том мире, откуда она приходила, но вера, несомненно, была. Вера всепроникающая, всепоглощающая, спасительная. Я жаждал видеть ее лик - строгий, неулыбчивый, обращенный ко мне с немым вопросом в глазах. Она не спрашивала, кто я? Она, вне сомнения, хотела узнать о другом - почему я еще здесь?

...Я услышал шорох ее платья. Тонкая, изломанная в талии тень ступила к постели, воздела руку в просторном рукаве, как бы осеняя меня крестным знамением, - я инстинктивно придвинулся к стене, сжался, со страхом и душевной подавленностью, пытаясь разглядеть черты ее лица, поедаемые теменью. Хрупкие, леденящие ее пальцы, сложенные троеперстием, коснулись моего лба, и я услышал ее дыхание, увидел локон, выбившийся из-под платка... Потом призрак возник у окна, исколотый звездным светом, а моя рука судорожно нащупывала на выступе печной стены коробок спичек. Огонек конвульсивно метнулся и погас, словно задутый чьим-то дыханием. Объятый неведомым мне чувством - не страхом, не ужасом, не жутью, неким сознанием необходимости беспрекословного повиновения, утратив сопротивление собственной воли и начиная утрачивать способность трезво рассуждать, я стал заворожено подыматься в постели, и мне казалось, что кто-то помогал мне, поддерживая мои плечи. Настороженный, веря и не веря тому, что происходило со мной, я подошел к окну. Ладонь моя, не найдя смутной тени, смущавшей мой дух, легла на стекло, забрызганное с улицы ночным дождем. "Это была ты?" - беззвучно, одними губами, произнес я. Ответом послужил легкий шорох в комнате. "Что принуждает тебя скрываться, если ты пришла ко мне?" Дробный, прерывистый стук капель в ответ...

________

Город N ничем не выделялся в ряду провинциальных русских городов грязь, облезлые собаки, кудахтанье кур за штакетником, наводящие скуку губернские собрания, слободские кулачные бои - стенка на стенку, оркестрион полупьяных музыкантов, бренчавший в городском саду погожими вечерами, и старая тоскливая скрипка, солировавшая для одиноких сердец. Были и дачи в пригородной полосе, и железная дорога, и пароходная компания, и цыгане волочились в кибитках по разбитым дорогам, - словом, заурядный, десятилетиями не менявшийся пейзаж. И только одно здание, каменным мешком вознесенное над рекой, с некой невыразительной скульптурной группой на куполе, нарушало привычную картину, принуждало беспокоиться ум и вызывало расспросы приезжих. Здание это выделяло N в ряду других губернских городов и являлось предметом особого, хотя и не чрезмерного, попечительства городских властей, даже известной их гордости, вследствие чего аллея, ведшая к крыльцу с колоннадой, была всегда выметена и здесь не бегали дворняжки, - и все потому, что в помпезном здании располагался оперный театр. Мне доводилось прежде проходить мимо этого, возведенного с неумеренным размахом строения, и оно не вызывало во мне никаких чувств, кроме неловкости. Но в тот день я проснулся с совершенно определенным пониманием, что должен пойти к оперному театру, - причем немедленно. Покуда вскипала вода в чайнике, я утюжил сорочку, накинул фрак, на ходу застегнул пуговицы и выбежал во двор. Я был взбудоражен этим внезапно появившимся сознанием необходимости повиновения чему? кому? - и чувствовал легкость, даже уверенность, которую рождала эта необходимость подчинения и, следовательно, в некоей мере освобождения от частицы себя.

Я выбрал не прямую, а окольную дорогу, ведшую не к порталу, а к задворкам театра - опять-таки, что принудило меня отправиться таким путем, вдоль берега молчаливой реки? Верно, я вычурно выглядел днем в белоснежной сорочке, в вечернем фрачном костюме, в узких туфлях, переступавшим по ухабам разъезженной дороги, окрест которой цвели полевые цветы, - но уже давно все внешнее потеряло свою значимость для меня. Мной повелевало то, что не признает объективного, что холодно к внешним атрибутам бытия, что пренебрегает ими. Встречные простолюдины с удивлением взирали на меня, но, видимо, я был вправе с не меньшим удивлением смотреть на них.

...Вот и дощатый забор, ограждавший театральный двор. Во дворе телеги, мельничные жернова, высоченные декоративные деревья, картонные луны, развешаны свежевыстиранные льняные полотнища с вытканными на них ажурными облаками. Польский улан времен Марины Мнишек в высоких сапогах и с деревянной саблей, с крашенным охрой эфесом, переступает через лужи, негромко по-русски бранясь.

В глубине двора за приотворенной дверью приземистой постройки слышны женские голоса, тихая песня. Внутри сумрачно. Скрипят половицы, но никто из сидящих за столами швей не поднимает головы. На отесанных грудастых чурбаках развешаны маскарадные костюмы, слышится шелест спадающей со столов ткани. Закройщик ловко орудует широким ножом, ладонью сметает на пол лоскуты. Я кого-то ищу, склоненные головы скрывают лица, ритмичные плавные взмахи рук игла замерла в истонченных малокровных пальцах, поднялся слепок лица в иконоподобном окладе бронзовых волос. Юлия! Я вздрогнул под ее взглядом. Она, почудилось, не различила меня, невольно отшатнувшегося за косяк, - да и она ли была среди неграмотных деревенских баб, ее ли плечи ссутулились меж ворохами тряпья? Ее ли лицо застыло в немом принятии жестокости, уродливости жизни, которые гонят ее отовсюду, как ветер сухой листок? Я затаился за косяком. Тут во дворе ударил колокол к обеду, за столами тотчас послышалось движение. Я вышел в наполнившийся людьми двор и, не оглядываясь, скользнул за ворота.

Дорогу назад я прошел быстрыми шагами, поспешно, в некоем лихорадочном ознобе, - даже чарка водки в трактире не вернула мне бодрости, пожалуй, лишь чуть успокоила. За столом, засаленном локтями, я смотрел на беловолосого деда в рубище до пят, яростно шамкавшего и поучавшего мужика с размазанными по всему черепу слипшимися волосами, уплетавшего с чавканьем блин. Мне вдруг вспомнился не по годам пронырливый Сумский. "Такие уши, как у Сумского я уже где-то видел, - помыслил я. - Такие заостренные кверху уши, пожалуй, еще у черта!" Трубников, Сумский, Юлия - почему я поставил их в один ряд? Уж никак не из-за окаменелости в чертах, что-то иное их роднит... Я выбрался из трактира, полдня просидел в синема и вернулся в номер вечером.

Назад Дальше