– Занятный? Я что-то не понял.
– Я вами восхищаюсь. Измыслить теорию до такой степени бредовую и логичную одновременно – это надо суметь. Я ведь сначала думала, что вы понесете чушь с позиций мужского шовинизма. Но я вас недооценила. То, что вы сказали, чудовищно и в то же время до чего умно: надо просто-напросто истребить женщин, не так ли?
– Само собой. Если бы женщин не было на свете, все наконец-то устроилось бы к пользе и в интересах женщин.
– До чего же изобретательно! Как только никто раньше не додумался?
– Я полагаю, додумались гораздо раньше, только никому до меня не хватило мужества привести замысел в исполнение. Потому что идея-то носится в воздухе. Феминизм и антифеминизм – извечные напасти рода человеческого, а выход очевиден, прост как дважды два и логичен: ликвидировать женщин.
– Вы гений, господин Тах. Я в восхищении и счастлива, что познакомилась с вами.
– Хотите, я вас удивлю? Я тоже рад, что познакомился с вами.
– Вы шутите.
– Напротив, я вполне серьезен. Во-первых, вы восхищаетесь мной, каков я есть, а не каким вы меня воображаете, – это уже плюс. И потом, сознание того, что я смогу оказать вам большую услугу, греет меня.
– Какую услугу?
– Как это какую? Теперь вы знаете, о чем идет речь.
– Правильно ли я поняла, что вы и меня намерены ликвидировать?
– Я начинаю думать, что вы этого достойны.
– Ваша похвала дорогого стоит, господин Тах, поверьте, я смущена, но…
– Действительно, вы вся зарделись.
– Но не утруждайте себя.
– Почему? Вы этого вполне заслуживаете. Вы много лучше, чем я думал о вас сначала. Мне ужасно хочется помочь вам умереть.
– Я тронута, но не стоит: мне бы не хотелось, чтобы у вас были из-за меня неприятности.
– Полноте, милая, я ничем не рискую: жить мне осталось полтора месяца.
– Я себе не прощу, если ваша посмертная слава пострадает из-за меня.
– Пострадает? Разве она может пострадать от доброго дела? Наоборот! Люди будут говорить: «Меньше чем за два месяца до своей кончины Претекстат Тах готов был протянуть руку помощи ближнему». Я стану примером для всего человечества.
– Господин Тах, человечество вас не поймет.
– Увы, боюсь, что вы опять правы. Но мне плевать на человечество и на славу. Признаюсь, мадемуазель, я вас до того зауважал, что только ради вас одной мне захотелось сделать доброе дело просто так, бескорыстно.
– Мне кажется, вы меня переоцениваете.
– Я так не думаю.
– Опомнитесь, господин Тах, не вы ли называли меня уродиной, дурой, курицей и прочими нелестными словечками? А сам по себе тот факт, что я женщина, – разве он не роняет меня в ваших глазах окончательно и бесповоротно?
– В теории все, что вы говорите, верно. Но произошла странная вещь, мадемуазель, – одной теории стало мало. Мне открылся иной аспект проблемы, и меня захлестнули чувства, каких я не испытывал вот уже шестьдесят шесть лет.
– Очнитесь, господин Тах, я не Леопольдина.
– Да, вы не она. И все же в вас есть что-то общее.
– Она была сказочно красива, а я, по вашему мнению, безобразна.
– Это, пожалуй, не совсем так. Ваше безобразие не лишено красоты. Временами вы просто красивы.
– Только временами.
– Это уже немало, мадемуазель.
– Я, по вашему мнению, глупа, вы не можете меня уважать.
– Почему вы так стремитесь себя дискредитировать?
– По очень простой причине: не хочу умереть от руки лауреата Нобелевской премии по литературе.
Старика точно холодной водой окатили.
– Может быть, вы предпочли бы лауреата Нобелевской премии по химии? – спросил он ледяным голосом.
– Очень смешно. Я вообще не хочу насильственной смерти, будь то от руки нобелевского лауреата или лавочника.
– Правильно ли я понял, что вы хотите оборвать свою жизнь собственноручно?
– Если бы я испытывала тягу к самоубийству, господин Тах, то давно бы это сделала.
– Как же. Думаете, это так просто?
