Моя сберегательная книжка - Почивалин Николай Михайлович 3 стр.


Помню, например, что, занимаясь множеством дел, отец всегда находил время съездить взглянуть на молодые посадки, а если ехал куда-то завернуть на посадки попутно, хотя это "попутно" иной раз оказывалось длиннее самого пути. Помню прежде всего потому, что очень часто он брал меня с собой, особенно после того, как на нас свалилось несчастье - умерла мать. Никогда, конечно, над причинами таких частых поездок я не задумывался: раз едем, значит, надо. Мне, помимо всего, было очень интересно. Теперь же я понимаю, что такие поездки вызывались не столько долгом и обязанностями, сколько прежде всего душевной потребностью. В ней и крылись смысл и душа лесовода по профессии и по призванию, самим необычным временем поставленного делать нечто противоположное. Понимаю я теперь и другое: как мудро и дальновидно было наше молодое государство, требуя больше леса, оно одновременно беспокоилось и о восполнении его. Вот почему, вырубая дремучие боры и безостановочно транспортируя лес на стройки пятилетки, страна шла буквально по пятам рубщиков и руками наших отцов, - а иногда и нашими, детскими руками, - сажала между свежих пеньков крохотные, похожие на морковную ботву, сосенки. К ним-то, выбрав свободный час, и спешил мой отец-лесничий.

Через несколько шагов чаща березняка, осинника или орешника расступается, на огромной поляне, по которой то там, то тут чернеют старые пеньки, в круглых ямках зеленеют пушистые сосенки.

- Лес будет, - задумчиво говорит отец и, поминутно наклоняясь, что-то поправляя или просто трогая зеленые маковки, начинает вышагивать с одного конца питомника на другой.

Я знаю, что это надолго. Проведав отдыхающую в тени Ночку, я хожу по опушке, собираю ягоды или просто слушаю, как шумит лес. Это ведь только неумные люди выдумали, что в лесу скучно!

...Ну вот я и кончил рассказ о лесе, о людях, которые в нем когда-то работали, о времени, из которого наконец возвращается пенсионер-лесничий, мой отец.

- Лес, настоящий лес! - возбужденно говорит он, молодо блестя глазами.

Брюки у него в колючках, на черном пиджаке лежат зеленые иголки хвои, и я понимаю, как хорошо у него на душе. Говорят, что лесоводы никогда не видят плодов рук своих, - отцу в этом отношении повезло. И повидал, и наговорился...

На месте шпалорезного завода теперь стоят новые дома, почти дотянувшиеся длинной, в один ряд, улицей до соседнего села Езикеева. Не работает лесозавод промартели; несколько лет назад, отслужив свою службу, перестала дымить труба спиртозавода, но Поспеловка продолжает расти. Здесь - центр укрупненного колхоза "Мечты Ильича", объединяющего четыре близлежащих села, и дела в нем идут неплохо.

Вместо бывшего учлеспромхоза, ликвидированного в 1936 году, сейчас работает небольшое лесничество: естественно, что многие былые службы оказались ему совершенно ненужными. На месте двух больших конюшен вьются тыквенные плети, с крупными кремовыми звездами позднего цвета, голубеют кочаны капусты, не осталось магазина, на прочерневших окнах бывшей конторы белеют занавесочки...

Мы разговариваем с молодым лесничим, допытываясь, не знает ли он кого из старых рабочих. Лесничий каждый раз пожимает плечами, и тут происходит первая приятная встреча.

- Да что ты! А батюшки! - пораженно всплескивает руками пожилой человек с обросшим подбородком. - Да неужто правда?

Это бывший кучер Андрей Иванович Князев, случайно оказавшийся неподалеку, - заметно постаревший, но все такой же сухонький и проворный. Ездил он на разъездных "начальнических" лошадях, был у нас в доме своим человеком и сейчас растроган встречей так же, как и мы.

Не слушая никаких доводов. Андрей Иванович забирается в "Волгу" и везет нас к себе домой обедать.

