Моя сберегательная книжка - Почивалин Николай Михайлович 2 стр.


Отец возвращался оживленный, с кучей всяких новостей. Своего сослуживца он не застал, но тот жив и здоров, главное же, что его жена-старушка сразу узнала отца и даже нашла, что он не очень изменился. Я поглядываю на повеселевшего родителя и думаю: дай бог нам каждому услышать в его годы такие приятные слова!

...Медленно, словно приглядываясь двумя своими стеклянными глазами, "Волга" поднимается вверх по улице и, минуя ее, сворачивает вправо - там, на отшибе села, сквозь зеленую чащу деревьев проглядывает белое здание. Я чуть было не добавил - большое, но, помня случай с оврагом, вовремя придерживаю язык. Придерживаю, хотя хорошо вижу такую картину: напившись в полутемной столовой холодного молока, я выхожу во двор, сажусь на бревна и, словно озябший котенок, греюсь на жарком летнем солнышке. Сижу, смотрю на наш дом - бывшую помещичью усадьбу - и размышляю: какие, наверно, высокие люди-великаны строили этот огромный дом?

Да, дорогой читатель! Я с полным основанием мог бы начать свою автобиографию криминальным признанием:

детство мое прошло в помещичьей усадьбе. И сразу же оговорюсь. Никакого отношения наша честная трудовая фамилия к дворянскому сословию не имела, поселились мы здесь тогда, когда владельца усадьбы не было уже и в помине, а в ней разместились контора Никулинского лесничества и квартиры его сотрудников.

Старой липовой аллеи, ведущей к усадьбе, почти не сохранилось, зато все остальное узнается легко и сразу:

два деревянных флигелька у ворот, широкий двор с поленницами пряно попахиваюших дров и конечно же дом.

Боже, но какой он маленький! Сейчас я понимаю, что владелец его был захудалым помещиком. Мы жили в левой половине дома; посредине его, за этим широким окном, находился служебный кабинет отца - самая притягательная для меня комната. Местонахождение конторы лесничества было выбрано неудачно леса, кордоны и участки находились отсюда в двадцати километрах. Отец почти всегда был в разъездах, и меня тянуло в кабинет, словно магнитом. Здесь, на столе, покрытом зеленым сукном, стояло маленькое чудо старинный телефон, на двух блестящих рогульках которого лежала волшебная трубка. Иногда я слышал в ней голос отца и начинал восторженно кричать в ответ, чаще же всего, неосознанно поклоняясь технике и не вникая в суть, часами слушал чьи-то разговоры...

Высокие старые деревья, закрывавшие прежде окна, срублены, и солнце беспрепятственно льется в окна школьных классов. А вот черемуха, оказывается, уцелела - высокая, дремучая, с толстыми сучьями, на которых кто-то из взрослых устроил нам великолепные качели...

...По обеим сторонам дороги бежит высокая, налитая спелым жаром пшеница, достаивающая последние деньки; в струистом синем небе вьется черная звездочка жаворонка; словно описывая полукруги, медленно катятся на север, за грядой гряда, зеленые горы. Куда-то к ним, вправо, ходили в былое время женщины с подойниками - на стойло, и нередко с ними увязывался и я. Там, в низине, заросшей сверху орешником, а внизу - ивой и ольхой, наполненной хрустальным звоном бьющих из гор ключей, росла в густых травах крупная белобокая клубника, лежал в тени зернистый и синий, как колотый сахар, снег. Здорово это было - пробежаться голыми пятками по его колючим иглам или, лучше того, хватать его из пригоршни млеющими зубами. Мне кажется, что я и сейчас чувствую его вкус - щемяще-холодный, сладковатый, дорогой сердцу вкус детства...

С пригорка хорошо видно эту сосну - приземистая, похожая густой пышной кроной скорее на дуб, она далеко убежала от сизого, на горизонте темнеющего бора и одна-одинешенька остановилась во поле, посреди желтого разлива хлебов... Когда-то мы ходили мимо нее мотыжить картошку, нередко присаживались отдыхать; похрустывая огурцами и опоражнивая бутылки с теплой водой, почти всегда кто-нибудь из взрослых начинал рассказывать о старой сосне легенду. Вариантов этой легенды было несколько, и много позже, когда мной стал овладевать зуд сочинительства, а обыкновенная жизнь казалась еще слишком неинтересной, я вспомнил о сосне и написал свой едва ли не первый рассказ. Во вдохновенном творении моем старая сосна претерпела существенное изменение - стала дубом, чудодейственно выросшим на месте казни крепостного бунтаря, конечно же горько оплакиваемого крепостной красавицей... Рассказ так и назывался - "Легенда о старом дубе", его напечатали в областной газете, с фамилией наверху, и я с гордостью год-другой при каждом удобном случае показывал его знакомым. Потом начал показывать его все реже, потом спрятал в письменный стол, изредка, наедрше, перечитывая и удивляясь, почему я начал стыдиться собственного сочинения; и, наконец, лет десять тому назад, случайно обнаружив "Легенду" в старых бумагах, поспешно, с явным чувством облегчения, сжег ее...

