Сказка о принце. Книга вторая - Чинючина Алина 29 стр.


- Не за себя. Дело в том, Август, что я ведь, в сущности, смерти не боюсь. Я уже стар, пожил много и столько в жизни повидал, что… Но я боюсь за него. Не могу объяснить… Уже, казалось бы, столько пережито, что и бояться нечего, все самое страшное уже случилось, но… Говорят, так боятся отцы за своих детей. А он ведь мне, в сущности, вместо сына, Август, вот в чем дело…

- Что же делать, - чуть виновато откликнулся Август Анри. Снова встал, заходил по комнате. – Мы все под Богом ходим, а уж Людвиг – особенно. Понимаю вас, Лестин… По совести сказать, я и сам так привязался к племяннику, - он усмехнулся, - что как-то не могу себе представить, что наступит время – и его в моей жизни не будет. Конечно, мы сможем встречаться, но…

- Я не о том. Что с ним будет, если… в случае неудачи? Ладно – я, старик, но он… а ведь это почти наверное – смерть, и смерть, скорее всего, нелегкая.

- Полно, - успокаивающе заметил Август, - с чего вы вдруг взяли, что… про неудачу? Ведь, как я понимаю, все идет так, как надо?

- Да. Но все мы ходим под Богом… и чем ближе к концу, тем мне становится страшнее.

- Арман… - Август остановился, взглянул на лорда. – Что с вами, в конце концов? Откуда такая безнадежность?

- Не знаю. Быть может, это всего лишь дурные предчувствия.

- Так гоните их прочь! Вы так себя доведете до болезни, а дело – до срыва. Это я совершенно серьезно говорю: нельзя так бояться. Вы же знаете, что страх притягивает неудачу, что случается именно то, чего боишься!

- Знаю, знаю…

- Вам просто нужно отдохнуть, - посоветовал ван Эйрек. – Выспаться, поесть, отлежаться… вы совсем себя загоняли, а ведь уже не мальчик, не чета… гм… этим молодым, - он мягко улыбнулся. – И доктору показаться, в конце концов; я вижу, вы держитесь за сердце, а ведь этим не шутят. Обещайте мне, Арман, что сразу по возвращении в Леррен вы сдадитесь в руки медиков. Обещаете?

- Как бы всем нам не пришлось сдаться в совсем другие руки, - проворчал вполголоса Лестин. Но увидел напряженное, настороженное лицо ван Эйрека и засмеялся: - Да обещаю, обещаю…

* * *

Когда он станет старым, думал Патрик, он напишет книгу. И расскажет обо всем, что пришлось пережить в эти два года; такое не забудется никогда. Одной только дороги выпало ему столько, сколько, кажется, хватило бы на всю жизнь человеческую, а ведь были еще города, встречи… люди…

За эти два года он исколесил всю страну от Ежа до Приморья почти до самой линии фронта. Порой, оглядываясь назад, принц вообще не верил, что это происходит с ним. Мог ли думать, он, выросший в тепле и любви, привыкший к уважению, что когда-нибудь ему придется скрываться, жить под чужим именем… И дело даже не в этих постоянных разъездах (скоро он будет знать дороги и тропинки не хуже королевских гонцов), ночевках порой под дождем или в крестьянских избах – как раз к этому король должен быть готов, если он правит, а не царит на троне. Но скрывать свое имя… все это могло случиться только в старых книжках, которые он читал в детстве, в сказках и легендах… Вот она, твоя сказка – на твоем месте сидит самозванец. Смешно: не этих крестьянских вождей страшится он, а того, кто во дворце… кого знал с детства.

Да, было тяжело. Не физически даже – морально. Прав ли он в том, что делает? Порой так хотелось поговорить с кем-нибудь взрослым, большим, старшим, переложить часть ответственности на другого: пусть решат за него. Лестин помогал во многом, но именно в этом, главном, самом важном вопросе помочь не мог, и никто не мог – это должен был решить только сам Патрик. И совета ждать было неоткуда… ну, разве что от Господа Бога…

А Господь был далеко. Как-то так незаметно получилось, что Патрик перестал в Него верить. Нет, не так: он утратил то детское ощущение защищенности, которое дарило внутреннюю уверенность в правоте каждого своего шага, открытость и любовь к миру. Господь отвернулся от него. Или просто молчит, наблюдает – но издалека, со стороны. Наверное, это и правильно - Он не должен брать на себя твою ношу. Груз давил к земле, но скинуть его не получалось; на исповеди принц был последний раз еще до ранения. Отчасти потому, что боялся, даже священнику открыться боялся. Отчасти… наверное, отчасти он все-таки потерял свою веру.