- А чего ж не жить? - громче, чем требуется, все еще не опомнившись после неожиданной встречи, рассказывает он. - Пенсию получаю, домишко купил, Пo сыновьям в гости езжу!..

"Здравствуй, Поспеловка, здравствуй!" - незаметно киваю я из окна машины и почему-то внимательно смотрю на высокого, в сапогах и помятом мешковатом пиджаке, человека, уступающего нам дорогу.

Наши взгляды встречаются; на озаооченном лице человека мелькает недоверчивое выражение, и я, еще не узнав его, выскакиваю из машины.

- Колька, ты? - спрашивает широкоплечий детинушка, делая шаг вперед.

- Я! А ты - Лешка?

- Точно! - хохочет он, тиская в огромной ладони мою руку. - А очки зачем надел?

- Поезжайте, - машу я своим, - мы придем!..

Вслед за машиной, поминутно останавливаясь, мы идем по селу, и на мою голову обрушивается целый град новостей: "Этот в Куйбышеве", "А этот на Дальнем Востоке, в Хабаровске", "Сашка Сухарев тут, учителем работает, жалко только - в район уехал", "А Андрюшка в Пензе - не встречал разве?.." Это все о наших ребятах, с которыми мы вместе с Алексеем учились здесь в начальной школе. Алексей вернулся с фронта с искалеченной левой рукой и сейчас работает в колхозе. А есть новости и грустные. Особенно ошеломляет меня, что на фронте погибли братья Лаботины - Шура и Женя - оба сразу!

- А мать где?

- В Кочкарлее, - говорит Лешка. И бросает на меня быстрый взгляд. Собираешься туда, что ли?

- Конечно, Леша.

- Ну вот и увидишь...

Некоторое время мы идем молча; оценив деликатность моего по внешнему виду грубоватого дружка, я вспоминаю едва ли не о самом главном:

- Да, а Марья Николаевна как?

- А вот сейчас сам посмотришь, - усмехается Лешка и сворачивает к чистенькому, с палисадником, дому.

Поднявшись на крашеное крыльцо, раза два-три Лешка стучит в дверь согнутым пальцем, затем запросто, посельски, кричит:

- Марь Николавна-а!

Дверь раскрывается, маленькая старушка, с полными, раскроенными многочисленными морщинками на затейливые ромбики и треугольнички щеками, строго баском спрашивает:

- Ну что тебе, Алексей? Виделись нынче вроде.

- Вот, привел, - выдергивая меня из-за себя, объявляет Алексей и довольно ухмыляется. - Не узнаете?

- Здравствуйте, Мария Николаевна, - говорю я, смущенно комкая шляпу.

В руках у Марии Николаевны книжка, заложенная указательным пальцем; прищурившись, она секунду-другую пристально вглядывается в меня острыми дальнозоркими глазами и хлопает себя книжкой по боку. - Не узнаю что-то...

Я называюсь, книжка шлепается на крыльцо, строгий басок моей старой учительницы ломается, становится незнакомым и тонким:

- Коленька!..

Она обнимает меня, целует, ее маленький сухой рот подергивается.

И тут же, словно устыдившись минутного порыва, она отстраняет меня, бранчливо говорит:

- Слыхала, слыхала, что книжки пишешь. А небось мне вот не привез, старухе-то?

- Не привез, Мария Николаевна, - покаянно признаюсь я, ругая себя в душе самыми черными словами.

- Ну и бессовестный! В следующий раз не привезешь - на порог не пущу! Ладно уж, не езди - прислать-то не забудь!..

Выговорив, Мария Николаевна снова окидывает меня добрыми сияющими глазами, сокрушается:

- Постарел, Коля, постарел... А я ведь тебя вот таким помню, показывает она себе по плечо. - Орел-парень был! Председатель учкома! Помнишь, как мы с тобой на кустовое совещание в Кочкарлей ездили?

