Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот - Фридрих Дюрренматт 6 стр.


— Не так быстро, Чанц, не так быстро. Дело не в том, что я боюсь, но мой желудок не в порядке. Я старый человек.


Писатель принял их в своем кабинете. Это было старое низкое помещение, при входе в которое им пришлось нагнуться. Снаружи вслед им продолжала лаять маленькая белая собачонка с черной мордой, где-то в доме плакал ребенок. Писатель сидел у готического окна, одетый в комбинезон и коричневую кожаную куртку. Он повернулся на стуле к входившим, не вставая из-за письменного стола, заваленного бумагами. Он не приподнялся, еле кивнул и лишь осведомился, что полиции угодно от него. Он невежлив, подумал Берлах, не любит полицейских; писатели никогда не любили полицейских. Старик решил быть начеку. Чанц тоже был не в восторге от такого приема. Ни в коем случае не дать ему возможности наблюдать за нами, иначе еще и в книгу попадем, примерно так подумали оба. Но когда они по знаку писателя уселись в мягкие кресла, то с изумлением заметили, что оказались в свете небольшого окна, в то время как лицо писателя было едва различимо в низкой зеленой комнате среди множества книг — так коварно слепил их свет.

— Мы пришли по делу Шмида, — начал старик, — которого убили на дороге в Тванн.

— Знаю. По делу доктора Прантля, который шпионил за Гастманом, — ответила темная масса, сидящая между окном и ними. — Гастман рассказывал мне об этом. — На мгновение лицо его осветилось — он закурил сигарету. Они успели заметить кривую ухмылку. — Вам нужно мое алиби?

— Нет, — сказал Берлах.

— Вы не допускаете мысли, что я могу совершить убийство? — спросил писатель явно разочарованно.

— Нет, — ответил Берлах сухо, — вы не можете.

— Опять все то же, писателей в Швейцарии явно недооценивают, — простонал писатель.

Старик засмеялся:

— Если вам так хочется знать, то у нас, разумеется, уже есть ваше алиби. В ночь убийства, в половине первого, вас встретил лесничий между Ламлингеном и Шернельцем, и вы вместе пошли домой. Вам было по пути. По словам лесничего, вы были в веселом настроении.

— Знаю. Полицейский в Тванне уже дважды выспрашивал лесничего обо мне. Да и всех жителей тоже. Даже мою тещу. Значит, вы все же подозревали меня в убийстве, — с гордостью констатировал писатель. — Это тоже своего рода писательский успех.

Берлах подумал, что писатель хочет, чтобы его принимали всерьез — в этом его тщеславие. Все трое помолчали. Чанц упорно пытался рассмотреть лицо писателя. Но при таком свете это было невозможно.

— Что же вам еще нужно? — процедил наконец писатель.

— Вы часто бываете у Гастмана?

— Допрос? — осведомилась темная масса и еще больше заслонила окно. — У меня сейчас нет времени.

— Не будьте, пожалуйста, таким суровым, — попросил комиссар, — мы ведь хотели только немного побеседовать с вами.

Писатель что-то пробурчал.

Берлах начал снова:

— Вы часто бываете у Гастмана?

— Время от времени.

— Почему?

Старик приготовился к резкому ответу, но писатель рассмеялся, пустил целые облака дыма обоим в лицо и сказал:

— Комиссар, он интересный человек, этот Гастман. Такой притягивает писателей, как мух. Он превосходно готовит, просто великолепно, слышите!

И тут писатель начал распространяться о кулинарном искусстве Гастмана, описывать одно блюдо за другим. Минут пять оба слушали, потом еще столько же; но когда писатель уже четверть часа все говорил и говорил о кулинарном искусстве Гастмана и ни о чем другом, кроме как о кулинарном искусстве Гастмана, Чанц встал и заявил, что они пришли не ради кулинарного искусства, однако Берлах остановил его и бодро сказал, что вопрос этот его весьма интересует, и сам стал говорить. Старик ожил, рассказывал о кулинарном искусстве турок, румын, болгар, югославов, чехов; они с писателем перебрасывались блюдами, как мячиками. Чанц потел и ругался про себя. Казалось, этому не будет конца, но наконец после сорока пяти минут они умолкли, утомленные, как после долгой трапезы. Писатель закурил сигару. Наступила тишина. Рядом снова заплакал ребенок. Внизу залаяла собака. И вдруг Чанц нарушил тишину;

— Шмида убил Гастман?

Вопрос был примитивным, старик покачал головой, а темная масса сказала:

— Вы действительно идете напролом.

— Прошу ответить, — сказал Чанц решительно и подался вперед, но лица писателя разглядеть не смог.

Берлах с интересом ждал, как поведет себя хозяин.