– Ничего я не думаю, меня это не касается. Представьте себе, я вообще не хочу умирать.
– Вы шутите.
– Неужели для вас так непостижимо чье-то желание жить?
– Нет ничего похвальнее желания жить. Но вы-то ведь не живете, глупая вы курица! Не живете и никогда не будете! Разве вы не знаете, что девочки умирают с наступлением половой зрелости? Хуже того, они умирают, но остаются среди живых. Они расстаются с жизнью, но вместо того, чтобы отправиться в райские кущи смерти, приступают к спряжению пошлого и гнусного глагола и спрягают его без конца, во всех наклонениях и временах вплоть до плюсквамперфекта, – и ни одна не избегнет этой участи.
– Что же это за глагол?
– Что-то вроде «плодиться» в самом гадком смысле этого слова – или «овулировать», если угодно. Это ни жизнь, ни смерть, ни даже промежуточное состояние. Это именуется «уделом женщины», и никак иначе, – видно, человек, с присущим ему криводушием, предпочел не включать в свой словарь подобную мерзость.
– Почему вы беретесь утверждать, будто знаете, что такое жизнь женщины?
– Не-жизнь женщины.
– Жизнь или не-жизнь, вы ничего не можете о ней знать.
– Да будет вам известно, мадемуазель, что великим писателям непостижимым образом открыт доступ в чужую жизнь. Им не нужно ни воспарять над землей, ни рыться в архивах, чтобы проникнуть во внутренний мир людей. Им достаточно взять лист бумаги и перо, чтобы прочесть и записать чьи угодно мысли.
– Скажите на милость! Думается мне, почтеннейший господин Тах, что эта система никуда не годится, если судить по несостоятельности ваших выводов.
– Идиотка. В чем вы хотите меня убедить? Вернее, в чем вы хотите убедить себя? Что вы счастливы? Всякому самовнушению есть предел. Очнитесь! Вы не счастливы, вы не живете.
– Вам-то откуда это знать?
– Переадресуйте этот вопрос себе. Откуда вам знать, живы вы или нет, счастливы или нет? Вы даже не знаете, что это такое – счастье. Если бы вы провели детство в земном раю, как я и Леопольдина…
– Бросьте, не воображайте себя исключением из правила. Все дети счастливы.
– Я в этом сомневаюсь. И уж наверняка никто из детей никогда не был так счастлив, как маленькая Леопольдина и маленький Претекстат.
Голова журналистки запрокинулась, и она снова закатилась неудержимым смехом.
– Ну вот, опять ваша матка взбесилась. Что я такого сказал смешного?
– Извините, пожалуйста, но эти имена… особенно ваше!
– В чем дело? Вы что-то имеете против моего имени?
– Да нет, ничего. Но зваться Претекстатом! Я бы точно подумала, что это розыгрыш. Интересно, какая блажь нашла на ваших родителей, когда они решили назвать вас так?
– Я запрещаю вам судить моих родителей. И, честное слово, не понимаю, чем вас так насмешил Претекстат. Это христианское имя.
– В самом деле? Тогда еще смешнее.
– Не смейте глумиться над верой, богохульница. Я родился двадцать четвертого февраля, в День святого Претекстата; отцу и матери не хватило фантазии, и они решили положиться на календарь.
– Боже! А если бы вы родились на Масленицу, как бы они вас назвали? Масленым?
– Прекратите кощунствовать, срамница! Да будет вам известно, невежда, что святой Претекстат был архиепископом Руанским в шестом веке и большим другом Григория Турского, замечательного человека, о котором вы, разумеется, слыхом не слыхали. Претекстату были обязаны своим существованием Меровинги, потому что именно он поженил Меровея и Брунгильду – с риском для собственной жизни, между прочим. Убедитесь сами, что нет повода смеяться над столь славным именем.
– От этих исторических подробностей оно не становится менее смешным. Да и у вашей кузины имя под стать.
– Что? Вы смеете зубоскалить над именем моей кузины? Я вам запрещаю! Вы – чудовище пошлости и дурновкусия! Леопольдина – самое прекрасное, самое благородное, самое изысканное, самое душераздирающее имя, каким когда-либо нарекали человеческое существо.
– А-а-а.
– Именно так! Я знаю лишь одно имя, мало-мальски сравнимое с Леопольдиной: Адель[9].