И вот теперь снова зеленеет впереди старая одинокая сосна, странно волнуя и приковывая взгляд. Да и все отсюда, с бугра, открывается знакомым и притягательным: краснокаменная, с закопченной, как старая трубка, маковкой заводская труба, зеленые горы, кажется, обежавшие вдоль дороги и теперь вставшие напротив, разноцветные крыши Поспеловки... Звучит в сердце какой-то дивный неповторимый аккорд, горячо становится глазам, и я понимаю, что до тех пор, пока вижу, слышу и дышу, все это, не заслоненное ни одним величайшим событием на земле, навсегда останется в душе и памяти - как руки матери, как глаза ребенка, как собственное имя!

Проезжаем мимо странно тихого лесозавода: труба не дымит, пустырь вокруг него зарос бурьяном. Раньше этот пустырь был тесно заставлен штабелями леса, в узких лабиринтах проходов, в крепком спиртовом аромате сохнувшего дерева мы, ребятишки, играли по воскресеньям в войну; в будние дни здесь ревели грузовики, скрипели подводы, в ловких руках грузчиков взлетали, золотясь, гибкие тесины или брызгающие теплой корой горбыли.

- Не работает завод, - с грустью говорит отец и тут же высовывается из окна машины: - Смотри, новые дома!

Я уже и сам вижу их - крепкие, под шифером и железом, они стоят ровной улицей там, где прежде темнели заросли кустарника и паслись коровы; поспешно записываю в блокнот: "Новые дома" - и дважды, отмечая важность записи, подчеркиваю... Много позже, вернувшись домой и вновь обретя способность трезво размышлять, я, дойдя до этой записи, усмехнулся. По-своему трогательно это! Когда в степи за три года совершенно заново поднимается город, не отмеченный еще ни на одной карте, мы принимаем это как должное и радостно удивляемся, увидев через тридцать лет в своей родной деревне несколько новых домов!..

Поселок лесничества, в котором мы прожили несколько лет, находится неподалеку от лесозавода. Он очень изменился. Почти все его строения целы, но все они потемнели, обветшали, без претензий доживают отведенный им век.

- Давайте сначала в лес проедем, - просит отец. - Посадки посмотрю.

Отсюда до бора - подать рукой, и несколько минут спустя зеленая "Волга", остановившись, словно растворяется в ярко-зеленой чаще подлеска.

Тишину летнего бора нарушает только легкий шелест листвы и трав да сдержанный, над головой, шум леса.

О чем он рассказывает, отчего кручинится, чему радуется?.. Качаются на тонких ножках узорные папоротники; в двух шагах от дороги, прямо на виду, стоит великолепный, под матовой, кофейного цвета, шапочкой, боровик; пахнет настоем спелых, нагретых солнцем трав, ягодами и чем-то еще, чем неповторимо пахнут наши русские леса. Влево от дороги начинается сосновый лес; если внимательно приглядеться, можно заметить, что лес этот не совсем обычный. Стройные сосны бегут куда-то в чащу; одна за другой, ровными рядами - до тех пор, пока сработанные из старой меди стволы не сольются далеко впереди в сплошной темно-зеленый сумрак. Природе такая строгость линий не свойственна.

- Прореживание уже делали, - взволнованно отмечает отец, похлопывая на ходу по шершавым стволам, и, не оглядываясь, говорит: - Я пойду... посмотрю.

Потрескивают под быстрыми шагами сухие иголки хвои; удаляясь, фигура отца мелькает между деревьями раз, другой, третий и исчезает. Лес этот его детище, и пока старый лесничий в одиночестве обходит его, я расскажу вам, читатель, понемножку обо всем, что связано с этими местами.

...У каждого селения есть свой золотой век. У небольшого села Поспеловки, ныне Ульяновской области, он совпал с годами первой пятилетки. Расположенная в двадцати километрах от железной дороги и окруженная дремучими лесами, Поспеловка стала действующим тылом пятилетки, поставляя ее многочисленным стройкам деловую древесину.

О первом пятилетнем плане в ту пору говорили едва ли не в каждом доме, слово "пятилетка" прочно врезалось в мою память, но с беспечностью девятилетнего человека я не задумывался над его значением. Оно входило в мое детское сознание не четкими крылатыми определениями, а конкретными, на глазах свершаемыми событиями.