- Помню, Мария Николаевна, - смеюсь я. - Вернулись мы с вами, встал я на вашу кафедру - перед ребятами отчитываться, сказал: "товарищи", а что дальше говорить - не знаю. Спасибо, что вы тогда выручили, сами обо всем рассказали.

- Ну, это пустяки! - отмахивается Мария Николаевча. - Подъехали, помню, к Кочкарлейской школе, ребята выбежали, кричат, а ты так, с укоризной, спрашиваешь:

"Ну, чего кричите?.."

Мария Николаевна берет поднятую мною с пола книжку, показывает на нее:

- Вот так, Коля, и живу. Отработала, на пенсию вышла. Дома сижу да книжки читаю. Одна, только воспоминания и остались. Племянница моя умерла, слышал?

- Слышал, Мария Николаевна.

- Одна-одинешенька, как перст, - вздыхает старушка, и глаза ее туманятся.

Полчаса спустя, оглядываясь и помахивая все еще стоящей на крыльце учительнице, мы идем дальше. Алексей добродушно ворчит:

- Зря старая на одиночество жалуется. У редкого столько родни наберется: все село, считай. Всех ведь за полвека выучила тут... Как кто откуда ни приедет, так к кому первым делом? К Марь Николавне. И старый, и малый - все к ней... Одиночество!..

Каменная, дореволюционной кладки школа, вставшая поперек улицы, делит село на две части. Я больше любил эту, нижнюю, сторону и сейчас, многое узнавая, оглядываюсь. Вон и наша машина из проулка выглядывает, вон дом, в котором мы прежде жили...

- Не забыл? - спрашивает Алексей.

- Ну, что ты!..

По заросшей травой улице, прямо на нас, торопливо, почти бегом, идет пожилая женщина в повязанном покрестьянски белом платочке. Я не знаю ее, это мне уже ясно, но почему-то смутно начинаю волноваться, в нерешительности останавливаюсь.

Хочу предупредить женщину об опасности - на пути ее лежит бревно, она, не глядя под ноги, быстро переступает через него, подбегает ко мне и, не говоря ни слова, часто целует теплыми мягкими губами. С пожилого, изрезанного морщинами лица на меня из далекого смотрят молодые и прекрасные, наполненные слезами глаза.

Хочу предупредить женщину об опасности - на пути ее лежит бревно, она, не глядя под ноги, быстро переступает через него, подбегает ко мне и, не говоря ни слова, часто целует теплыми мягкими губами. С пожилого, изрезанного морщинами лица на меня из далекого смотрят молодые и прекрасные, наполненные слезами глаза.

В сердце что-то сдвигается с места, и вот из него, больно торкнувшегося сердца, а не из отказавшей вдруг памяти, судорожно продирающейся сквозь толщу лет, вырывается у меня жалобно и радостно:

- Теть Maшa!

- Я, голубчик, я, Коленька! - прижатая меня, как маленького, к груди, шепчет женптина. - Узчал старенькую?

Сквозь горячий туман, оставив на лице женщины только эти, не тронутые временем лучистые молодые глаза, я мысленно разглаживаю ее глубокие морщины, возвращаю обожженным годами щекам их былые округлость и краски и окончательно узнаю в ней подругу и ровесницу моей молодой, рано скончавшейся матери.

- Узнал, тетя Маша, узнал!

- Приехал на родную могилку? - спрашивает она и без всякого упрека говорит: - Как же я тебя ждала долго!

Тетя Маша!..

...В 1918 году молодая учительница, недавно кончившая гимназию, познакомилась на станции Злынка, ныне Брянской области, с местным лесничим и вскоре стала его женой. Первый ребенок у молодой четы прожил недолго; на память о нем сохранилась только прядка мягких, как шелк, волос в маленьком зеленом конвертике.

Иногда, загрустив, мать украдкой раскрывала этот конвертик, и, став уже болыненьким, я однажды узнал, что у меня была сестренка...

Я родился три года спустя в украинском местечке Баничи; помню себя отдельно, отрывками (да и то эти эпизоды датированы были позже, с помощью взрослых) - с двух лет, и почти в каждом таком промельке возникает красивое и доброе лицо моей матери.