Да он и сам изменился. Иногда Патрику казалось, что он заледенел изнутри, что из всех чувств остались только спокойствие и расчет, расчет каждого шага своего и противника. Все остальное отодвинулось, стало неважным. Душа покрылась коркой, и окончательно срастись ее краям мешал лишь страх за Вету и за сестру. Вот когда он понял до конца смысл старой поговорки: «все, что нам дорого, должно быть либо внутри нас, либо недоступно». Чем меньше у тебя привязанностей, тем меньше боли ты можешь получить, тем меньше людей пострадают из-за тебя. И он боялся теперь любых проявлений дружбы и любви и только с Лестином позволял себе быть самим собой, смеяться и грустить, как прежде, дома…

Поэтому Патрик не пытался и не хотел снова увидеться с сестрой. Раз в несколько месяцев он получал весточки из монастыря – и этого хватит. Теперь в случае неудачи Гайцбергу некем будет его зацепить. Вот разве только Лестин… А старый лорд только тихо улыбался, глядя, как спокойно и отстраненно держится с людьми его воспитанник.

Бывая в домах потенциальных сторонников, улыбаясь на балах и приемах, молодой и красивый повеса Людвиг ван Эйрек замечал, как вспыхивают и краснеют перед ним девицы. А метроном внутри холодно просчитывал слова и взгляды, чтобы, упаси Бог, не обидеть – но оттолкнуть. И, стоило шевельнуться в душе хоть искорке живого чувства, бил безжалостно: из-за тебя уже погибли Магда и Жанна, а Вета Бог знает где, и остальные – тоже, ты хочешь на свою совесть еще одну жизнь? И этого бывало достаточно.

У него есть дело. А о чувствах и тепле будем думать потом.

А дело, в общем, двигалось, и было уже похоже, что все получится. Теперь Патрик не смог бы уже без этого постоянного азартного чувства опасности – оно дразнило, щекотало нервы, водя по краю. Не представлял себе иной жизни и, когда случалось вспомнить прошлое, оглядывался с недоумением: и это было со мной?

И только в эти два года окончательно понял принц, сколь многим обязан правитель своему народу. Эти люди, прятавшие его, помогавшие, согласившиеся идти с ним рядом… да он нипочем не смог бы сделать ничего в одиночку. Ты силен тогда, когда за тобой – твой народ. И ты должен сделать все, чтобы жизнь их стала жизнью, а не прозябанием. Если бы дело было только в том, чтобы вернуть себе то, что принадлежало ему от рождения, он, быть может, и отступился бы. В конце концов, дом ван Эйрека ждал его, и ничего не мешало стать тем, за кого его принимали – молодым дворянином средней руки, честолюбивым, но добрым, готовым помочь… если захочет. Но мотаясь по городам и деревням, ночуя на постоялых дворах и в крестьянских избах, слушая вопли баб и проклятия мужиков, сетования дворян и прижимистое кряхтение купцов, Патрик понимал: он не сможет отступить. Из-за них.

Никакие карты, никакие рассказы или описания не смогут заменить это: взгляды, слова, интонации… подавленные, восторженные или презрительные рассказы, страх в в глазах, обреченность или упрямство, когда терять уже нечего – были и такие. А были те, кому все равно, куда идти и кому верить, потому что ничего уже не осталось.

И все они были – людьми. Теми, кому он был нужен…

* * *

А в маленьком домике на окраине Леррена жизнь текла, как и прежде. Собственно, и с чего бы ей было меняться, жизни этой? Так же затемно поднимались две женщины, занимались все той же извечной домашней работой: убирали, стряпали, стирали, нянчили малыша, кололи дрова и носили воду... Только герань на окнах разрослась, сделалась гуще, да у бабки Катарины прибавилось морщин.

- Заботы – они красоты не добавляют, - смеялась бабка. – А если кому не нравится, так пусть и не смотрит.

- Да разве вы кому не нравитесь, бабушка? – говорила в ответ Вета. – Вон, Фидеро в вас души не чает. А уж про старого Юргена я и не говорю – помните, как на Рождество…

- Да ну тебя, - с притворным негодованием отмахивалась бабка. – Иди лучше воды принеси, чем языком трепать. На Рождество, как же. На Рождество он опять выпимши был, тут и коряга сосновая лапушкой покажется.