– Ну-ну.
– Да! Старик Гюго был далек от совершенства, но одного у него не отнимешь – безупречного вкуса. Даже когда его творения грешат криводушием, они величественны и прекрасны. И дочерям своим он дал два чудеснейших в мире имени. В сравнении с Аделью и Леопольдиной все женские имена жалки.
– Дело вкуса.
– Да нет же, тупица! Кому интересны вкусы людей вроде вас, массы, быдла, сброда, простых смертных? Значение имеют только вкусы гениев, таких как мы с Виктором Гюго. И потом, Адель и Леопольдина – христианские имена.
– Ну и что?
– Понятно, мадемуазель из продвинутых, нынче ведь предпочитают имена языческие. С вас бы сталось назвать ваших детей Кришной, Элохимом, Абдаллахом, Чангом, Эмпедоклом, Сидящим Быком и Эхнатоном, да? Умора. Нет, я люблю христианские имена. А вас, кстати, как зовут?
– Нина.
– Бедная вы моя.
– Почему это бедная?
– Потому что не Адель и не Леопольдина. Нет в этом мире справедливости, правда?
– Может, хватит нести чушь?
– Чушь? Вы это называете чушью? Не быть Аделью или Леопольдиной – да это же коренная несправедливость, глубочайшая трагедия, особенно для вас, бедняжки, которую наградили языческим именем.
– Я перебью вас: Нина – имя христианское. День святой Нины приходится на четырнадцатое января – это дата вашего первого интервью.
– Интересно, что вы хотите доказать этим пустяковым совпадением?
– Не такое уж оно пустяковое. Четырнадцатого января я вернулась из отпуска и в этот самый день узнала о вашей скорой кончине.
– И что же? Вы вообразили, что это нас с вами как-то связывает?
– Я ничего не вообразила, но не вы ли всего несколько минут назад говорили мне в высшей степени странные вещи?
– Да, я вас переоценил. Вы меня сильно разочаровали. А ваше имя просто убило. Теперь я вижу, какое вы ничтожество.
– Я счастлива: моей жизни больше ничего не угрожает.
– Вашей не-жизни ничего не угрожает. Зачем только она вам?
– Мало ли зачем – например, чтобы довести до конца интервью.
– Блестящая перспектива. А я-то по доброте душевной мог обеспечить вам несравненный апофеоз!
– Кстати, каким образом вы собирались это сделать? Лишить жизни влюбленную девочку – для тренированного семнадцатилетнего юноши пара пустяков. Но немощному старику убить здоровую, молодую, враждебно настроенную женщину – задача не из легких.
– Я по наивности думал, что вы настроены отнюдь не враждебно. Пусть я стар, толст и немощен – мне бы это не помешало, если бы вы любили меня, как любила Леопольдина, были бы на все согласны, как она…
– Господин Тах, скажите мне, я хочу знать правду: Леопольдина в самом деле была на все согласна? Сознательно и добровольно?
– Если бы вы видели, как покорно она приняла свою участь, вы бы об этом не спрашивали.
– Знать бы еще, почему она была покорна? Вы могли опоить ее, одурманить, добиться своего криком, побоями…
– Нет, нет, нет и нет. Я любил ее – я и сейчас ее люблю. Этого было более чем достаточно. Такая любовь ни вам, никому на свете даже не снилась. Если бы вы знали, что это такое, не задавали бы дурацких вопросов.
– Господин Тах, неужели вы не способны представить себе другую версию этой истории? Вы любили друг друга, верю. Но это не значит, что Леопольдина непременно хотела расстаться с жизнью. Что, если она покорно приняла свою участь единственно из любви к вам, а вовсе не из желания умереть?
– Это одно и то же.
– Совсем не одно и то же. Может быть, она любила вас так сильно, что просто не хотела вам перечить.
– Перечить! Потрясающе: вы употребляете лексикон семейной сцены для такого метафизического момента.
– Метафизического для вас, быть может, но не для нее. Что, если вы один испытали тогда экстаз, а она всего лишь смирилась?
– Послушайте, мне, наверно, лучше знать, а?
– Теперь моя очередь ответить вам, что это очень спорный вопрос.
– Черт возьми! Кто из нас писатель, вы или я?