Писатель оставался спокойным.

— А когда полицейский был убит? — спросил он.

— Это случилось после полуночи, — ответил Чанц.

Ему, конечно, неизвестно, признает ли полиция законы логики, сказал писатель, он сильно сомневается в этом, но поскольку он, как установлено усердной полицией, в половине первого повстречался по дороге в Шернельц с лесничим, всего за каких-нибудь десять минут до этого распрощавшись с Гастманом, то Гастман, очевидно, вряд ли мог совершить это убийство.

Чанца интересовало, оставались ли еще другие гости у Гастмана.

Писатель ответил отрицательно.

— Шмид попрощался с остальными?

— Доктор Прантль имел обыкновение раскланиваться предпоследним, — ответил писатель не без иронии.

— А кто уходил последним?

— Я.

Но Чанц не сдавался:

— При этом присутствовали двое слуг?

— Этого я не знаю.

Чанц потребовал ясного ответа.

Ему сдается, ответ достаточно ясный, рявкнул на него писатель. Слуг такого сорта он не имеет обыкновения замечать.

— Хороший или плохой человек Гастман? — спросил Чанц с каким-то отчаянием и вместе с тем бесцеремонностью. Комиссар сидел словно на горячих угольях. Будет просто чудо, если мы не попадем в очередной роман, подумал он.

Писатель выпустил Чанцу в лицо такую струю дыма, что тот закашлялся, в комнате надолго воцарилась тишина, даже плача ребенка не было слышно.

— Гастман плохой человек, — произнес наконец писатель.

— Тем не менее вы часто бывали у него и бываете потому только, что он отлично готовит? — спросил Чанц возмущенно после очередного приступа кашля.

— Только поэтому.

— Этого я не понимаю.

Писатель засмеялся. Он тоже своего рода полицейский, сказал он, но без власти, без государства, без закона и без тюрем. Это и его профессия — следить за людьми.

Чанц в растерянности умолк.

— Я понимаю, — сказал Берлах и, после паузы, когда солнце погасло за окном: — Мой подчиненный Чанц своим чрезмерным усердием загнал нас в тупик, из которого мне трудно будет выбраться целым и невредимым. Но молодость обладает и хорошими качествами, воспользуемся тем преимуществом, что бык своим неистовством пробил нам дорогу (Чанц покраснел от злости при этих словах комиссара). Вернемся к вопросам и ответам, которые тут Божьей волей прозвучали. Воспользуемся случаем. Как вы расцениваете все это дело, друг мой? Гастман способен на убийство?

В комнате быстро наступали сумерки, но писатель и не подумал зажечь свет.

Он уселся в оконной нише, и теперь полицейские сидели словно пленники в пещере.

— Я считаю Гастмана способным на любое преступление, — не без сарказма прозвучал грубый голос. — Но я уверен, что Шмида он не убивал.

— Вы знаете Гастмана, — сказал Берлах.

— Я имею о нем представление, — ответил писатель.

— Вы имеете свое представление о нем, — холодно поправил старик темную массу в оконной нише.

— Меня притягивает в нем не столько его кулинарное искусство — хотя меня теперь уже не так легко воодушевить чем-нибудь иным, — а способности человека истинно нигилистического нрава, — сказал писатель. — Всегда захватывает дух, когда встречаешься с воплощением нарицательного понятия.

— Всегда захватывает дух слушать писателя, — сухо обронил комиссар.

— Возможно, Гастман сделал добра больше, чем мы все трое, вместе взятые, сидящие здесь, в этой кособокой комнате, — продолжал писатель. — Если я называю его плохим человеком, то потому, что добро он творит по той же прихоти, что и зло, на которое считаю его способным. Он никогда не совершит зла ради выгоды, как другие совершают преступления, чтобы обогатиться, завладеть женщиной или добиться власти; он совершает зло, даже если оно бессмысленно, он всегда готов на то и другое — на добро и зло, — решает дело случай.

— Вы делаете выводы, как в математике, — возразил старик.

— Это и есть математика, — ответил писатель. — Из зла можно сконструировать его противоположность. Так конструируют геометрическую фигуру как зеркальное отражение другой фигуры, и я уверен, что где-нибудь и существует такой человек, может быть, вы его и встретите. Если встречаешь одного, встретишь и другого.

— Это звучит как программа, — сказал старик.

— Ну что ж, это и есть программа, почему бы и нет, — сказал писатель. — Я представляю себя зеркальным отражением Гастмана — человека, который в самом деле преступник, потому что зло — его мораль, его философия, он творит зло столь же фанатично, как другой по убеждению творит добро.

Комиссар заметил, что пора вернуться к Гастману, он интересует его больше.