После переезда из Никулина мы временно поселились на частной квартире. Однажды, гуляя вечером, мы с отцом и с матерью прошли через все село, миновали лесозавод и вышли в поле. Неподвижно стояла по обеим сторопам дороги красная, под закатными лучами, рожь, впереди синел окутанный вечерней дымкой сосновый бор, - Вот тут мы будем жить, - неожиданно сказал отец.

Опустив левую руку на мою голову, он широко, похозяйски поводил правой и говорил одно удивительней другого.

- Здесь поставим дома, там будет контора. Прямо у кустов - конюшни. А здесь вот магазин построим...

Я смотрел на отца, как на волшебника. Тихонечко шумели ржаные колосья, во всем поле, кроме нас троих, не было ни души, а в щедром детском воображении здесь уже высился едва ли не город...

Месяц спустя я шел через это поле со своими дружками Сашкой Сухаревым и Ленькой Кондрашиным с берестяными полными земляникой кузовками и вдохновенно повторил им рассказ отца.

- Ну да, ври! - подняли они меня на смех.

- Будет, будет! - горячо уверял я.

- Будет, когда рак свистнет!

Этот "свистящий рак", как крайняя, вероятно, степень неверия, обидел меня чуть не до слез...

Примерно со средины августа, когда рожь на бугре за селом скосили, я повадился ходить туда чуть ли не каждый день - то с отцом, то с ребятами, а потом, освоившись, и самостоятельно. Прямо по рыжей колючей стерне на длинных роспусках сюда везли из леса бревна; у кустов, как и говорил отец, поднимались стены двух огромных конюшен для будущего конного обоза. Звонко стучали топоры, пахло дегтем от колес и сырым деревом; по вечерам, слизывая золотую щепу, взмывало малиновое пламя костра - плотники варили ужин.

Наша квартира превращалась по вечерам в своеобразный штаб. Вместо слова "лесничество" в разговоре теперь то и дело мелькало новое название "учлеспромхоз"; о чем-то азартно спорили; отец выдавал под расписку пачки денег командированным в районы для закупки лошадей и неизменно предупреждал об осторожности.

В округе в ту пору было неспокойно: развертывалась коллективизация, то в одном селе, то в другом кулачье хваталось за обрезы. Хорошо помню, как прервалось одно такое вечернее совещание на дому тревожным возгласом:

пожар! Все, кто был в комнате, в том числе, конечно, и я, выбежали на крыльцо. В темной ночи, заняв почти полнеба, стояло зловещее неподвижное зарево. Утром стало известно: в соседнем татарском селе Ахметлее кулаки подожгли дом председателя колхоза. Пожар слизнул сто восемьдесят дворов...

А поселок за селом рос, как на дрожжах. На месте недавнего поля стояли уже длинные деревянные бараки для рабочих, небольшой магазин, контора учлеспромхоза, столовая и, наконец, два жилых дома для специалистов такие же деревянные, барачного типа, но разделенные на квартиры, с коровниками и хозяйственными сараями. Под бугром, у небольшой речушки, в которой мы, ребятишки, обдирая о песок животы, ухитрялись купаться, появилась баня. Была она такая горячая, что при входе сразу захватывало дух; в огромных чанах круто клокотал кипяток. Поодаль от бани дымились трубы пекарни, высокий, голубоглазый великан Кулаков, прямо-таки горьковский Коновалов, месил пудовыми кулачищами тесто, потом ловко выбрасывал из черного зева печи огромные, как колеса, буханки...

Учлеспромхоз не только строился, но и одновременно делал свое главное дело - заготовлял и вывозил лес. На рассвете весь конный обоз - около двухсот пятидесяти лошадей - уходил со двора, к полудню, до самого вечера, мимо конторы, поскрипывая, тянулись роспуски с золотистыми, пахнувшими смолой бревнами...

В поселке теперь жило множество незнакомых людей.

По вечерам у жилых бараков звучали песни, играла гармошка; покрикивая, лихо крутились на турниках и трапениях, поставленных в центре поселка, молодые парни.

У меня, должно быть, был общительный, компанейский характер - сужу об этом по тому, что в те голы у меня завелось много новых "солидных" знакомств. Прожде всего, это, конечно, старший конюх Василий Долбяков, или, как его прозвали за мудрый сократовский лоб, Лобан. Он командовал лошадьми, с ним всегда можно было прокатиться и, еще заманчивее, самому поправить вожжами...

Объем работ в учлеспромхозе меж тем все увеличивался. В доме у нас теперь говорили не только о лесозаготовках и вывозе, но и о разработке торфа, сборе живицы; помню, как выездная редакция какой-то газеты буквально заполнила весь поселок маленькими, с носовой платок, листовками с крупным заголовком: "Даешь СК!"