Профессия лесного работника в те далекие годы была довольно кочевой. Старые лесничества закрывались, открывались новые, и наша семья перебиралась поочередно то в зеленый городок Глухов, то в Жиздру, потом в Никулино и в Поспеловку, где, подалеку от родной Гомелыщшы, навсегда и осталась моя мать...

В небольшом селе с начальной школой, в которой преподавала всего-навсего одна учительница - Мария Николаевна, работать было негде; волей-неволей все свои силы и привязанности мать отдавала семье, мне и соседским ребятишкам. Под ее наблюдением я и мои приятели готовили, и, кажется, довольно неплохо, уроки, сначала слушали, а потом и сами приохотились читать книжки.

По соседству с нами жила семья Ефима Ганина, работавшего в ту пору у отца кучером. Ефим, прозванный почему-то Мягким, попивал, и, когда начинал скандалить, его статная кареглазая жена Маша, захватив ребятишек, бежала к нам. Мать кормила их, успокаивала, как могла, Машу, а утром выговаривала конфузившемуся, обросшему черной бородой Ефиму...

Жилось Маше в те годы трудно; мать помогала ей всем, чем могла, начиная с еды и кончая собственноручно сшитыми платьями для ребятишек. Находя у матери защиту и доброе слово, Маша и сама всегда готова была помочь нам чем угодно, и вскоре кончившая учительскую гимназию, хорошо знавшая и любившая литературу женщина и малограмотная крестьянка стали неразлучными подругами. Сейчас я понимаю, что мать нашла в Маше светлое, отзывчивое сердце.

В мае 1932 года мать заболела. В Поспеловке своей больницы не было, и ее отвезли в соседнее село Кочкарлей.

Отец ездил к ней каждый вечер, три дня подряд; меня он с собой почему-то не брал и, когда я становился слишком настойчивым, успокаивал: вот немножко поправится, и поедешь.

На пятый день мы поехали вместе.

...Окно в небольшой палате открыто во двор, чуть колышется белая занавеска, в углу, на тумбочке, горит лампа. Наверно, от ее тусклого света лицо матери кажется таким желтым.

- Будь хорошим человеком, сыночек, - медленно говорит она мне, изредка зачем-то покусывая губы. - Мне, знаешь, почему-то хочется, чтоб ты стал инженером... химиком. Интересное это дело, новое...

Некоторое время она отдыхает и снова говорит мне совсем необычные вещи:

- Станешь большим, женишься... Жена у тебя должна быть хорошей...

- А если она тебе не понравится, обидит тебя - я ее прогоню! запальчиво говорю я, полный в ту минуту неизъяснимой, какой-то пронзительной нежности.

- Этого не придется делать, сынок...

Мать дотрагивается до моих волос и тут же кладет руку поверх одеяла.

- Поцелуй меня, - просит она.

Я крепко целую ее, не понимая, почему у нее мокрое лицо, хочу спросить ее об этом, но отец выводит меня за руку.

Дорогой я пытаюсь узнать, когда же привезут маму домой; никогда и прежде не отличавшийся разговорчивостью, отец молчит, отворачивается, без нужды подхлестывает и так во весь опор несущуюся Ночку.

Дома нас встречают дедушка по отцу и Маша. Взгляпув на отца, она бросается ко мне, начинает плакать.

Отец сердито кричит на нее, буквально выпроваживает из комнаты. Меня он заставляет немедленно ложиться спать, а сам почему-то не ложится и ходит, ходит... Потожяурд окном раздается треск мотоцикла - это мотоцикл мейшика лесозавода, бритоголового латыша Яна Яновича. Отец наказывает, чтобы я спал спокойно, и выбегает.

Просыпаюсь я оттого, что на меня кто-то смотрит.

На кровати сидит отец. Он одет, хотя за окном еще серо. Я удивленно смотрю на него, наши взгляды встречаются, губы у него начинают прыгать.