Маленький Ян подрос, и Вете стало немного легче. Правда, малыш рос неугомонным и лез всюду, где видел что-то интересное, но он уже мог какое-то время поиграть один с любимыми игрушками: с тряпичным клоуном, которого мать сшила ему из старой бабкиной юбки, с тряпичным же мячиком, сделанным Фидеро для крестника, с деревянными кубиками, которые выточил для него Пьер. По крайней мере, и мать, и бабка могли хотя бы четверть часа посидеть спокойно рядом с ним. Он крепко спал по ночам, ни разу не болел за этот год, и Вета потихоньку благодарила про себя Деву Марию за здорового сыночка.

Цены на дрова и уголь поднялись, а зима – вторая зима в жизни Яна – тоже оказалась холодной. Бедняки мерзли, и Вета с Катариной заложили образок, оставшийся у Веты от Штаббса, и дешевенькое кольцо бабки, которое подарил ей муж за рождение первенца. Однажды Вета, роясь зачем-то в бабкином сундуке, увидела на дне его старые, полинявшие уже нитки для вышивки. Идея родилась быстро, и уже через две недели на новом, ни разу не стиранном полотенце красовались две розы. В следующую субботу бабка, уходя на базар, захватила полотенце с собой и вернулась довольная: на вырученные за него деньги она купила соли.

Вета никогда не считала себя хорошей вышивальщицей. В пансионе мадам Ровен она считалась рукодельницей ниже среднего: не хватало терпения и, наверное, аккуратности. Мадам, сама великолепный мастер вышивки гладью, чьи работы преподносились несколько раз в дар самой королеве Вирджинии, требовала от своих девочек почти безукоризненной правильности в подборе цветов и тщательности в работе. Не дай Бог оставить где-то свисающий хвостик нитки или сделать один крестик крупнее другого – заставит переделывать. А гладь Вете вообще, как она считала, никогда не давалась – то зазор между стежками оставит слишком видным, то сами стежки идут слишком внахлест. Скучное, кропотливое дело… она всегда лучше шила, чем вышивала. Правда, во дворце умение изящно занять руки считалось для фрейлины достоинством, но там никто не присматривался, сколько ты успела сделать за минувший день, и уж тем более за кривые строчки никто не ругал. Принцесса Изабель, однако, тоже охотнее танцевала и ездила верхом, чем вышивала. Так что особенной любовью к этому виду рукоделия Вета так и не прониклась. Начатые и неоконченные ее розы, маки, ромашки, попугаи валялись по всему дому, пылились в надежде быть завершенными; сколько раз пяльцы летали по комнате под досадливое «Надоело! Я лучше гулять пойду, чем этой ерундой заниматься!».

Нет, конечно, она любила рассматривать, что получилось у других. Особенно нравились ей вышивки Анны Лувье – вот кто мастерица! Ее панно «Море на закате» даже Ее Величество в подарок попросила и изволила одарить милостивой улыбкой, и даже немного золотой нити в дар преподнесла – с расчетом на следующее творение (которое так и осталось незаконченным). А покров, который в исполнение обета преподнесла в собор святого Себастьяна мадам Жевалли! На алом бархате – вышивка версанским жемчугом и двадцатью оттенками бежевого и коричневого шелка: Мадонна с Младенцем. А изящные диванные подушки-думочки, которые делала мама… Нет, Вета никогда не обольщалась относительно собственного таланта.

Но… то ли нужда заставит – соловьем запоешь, то ли заказчики у нее оказались попроще, и их устраивало. Пошло дело. Не так уж много свободного времени оставалось у Веты, да и Ян, чем бы ни был занят, увидев, что мать взялась за рукоделие, сразу бросал игрушки и крутился возле, так и норовил потянуть нитки в рот. Но плохо ли, хорошо ли, а развлечение стало теперь заработком. Вета вышивала еще довольно медленно, но аккуратно и втихомолку вздыхала, вспоминая дорогие шелка и бисер, которые едва ли не обязательными считались для каждой уважающей себя дамы-рукодельницы. Но покупатели не были особенно разборчивыми, и ее полотенца, а потом и скатерти стали подспорьем для маленькой семьи. Рукоделие Веты брали сначала соседи и знакомые бабки, потом на рынке Катарину стали узнавать и спрашивать, нет ли чего новенького. Видно, очень красивыми казались горожанам вроде бы нехитрые ее цветы. Просили свадебные рушники (узоры подсказывала Вете Катарина), хвалили и раскупали кукол, вышитых по примеру игрушечного клоуна Яна. Вета просиживала над работой вечера до глубокой ночи, и только ругань Катарины («глаза портишь да лучину зря жжешь, проживем мы и без твоей работы, а ну ложись сейчас же!») заставляли ее свернуть полотно и лечь, наконец, спать.

