Сеньору Кармайклу пришлось заняться созерцанием своих потрескавшихся туфель, но тут парикмахер спросил его о вдове Монтьель – сеньор Кармайкл шел как раз от нее. После смерти дона Хосе Монтьеля, у которого он служил много лет бухгалтером, сеньор Кармайкл стал управляющим у его вдовы.
– Все благополучно, – ответил он.
– Одни убиваются за клочок земли, – сказал парикмахер, словно разговаривая сам с собой, – а у нее одной столько земли, что за пять дней на лошади не объедешь. Хозяйка десяти округов, не меньше.
– Не десяти, а трех, – поправил его сеньор Кармайкл. И убежденно сказал: – Она самая достойная женщина в мире.
Парикмахер перешел к туалетному столику, чтобы промыть расческу. Сеньор Кармайкл увидел в зеркале его козлиное лицо и лишний раз убедился, что не уважает парикмахера. Тот рассматривал свое отражение в зеркале и продолжал:
– Обстряпано лихо: у власти моя партия, ее политическим противникам полиция угрожает расправой, и им некуда деться – продают мне землю и скот по бросовым ценам, которые я же и назначаю.
Сеньор Кармайкл опустил голову. Парикмахер продолжал его стричь.
– Проходят выборы, – говорил он, – и я уже хозяин трех округов, и у меня нет ни одного конкурента – я на коне, хоть правительство и сменилось. Выгодней, чем печатать фальшивые деньги.
– Хосе Монтьель разбогател задолго до того, как началась политическая грызня, – отозвался сеньор Кармайкл.
– Ну да, сидя в одних трусах у дверей рисового хранилища. Говорят, он первую пару ботинок надел всего девять лет назад.
– Даже если и так, то вдова не имела абсолютно никакого отношения к его делам.
– Она только прикидывается дурочкой, – не унимался парикмахер.
Сеньор Кармайкл поднял голову и высвободил шею из простыни, чтобы не так давила.
– Вот поэтому я предпочитаю, чтобы меня стригла жена, – сказал он. – Не стоит ни сентаво, и, кроме того, она не болтает о политике.
Парикмахер толчком наклонил его голову вперед и молча продолжал стричь. Временами он лязгал над головой клиента ножницами от избытка мастерства.
Тут до слуха сеньора Кармайкла донеслись с улицы крики. В зеркале отразились проходившие мимо открытой двери дети и женщины с мебелью и разной утварью из перенесенных домов.
– На нас сыплются несчастья, а вы все погрязли в политических разборках. Прошло больше года, как прекратились репрессии, а вы толкуете только об этом.
– А то, что мы брошены на выживание – разве это не репрессия? – парировал парикмахер.
– Но ведь нас не избивают.
– А бросить нас на произвол судьбы и не думать о нас – разве не то же самое, что избивать?
– Это газетные «утки», – сказал, уже не скрывая раздражения, сеньор Кармайкл.
Парикмахер молча взбил в чашечке мыльную пену и принялся обильно наносить ее кистью на шею сеньора Кармайкла.
– Иной раз так хочется почесать язык, – как бы оправдываясь, сказал он. – Когда еще доведется встретить такого беспристрастного человека.
– Поневоле станешь беспристрастным, когда надо прокормить одиннадцать ртов, – пробурчал сеньор Кармайкл.
– Это точно, тут ничего не попишешь, – подхватил парикмахер.
Он провел бритвой по ладони, и бритва запела. Он стал молча брить затылок сеньора Кармайкла, снимая мыло пальцами, а потом вытирая пальцы о штаны. Под конец он потер затылок квасцами, так и не проронив ни слова.
Застегивая воротник, сеньор Кармайкл увидел на задней стене объявление: «Разговаривать о политике воспрещается». Он стряхнул с плеч оставшиеся на них волосы, повесил на руку зонтик и спросил, показывая на объявление:
– Почему вы его не снимете?
– К вам это не относится, – сказал парикмахер. – Мы с вами знаем: вы человек беспристрастный.
На сей раз сеньор Кармайкл прыгнул через лужу на тротуар не колеблясь. Парикмахер проводил его взглядом до угла, а потом уставился как загипнотизированный на мутную, грозно вздувшуюся реку. Дождь прекратился, но над городком по-прежнему висела свинцовая дождевая туча.