"СК" означало синтетический каучук; сырьем для него служила заготовляемая в лесах кора бересклета.

Наконец, в поселке заговорили о строительстве собственного шпалорезного завода.

В Поспеловке появилась едва ли не самая колоритная, по крайней мере в моем представлении, фигура - инженер-строитель Лаубе.

Белоголовый худой старик с длинными тараканьими усами сидел у нас в столовой, помешивая ложечкой чай в стакане, и вспоминал:

- Да-с, в тысяча девятьсот двенадцатом году на промышленной выставке сам государь Николай Второй пожал мне руку...

Отец усмехался, в глазах его, сына тамбовского крестьянина, такое признание вряд ли поднимало цену инженера, хотя на самом деле строителем он оказался отличным.

Полгода спустя неподалеку от поселка, раздвинув зеленые заросли кустарника, поднялся корпус лесозавода, уткнулась в небо железная труба, удерживаемая стальными тросами. В машинном отделении зеленогрудое, жирно смазанное чудовище локомобиля без устали крутило колесо маховика, за стеной тонко визжали пилы. Это было увлекательное зрелище - смотреть, как скатывалось на подвижную тележку огромное бревно, как впивались в него клинья держателей, как рабочий плавно нажимал на рычаг и тележка медленно двигалась навстречу зубастым, вертикально ходящим, пилам. Легко, как в масло, входили острые зубья в сосновый кряж, брызгали теплые душистые опилки, и через две-три минуты на противоположной стороне рабочие снимали с тележки готовую шпалу. Только что натужно звеневшие пилы облегченно вздыхали и снова ненасытно требовали: еще, еще!..

Вокруг завода начали вырастать штабеля шпал; для вывозки их учлеспромхозу была придана автобаза из восемнадцати машин. Теперь для поселка самым характерным звуком стало не поскрипывание роспусков, а безостановочный рокот автомобильных моторов. От Поспеловки до Никулина протянулась хорошо накатанная дорога, по соседству со станцией возник крупный лесосклад (заведовал им тот самый Романов, к которому забегал сегодня отец), с маленькой станции ежедневно уходили вагоны с поспеловскими шпалами.

Обычно довольно полный и неторопливый, отец в те годы похудел, стал подвижным и быстрым. Хозяйство участка разрослось, нужно было всюду успевать, он много ездил, и я помню его в ту пору либо в тулупе - зимой, либо в брезентовом громыхающем плаще - с весны до осени. Отец, наверно, порядком уставал, и устраиваемые иногда по воскресеньям поездки за ягодами, грибами или, случалось, коллективные пикники на Светлом озере были хорошей разрядкой, отдыхом.

Особенно любил я, когда ездили на озеро.

Восемь километров до него лошади шли лесной тенистой дорогой; на двух тарантасах устраивалось человек шесть - восемь взрослых, не считая нас, мелюзги. Только, кажется, уселись, с шумом, смехом, только дохнул, встречая прохладой, летний бор, и вот уже поблескивает между деревьев вода, веет в лицо благодатной прохладой...

В тени зеленых берез на травянистом берегу стелилась большая белая скатерть, женщины опоражнивали сумку и кошелки, появлялась бутылка домашней наливки. Душой этого маленького общества бывал обычно главный бухгалтер Марк Иосифович Хавропский. Он рассказывал смешные анекдоты, зная их бесчисленное множество, а иногда, войдя в азарт, вскакивал и начинал танцевать лезгинку. Как сейчас, вижу его; поджарый, ловкий, раздувая широченные цвета хаки галифе, он быстро и изящно переступает на носках остроносых хромовых сапог, сам себе аккомпанируя и размахивая вместо кинжала столовым ножом...

После веселого дружного обеда взрослые принимались за самовар, вскипяченный сосновыми шишками, пели песни, а мы, ребята, забирались на бревенчатый плот и, отталкиваясь длинными шестами, выплывали на середину озера. Называли его почему-то Светлым, но вода в нем была коричневой, как свежий, не очень крепкой заварки, аи, и очень теплая. До одури накупавшись и наплававшись, мы ложились на горячие от солнца бревна и, свесившись, смотрели в воду. Плот медленно сносило к противоположному берегу, в спокойной воде то и дело мелькали ленивые непуганые караси.

Рассказывая о далеком, я, разумеется, осмысливаю его сейчас с позиций взрослого человека. Смысл многого из того, что происходило на моих глазах и сохранилось в памяти яркими, но все равно эпизодическими, без взаимосвязи, картинами, стал мне ясен только теперь.

Назад Дальше