— Как вам угодно, — сказал писатель, — вернемся к Гастману, комиссар, к этому полюсу зла. У него зло не есть выражение философии или мании, а выражение его свободы: свободы отрицания.

— За такую свободу я и гроша ломаного не дам, — ответил старик.

— И не давайте ни гроша, — возразил тот. — Но можно всю свою жизнь посвятить изучению этого человека и этой его свободы.

— Всю свою жизнь, — сказал старик.

Писатель молчал. Казалось, он больше не намерен говорить.

— Я имею дело с реальным Гастманом, — произнес после долгого молчания старик. — С человеком, живущим под Ламлингеном в долине Тессенберга и устраивающим приемы, которые стоили жизни лейтенанту полиции. Я должен знать, является ли образ, что вы мне нарисовали, образом Гастмана или порождением вашей фантазии?

— Нашей фантазии, — поправил писатель.

Комиссар молчал.

— Не знаю, — заключил писатель и подошел к ним, чтобы попрощаться, но руку протянул только Берлаху, только ему. — Меня никогда не интересовали подобные вещи. В конце концов, дело полиции расследовать этот вопрос.


Оба полицейских направились к своей машине, преследуемые белой собачонкой, яростно лаявшей на них; Чанц сел за руль.

Он сказал:

— Этот писатель мне не нравится.

Собачонка взобралась на ограду и продолжала лаять.

— А теперь к Гастману, — заявил Чанц и включил мотор.

Старик покачал головой.

— В Берн.

Они спускались к Лигерцу, в глубь низины. Широко раскинулись камень, земля, вода. Они ехали в тени, но солнце, скрывшееся за Тессенбергом, еще освещало озеро, остров, холмы, предгорья, ледники на горизонте и нагроможденные друг на друга армады туч, плывущие по синим небесным морям. Не отрываясь глядел старик на беспрерывно менявшуюся погоду поздней осени. «Всегда одно и то же, что бы ни происходило, — думал он, — всегда одно и то же». Когда дорога резко повернула и показалось озеро, отвесно лежавшее как выпуклый щит у их ног, Чанц остановил машину.

— Мне надо поговорить с вами, комиссар, — сказал он взволнованно.

— О чем? — спросил Берлах, глядя вниз на скалы.

— Мы должны побывать у Гастмана, иначе мы не продвинемся ни на шаг, это же логично. Прежде всего нужно допросить слуг.

Берлах откинулся на спинку и сидел неподвижно, седой, благообразный господин, спокойно разглядывая молодого человека сквозь холодный прищур глаз.

— Бог мой, мы не всегда властны поступать так, как подсказывает логика, Чанц. Лутц не желает, чтобы мы посетили Гастмана. Это и понятно, ведь он должен передать дело федеральному прокурору. Подождем его распоряжений. К сожалению, мы имеем дело с привередливыми иностранцами. — Небрежный тон Берлаха вывел Чанца из себя.

— Это же абсурд, — воскликнул он. — Лутц из своих политических соображений саботирует дело. Фон Швенди его друг и адвокат Гастмана, из этого легко сделать вывод.

Берлах даже не поморщился:

— Хорошо, что мы одни, Чанц. Может быть, Лутц и поступил несколько поспешно, но из добрых побуждений. Загадка в Шмиде, а не в Гастмане.

Но Чанц не сдавался.

— Мы обязаны доискаться правды, — воскликнул он с отчаянием в надвигающиеся тучи. — Нам нужна правда и только правда о том, кто убил Шмида!

— Ты прав, — повторил Берлах, но бесстрастно и холодно, — правда о том, кто убил Шмида.

Молодой полицейский положил свою руку на левое плечо старика и взглянул в его непроницаемое лицо:

— Поэтому мы должны использовать все средства. Нам нужен Гастман. Следствие должно быть исчерпывающим. Не всегда можно поступать согласно логике, сказали вы. Но в данном случае мы обязаны так поступать. Мы не можем перепрыгнуть через Гастмана.

— Убийца не Гастман, — сказал Берлах сухо.

— Может быть, Гастман только приказал убить. Надо допросить его слуг! — воскликнул Чанц.

— Не вижу ни малейшей причины, по которой Гастман мог бы приказать убить Шмида, — сказал старик. — Мы должны искать преступника там, где преступление имело бы смысл, а это в компетенции только федерального прокурора, — продолжал он.

— Писатель тоже считает Гастмана убийцей, — крикнул Чанц.

— А ты, ты тоже так считаешь? — насторожился Берлах.

— Да, я тоже, комиссар.

— Значит, только ты, — констатировал Берлах. — Писатель считает его лишь способным на любое преступление, это большая разница. Писатель не сказал ни слова о преступлениях Гастмана, он говорил только о его потенциальных способностях.