Около часа в парикмахерскую зашел сириец Моисее и стал жаловаться, что у него на макушке выпадают волосы, а на затылке растут слишком быстро. Сириец всегда приходил стричься по понедельникам. Обычно он с какой-то фатальностью опускал голову на грудь, и из его горла раздавался храп, похожий на арабскую речь, между тем как парикмахер громко разговаривал сам с собой. Однако в этот понедельник сириец проснулся, вздрогнув от первого же вопроса.
– Знаете, кто здесь был?
– Кармайкл, – ответил сириец.
– Кармайкл, этот паршивый черномазый, – словно расшифровывая имя, подтвердил парикмахер. – Я не перевариваю людей такого разряда.
– Людей! Да разве он человек? – запротестовал сириец Мойсес. – Рвань, уже три года он не менял старых туфель, но, следует заметить, в политике линия у него правильная: занимается своей бухгалтерией и на все закрывает глаза.
Мойсес снова уткнулся подбородком в грудь, собираясь захрапеть, но брадобрей стал перед ним, скрестив на груди руки, и спросил вызывающе:
– А за кого, интересно, вы, турок говенный?
Сириец невозмутимо ответил:
– За себя.
– Плохо. Вы бы хоть вспомнили про четыре ребра, которые по милости дона Чепе Монтьеля сломали сыну вашего земляка Элиаса.
– Грош цена Элиасу, если его сын ударился в политику, – ответил сириец. – Но парень теперь веселится на танцплощадках Бразилии, а Чепе Монтьель лежит в могиле.
Покидая свою комнату, где после долгих мучительных ночей царил полнейший беспорядок, алькальд побрил правую щеку, оставив в неприкосновенности восьмидневную щетину на левой. После этого он надел чистую форму, обулся в лакированные сапоги и, воспользовавшись перерывом в дожде, отправился пообедать в гостиницу.
В ресторане не было никого. Пройдя между столиками на четыре персоны, алькальд занял в самой глубине зала укромное место, скрытое от посторонних глаз.
– Маскарас! – позвал он.
Мгновенно появилась совсем юная девушка в коротком платье, облегающем большие, словно каменные, груди. Алькальд старался не глядеть на нее, заказывая обед. По пути на кухню девушка включила приемник, стоявший на полке в другом конце зала. Передавали последние известия с цитатами из речи, произнесенной накануне вечером президентом республики, потом зачитали новый список запрещенных к ввозу товаров.
Голос диктора разрастался в пространстве ресторана, а жара становилась все невыносимей. Когда девушка принесла суп, алькальд обмахивал вспотевшее лицо фуражкой, будто веером.
– Меня тоже от радио бросает в пот, – сказала девушка.
Лейтенант поедал суп. Он воспринимал эту гостиницу, существующую на доходы от случайных приезжих и коммивояжеров, отдельно от всего городка. Она существовала еще до его основания. Скупщики риса, приезжавшие из центральной части страны за урожаем, коротали ночи за карточным столом на деревянном балконе гостиницы, дожидаясь утренней прохлады, чтобы заснуть хоть на краткий миг.
Сам полковник Аурелиано Буэндиа, направляясь в Макондо на переговоры об условиях капитуляции в конце последней гражданской войны, проспал ночь на этом балконе еще в те времена, когда на много миль вокруг не было ни одного селеньица. Уже тогда это был тот же самый дом с деревянными стенами и цинковой крышей, с той же столовой и теми же картонными перегородками между комнатами, только без электричества и канализации. Один старый человек рассказывал, что в конце прошлого века на стене в ресторане висели специально для постояльцев разные маски и гость, надев одну из них, отправлялся в патио и справлял там малую нужду у всех на глазах.
Чтобы покончить с супом, алькальду пришлось расстегнуть воротник. Последние известия кончились, зазвучала пластинка с рекламой в стихах, после чего умирающий от любви мужчина с невыносимо сладким голосом решил в погоне за женщиной объехать весь свет. Дожидаясь следующих блюд, алькальд стал слушать душещипательное болеро, но внезапно увидел, как двое детей несут мимо гостиницы кресло-качалку и два стула. За ними две женщины и мужчина несли корыта, жаровни, кастрюли и прочий домашний скарб.
С порога алькальд крикнул им:
– Барахлишко-то небось ворованное?