- А мамы у нас нет, - говорит он.

Еще ничего спросонья не поняв, я вскакиваю. Первое, что мне бросается в глаза, - закрытое простыней трюмо и выдвинутый на середину комнаты стол, на котором, под белым покрывалом, кто-то лежит...

...Нет, мама, не шли за твоим гробом музыканты с ревущими медными трубами - не было в ту пору оркестра во всей округе! Но зато вся Поспеловка, подняв на ноги и старых и малых, вышла проводить тебя в последний путь. По крутой, в гору убегающей дороге поднималась многоголосая толпа, да такая густая и сплошная, что, завидев эту медленно движущуюся стену, чуть было не наделав беды, испуганно понесла под уклон чья-то лошадь...

Кладбище, как и больница, находилось в Кочкарлее.

Навсегда, до мельчайших подробностей, выжжен этот горячий летний полдень в моем сердце. Пыльная, медленно плывущая под ногами дорога, старые шумящие ветлы, холодный лоб матери, к которому я последний раз припал губами у зияющей черной ямы, наконец, выкатившийся у меня из руки и стукнувший о крышку гроба комок - звук, и поныне звучащий в ушах...

Потом, дома, я забрался на русскую печь и, выглядывая из-за занавески, глотая слезы, с недоумением смотрел, как только что вернувшиеся с кладбища люди сидят за широким столом, пьют водку, едят... Несколько раз ко мне заглядывала наша добрая Маша; опухшая от слез и попахивающая вином, она виновато шептала:

- Так надо, сынок, не гневайся...

Не так давно мне пришлось идти на "поминки", и я снова, уже взрослый, испытал то же чувство недоумений и неловкости, глядя на ломящийся от поминальных закусок стол и не к месту развязывающие языки зеленые бутылки... Уж если так нужно, так водится, не лучше ли давать людям одну-единственную чарку горькой - горькой, как и утрата, да кусок ржаного хлеба, простого и сурового, как жизнь?..

После смерти матери Маша зачастила к нам уже не за советом или помощью, а для того, чтобы утешить или приглядеть за сиротой. Но если я льнул к деду - дед был родная душа, мужчина, то Машу, - то ли потому, кшо ош слишком живо и больно напоминала мать, или, скорее всего, потому, что меня отпугивали ее, от доброты, причитания, - Машу я избегал. Мы переехали в поселок лесничества, и только теперь понимаю, сколько огорчений доставил я ей своей неосознанной детской жестокостью, убегая всякий раз, когда она с узелком нехитрых гостинцев приходила к нам... Видел ее я все реже: в первых своих длинных брюках-трубочках, сшитых дедом, я вскоре уехал учиться в Топорино, потом - в Кузнецк, и вот теперь, почти тридцать лет спустя, снова стою с Машей посредине села...

- Каждый родительский день хожу к ней, - вытирая кончиком платка светлые слезы, говорит тетя Маша. - Как прощались, она мне еще сказывала: "Ты, Маша, приходи ко мне. Мои-то, говорит, уехать могут, а ты обязательно приходи..."

- Тетя Маша, тетя Маша! - только и говорю я.

Уверив, что обязательно вернемся к Андрею Ивановичу обедать, мы забираем тетю Машу в машину, зеленая "Волга" снова проносится через Поспеловку, легко поднимается в гору.

Впереди, насколько хватает глаз, лежит бурое, уже убранное поле; неподалеку, километрах в четырех, краснеет несколько каменных домов Кочкарлея, чуть в стороне зеленеют кладбищенские ветлы... У самого кладбища, на дороге, стоял раньше какой-то темный, крытый соломой навес. Отец привязывал к нему Ночку, и мы, большой и маленький, спешили узкой тропинкой к голубой ограде...

Сарая не осталось. Мы переходим через ров, которым вместо изгороди опоясано кладбище, минуем старые и свежие могильные холмы; чувствую, что где-то здесь нужно свернуть, и невольно замедляю шаг: не помню...

Назад Дальше