Чанц потерял терпение. Он схватил старика за плечи.

— Многие годы я оставался в тени, комиссар, — прохрипел он. — Меня всегда обходили, презирали, использовали в лучшем случае как последнее ничтожество, как надежного почтальона.

— Согласен, Чанц, — сказал Берлах, уставившись в полное отчаяния лицо молодого человека, — многие годы ты стоял в тени того, кто теперь убит.

— Только потому, что он был более образованным! Только потому, что он знал латынь!

— Ты несправедлив к нему, — ответил Берлах, — Шмид был лучшим криминалистом из всех, кого я когда-либо знал.

— А теперь, — кричал Чанц, — теперь, когда у меня появился шанс, все опять должно пойти насмарку, а какая-то идиотская дипломатическая игра должна погубить мою единственную возможность выбиться в люди! Только вы можете изменить это, комиссар, поговорите с Лутцем, только вы можете убедить его послать меня к Гастману.

— Нет, Чанц, — сказал Берлах, — я не могу этого сделать.

Чанц затряс его как школьника, крепко сжимая плечи, и закричал:

— Поговорите с Лутцем, поговорите!

Но старик не уступал.

— Не могу, Чанц, — сказал он, — я этим делом больше не занимаюсь. Я стар и болен. Мне необходим покой. Ты сам должен себе помочь.

— Хорошо, — сказал Чанц, смертельно бледный и дрожащий. Он отпустил Берлаха и взялся за руль. — Не надо. Вы не можете мне помочь.

Они снова поехали вниз в сторону Лигерца.

— Ты, кажется, отдыхал в Гриндельвальде? В пансионате Айгер? — спросил старик.

— Так точно, комиссар.

— Там тихо и не слишком дорого?

— Совершенно верно.

— Хорошо, Чанц, я завтра поеду туда отдохнуть. Мне нужно в горы. Я взял недельный отпуск по болезни.

Чанц ответил не сразу. Лишь когда они свернули на дорогу Биль — Нойенбург, он сказал, и голос его прозвучал как обычно:

— Высота не всегда полезна, комиссар.


В этот же вечер Берлах отправился к своему врачу доктору Самуэлю Хунгертобелю, на Беренплатц. Уже горели огни, темная ночь быстро вступала в свои права. Из окна Хунгертобеля Берлах смотрел вниз на площадь, кишевшую людьми. Врач убирал свои инструменты. Берлах и Хунгертобель давно знали друг друга, они вместе учились в гимназии.


— Сердце, слава Богу, в порядке, — сказал Хунгертобель.

— Есть у тебя записи о моей болезни? — спросил Берлах.

— Целая папка, — ответил врач и указал на ворох бумаг на письменном столе. — Все о твоей болезни.

— Ты кому-нибудь рассказывал о моей болезни, Хунгертобель? — спросил старик.

— Что ты, Ганс, — сказал другой старик, — это же врачебная тайна.

Внизу на площади появился синий «мерседес», стал в ряд с другими машинами. Берлах присмотрелся. Из машины вышли Чанц и девушка в белом плаще, по которому струились светлые волосы.

— К тебе когда-нибудь забирались воры, Фриц? — спросил комиссар.

— С чего ты взял?

— Да так.

— Однажды кто-то все перерыл на моем письменном столе, — признался Хунгертобель, — а твоя история болезни лежала сверху. Деньги не пропали, хотя в ящиках стола их было порядочно.

— Почему ты не заявил об этом?

Врач почесал голову.

— Хотя деньги и не пропали, я хотел все же заявить. Но потом забыл.

— Так, — сказал Берлах. — Ты забыл. С тобой по крайней мере у воров хлопот не было. — И он подумал: «Вот, значит, откуда Гастман знает». Он снова посмотрел на площадь. Чанц с девушкой вошли в итальянский ресторан. «В день похорон», — подумал Берлах и отвернулся от окна. Он посмотрел на Хунгертобеля, который сидел за столом и писал.

— Как обстоят мои дела?

— Боли есть?

Старик рассказал о приступе.

— Скверно, Ганс, — сказал Хунгертобель. — В ближайшие три дня мы должны тебя оперировать. Откладывать нельзя.

— Я себя чувствую хорошо, как никогда.

— Через четыре дня будет новый приступ, Ганс, — сказал врач, — и ты его уже не переживешь.

— Значит, в моем распоряжении еще два дня. Два дня. А утром третьего дня ты будешь меня оперировать. Во вторник утром.

— Во вторник утром, — сказал Хунгертобель.

— И после этого мне останется один год жизни, не так ли, Фриц? — сказал Берлах и невозмутимо, как всегда, посмотрел на своего школьного товарища. Тот вскочил и зашагал по комнате.

Назад Дальше