Женщины остановились. Мужчина объяснил, что они перенесли дом на более высокое место. Алькальд спросил, куда именно, и мужчина показал своим сомбреро в южном направлении.
– Вон туда, наверх… Эту землю нам сдал за тридцать песо дон Сабас.
Алькальд окинул взглядом их пожитки. Разваливающаяся качалка, старые кастрюли – вещи бедняков. На секунду задумался и по-хозяйски приказал:
– Несите ваше добро на землю около кладбища.
Мужчина смешался.
– Эта земля муниципальная и не будет стоить вам ни гроша, – объяснил алькальд. – Муниципалитет вам ее дарит. – И добавил, обращаясь к женщинам: – А дону Сабасу передайте от меня: на его мошенничество есть закон.
Безо всякого аппетита он закончил обед, потом закурил сигарету, от окурка прикурил другую и задумался, облокотившись на стол. По радио передавали одно за другим тягучие сентиментальные болеро.
– О чем призадумались, лейтенант? – спросила девушка, убирая со стола.
Алькальд ответил, глядя на нее немигающими глазами:
– О бедных людях думаю…
На ходу он надел фуражку и уже у выхода повернулся и произнес:
– Пора сделать этот городок поцивилизованней.
Ему преградили путь сцепившиеся в смертельной схватке псы. Он увидел воющий клубок лап и спин, а потом – оскаленные зубы; одна из собак поджала хвост и, волоча лапу, заковыляла прочь. Алькальд обошел собак стороной и зашагал по тротуару в участок.
Истошный женский крик раздавался из камеры, а дежурный полицейский спал после обеда, лежа ничком на раскладушке. Алькальд толкнул раскладушку ногой. Полицейский подскочил спросонья.
– Кто это орет там? – спросил алькальд.
Приняв стойку «смирно», полицейский ответил:
– Эта баба клеила листки.
Отборная брань была ответом перепуганным подчиненным.
Алькальд хотел знать, кто привел женщину и по чьему приказу ее посадили в камеру. Полицейские начали многословно объяснять.
– Когда ее посадили?
Оказалось, что в субботу вечером.
– Вот сейчас она выйдет, а один из вас сядет! – закричал алькальд. – Она спала в камере, а по городку налепили за ночь черт-те сколько анонимок!
Едва открылась тяжелая железная дверь, как из камеры с криком выскочила средних лет женщина, худая, с собранными в тяжелый узел волосами, которые держал высокий испанский гребень.
– Проваливай, живо, – сказал ей алькальд.
Женщина выдернула гребень, тряхнула несколько раз роскошной гривой и, выкрикивая «Суки, суки!», как одержимая бросилась вниз по лестнице.
Перегнувшись через перила, алькальд закричал во весь голос, словно хотел, чтобы его слышали не только женщина и полицейские, но и весь городок:
– Отцепитесь, вы слышите, отцепитесь наконец от меня со своей писаниной!
* * *
По-прежнему моросил дождь, но падре Анхель вышел на свою обычную вечернюю прогулку. До встречи с алькальдом времени оставалось довольно много, и он отправился осматривать затопленную часть городка. Увидел он только среди плавающих цветов труп кошки.
К вечеру, когда падре шел назад, начало подсыхать. Вечер неожиданно оказался ослепительно ярким. По вязкой, неподвижной реке шел вниз баркас, груженный мазутом. Из какой-то развалюхи выбежал малыш и закричал, что у него в ракушке шумит море. Падре Анхель поднес эту ракушку к уху – и действительно услышал морской рокот.
Жена судьи Аркадио сидела со сложенными на животе руками перед дверью своего дома и глядела как зачарованная на баркас. Через три дома начинались торговые ряды: витрины с безделушками, прилавки с барахлом и ничем не прошибаемые сирийцы, сидящие у дверей своих лавок. Вечер умирал в ярко-розовых облаках и визге попугаев и обезьян на другом берегу реки.
Начали открываться двери домов. Под заляпанными грязью миндальными деревьями, вокруг тележек со снедью на изъеденном временем гранитном крае водоема, из которого поили скот, собирались поболтать мужчины. Падре Анхель подумал, что каждый вечер в это время словно происходит чудо – преображение нисходит на городок.
– Святой отец, вы помните заключенных немецких концлагерей?