Платили, конечно, не всегда деньгами. Вернее, чаще совсем не деньгами. Дровами, яйцами, полотном, молоком для малыша. Лишних монет у тех, кто жил рядом, не было. Вета, не привыкшая к нужде, долго вспоминала, как десять золотых – что там, одно ее платье когда-то стоило больше! – они собирали всей улицей.

… Кончался ноябрь, Яну минуло полтора года, и то серое дождливое утро ничем не отличалось от прочих.

- А кто у нас маленький? А кто у нас вкусный? А кого я сейчас съем? Съем и косточек не оставлю!

Ян визжал, уворачиваясь от матери, носился из кухни в горницу и хохотал взахлеб. Вета нарочито неторопливо косолапила за малышом, протягивая скрюченные руки.

- Я медведь-медведь, я мальчика схвачу-проглочу! А-ам! – она схватила сына на руки и принялась целовать маленькие щечки и нос, смеясь и подкидывая малыша. – Ой, как вкусно!

- А ну, тихо вы, эй! – прикрикнула Катарина, выглядывая в окно. – Идет, что ли, кто-то? Дождь, ничего не разобрать! Неужто Митка?

Дождь моросил уже несколько дней, холодный, тоскливый, и ветер завывал – так, что Ян по вечерам боялся засыпать – «А вдруг там страшный зверь воет и меня утащит?». Вета, просыпаясь ночью, прислушивалась к стуку капель за окном и тихонько вздыхала. Слава Богу, у них есть теплый дом и печка, а каково в преддверии зимы бродягам без крова? Походи-ка под дождем, помеси грязь на раскисших дорогах. Она молча молилась о тех, кто сейчас далеко, о друзьях, разбросанных по стране. Маргарита… и Анна Лувье – худенькая, слабенькая. Как они выдерживают суровые восточные зимы?

Ян затеребил мать:

- Мама, исе! Исе мидедь!

- Погоди, малыш, - Вета тоже услышала шаги на крыльце и стук в дверь. – Подожди, сейчас…

В избу ввалилась, облепленная мокрой одеждой, Мита – соседка, через три дома живет. Ввалилась, прислонилась к косяку, точно ноги не держали, сдернула с головы платок. Сразу запахло дождем, землей, мокрым деревом.

- Бог в помощь, хозяева, - выговорила устало. Тихо вздохнула, снимая сабо, шагнула босыми ногами к печке.

- Ой, а мокрая ты! – всплеснула руками Катарина, возившаяся у печки. – Надо же, как льет… Иди-ка грейся. Ну, что? – она взглянула на соседку. - Как?

Вчера вечером бабка вернулась от колодца мрачная; поставила на лавку у двери полные ведра – и выразилась, да так завернула, как Вета никогда еще от нее не слышала. Хорошо, Ян спал. Девушка удивленно взглянула на Катарину; та перехватила взгляд, перекрестилась («Прости, Господи, грехи наши тяжкие») и пояснила мрачно:

- На жизнь нашу ругаюсь. Не жизнь, а… - от последнего слова Веты вспыхнули уши.

- Что случилось?

- Бабы сейчас рассказали... Этьена нашего, кузнеца, нынче забрали. Пошел утром в кузню, а как назад возвращался – там на улице драка была. Пьяные, что ли… прицепились к нему. Ну, Этьен отмахиваться стал, а тут – полиция. Забрали всех, конечно. Митка в город кинулась… вот, не знаю теперь – вЫходит что или без толку. Да без толку, конечно, что там... Если забрали – назад не жди. Этот дурень еще, говорят, и ругался, когда его забирали… короля, что ли, лаял. А у Митки семеро по лавкам и мать старая, уже не встает. С сумой пойдет баба…

Назад Дальше