Падре Анхель не видел лица доктора Хиральдо, но представил себе, как тот улыбается за проволочной сеткой окна. Честно говоря, он не помнил тех фотографий, хотя не сомневался, что видел их.
– Загляните в комнату перед приемной.
Падре Анхель толкнул затянутую сеткой дверь.
На циновке лежало существо неопределенного пола – кости, обтянутые желтой кожей. Прислонившись спиной к перегородке, сидели двое мужчин и женщина. Хотя никакого запаха падре не ощутил, он подумал, что от этого существа должно исходить невыносимое зловоние.
– Кто это? – спросил он.
– Мой сын, – ответила женщина. И, словно извиняясь, сказала: – Два года у него кровавый понос.
Не шевелясь, больной скосил глаза в сторону двери. Падре охватили жалость и скорбь.
– Чем вы его лечите? – спросил он.
– Даем ему зеленые бананы, – ответила женщина. – Ему не нравятся – а ведь они так хорошо крепят.
– Вам следовало бы принести его на исповедь, – сказал падре, но слова его прозвучали не слишком убедительно.
Он тихо закрыл за собой дверь и, приблизив лицо к металлической сетке окна, чтобы лучше разглядеть доктора, царапнул по ней ногтем. Доктор Хиральдо растирал нечто в ступке.
– Что у него? – спросил падре.
– Я еще его не осматривал, – ответил врач. И добавил, словно размышляя: – Вот какие вещи, падре, по воле Господа происходят с людьми.
Замечание это падре Анхель оставил без ответа и только сказал:
– Много я перевидал на своем веку мертвецов, но этот бедный юноша больше похож на мертвого, чем мертвец.
Он попрощался. Судов у причала уже не было. Начинало смеркаться. Падре Анхель отметил про себя, что после того, как он увидел больного, состояние его духа ухудшилось. Вдруг он спохватился, что опаздывает, и заспешил к полицейскому участку.
Скорчившись, сжав голову ладонями, алькальд сидел на раскладном стуле.
– Добрый вечер, – медленно сказал падре.
Алькальд обратил к нему лицо, и падре содрогнулся при виде его красных от отчаяния глаз. Одна щека у алькальда была чистая и свежевыбритая, а другая – в зарослях щетины и вымазана пепельно-серой мазью. Со стоном он прорычал:
– Я застрелюсь, святой отец!
Падре Анхель застыл, ошеломленный.
– Вы травите себя, принимая столько анальгетиков, – сказал он.
Под грохот толстой подошвы алькальд подбежал к стене и, вцепившись обеими руками в волосы, принялся биться головой. Падре еще никогда не доводилось быть свидетелем таких проявлений физической боли.
– Проглотите в таком случае еще две таблетки, – посоветовал он, сознавая, что совет его нелогичен от растерянности и бессилия, – не умрете же вы еще от двух обезболивающих.
Он всегда терялся перед человеческой болью – слишком ясно он сознавал свою полную перед ней беспомощность. В поисках таблеток падре обвел взглядом всю большую полупустую комнату. У стен стояли полдюжины табуреток с кожаными сиденьями и застекленный шкаф, набитый пыльными бумагами, а на гвозде висела литография с изображением президента республики. Таблеток он не увидел – только целлофановые обертки, валяющиеся на полу.
– Где они у вас могут быть? – спросил, уже отчаявшись найти таблетки, падре.
– Они на меня больше не действуют, – простонал алькальд.
Алькальда передернуло, и на падре Анхеля надвинулось огромное безобразное лицо.
– Черт, черт подери, блудный род! – крикнул алькальд. – Ведь я уже говорил – отцепитесь от меня!
И, подняв над головой табуретку, со всей яростью отчаяния швырнул ее в застекленный шкаф. Падре Анхель осознал, что произошло, лишь после того как посыпался стеклянный град и из облака пыли вынырнул, словно привидение, алькальд. Абсолютная тишина воцарилась на какое-то мгновение.
– Лейтенант… – прошептал падре.
У открытой в коридор двери выросли полицейские с винтовками на изготовку. Порывисто дыша, алькальд поглядел на них невидящим взглядом, и они опустили винтовки, оставшись, однако, стоять у двери. Взяв алькальда аккуратно за локоть, падре Анхель подвел его к складному стулу.