– Вы – именно поэтому мне особенно трудно вам поверить.
– А если я расскажу вам, как все было, – поверите?
– Не знаю. Попытайтесь.
– Увы, это не так-то легко. Я и написал об этом, потому что сказать не мог. За перо берутся, когда нет слов, это величайшая тайна – переход от несказанного к высказанному. Слово устное и слово письменное – это паралллельные, которые не пересекаются.
– Очень интересная лекция, господин Тах, но я должна вам напомнить, что речь идет об убийстве, а не о литературе.
– Есть разница?
– Я думаю, та же, что между судом присяжных и Французской академией.
– Между судом присяжных и Французской академией нет никакой разницы.
– Очень любопытно, но вы отвлеклись.
– Вы правы. Но как рассказать? Вы хоть понимаете, что я не говорил об этом никогда в жизни?
– Когда-то надо начать.
– Это было тринадцатого августа двадцать пятого года.
– Ну вот, отличное начало.
– Это был день рождения Леопольдины.
– Какое занятное совпадение!
– Замолчите вы когда-нибудь? Вы что, не видите, что я мучаюсь и не могу найти слов?
– Вижу, и мне это нравится. Я рада, что шестьдесят шесть лет спустя вы наконец-то мучаетесь, вспоминая свое преступление.
– Вы мелочно мстительны, как все бабы. А ведь вы были правы, когда сказали, что в «Гигиене убийцы» только два женских образа: бабушка и тетя. Леопольдина – не женщина, она была – и навсегда останется – ребенком, сказочным созданием, не имевшим пола.
– Но жившим половой жизнью, насколько я поняла из вашей книги.
– Только мы одни знали, что не обязательно быть взрослым, чтобы заниматься любовью, наоборот – половая зрелость все портит. Притупляется чувственность, слабеет способность к восторгу, к растворению друг в друге. Искусству любви следовало бы учиться у детей.
– Значит, вы лгали, когда говорили, что вы девственник?
– Нет. Потерять невинность в традиционном понимании мужчина может только после наступления половой зрелости. А я с тех пор ни разу не занимался любовью.
– Все ясно, вы опять играете словами.
– И не думаю, просто вы ничего в этом не понимаете. И прекратите наконец то и дело меня прерывать.
– Вы прервали человеческую жизнь, а прервать ваш словесный понос – не преступление.
– Бросьте, мой словесный понос вас устраивает как нельзя лучше. Он изрядно упрощает вам работу.
– В чем-то вы правы. Валяйте, облегчайтесь дальше: что там с тринадцатым августа двадцать пятого года?
– Тринадцатое августа двадцать пятого года было самым прекрасным днем на свете. Я смею надеяться, что у каждого человека было в жизни свое тринадцатое августа, ибо это больше чем памятная дата, – то был день великого таинства. Прекраснейший день прекраснейшего лета, теплого и ветреного, когда воздух был легок под тяжелыми кронами деревьев. Для нас с Леопольдиной этот день начался около часа пополуночи: спали мы, по заведенному обычаю, часа полтора. Вы, наверно, думаете, что при таком режиме мы постоянно чувствовали себя разбитыми, – отнюдь. Нам так жаль было даже на час расстаться с нашим раем, что иной раз мы с трудом засыпали. Только в восемнадцать лет, после пожара в замке, я стал спать по восемь часов в сутки: когда человек безмерно счастлив или безмерно несчастен, он не в состоянии уходить так надолго. Мы с Леопольдиной больше всего на свете любили просыпаться. Особенно летом, потому что ночи мы проводили под открытым небом и спали в лесу, закутавшись в покрывало из жемчужно-серой парчи, которое я стянул из замка. Тот, кто просыпался первым, смотрел на другого, и взгляда было достаточно, чтобы вернуть его в наш мир. Тринадцатого августа двадцать пятого года первым, около часа, проснулся я; вскоре и она открыла глаза. У нас было предостаточно времени на то, к чему располагает дивная летняя ночь, на то, что под парчовым пологом, мало-помалу менявшим свой жемчужный цвет на цвет осенних листьев, возвышало нас до сана элевсинских жрецов, – мне нравилось называть Леопольдину элевсинской жрицей, я уже тогда отличался начитанностью и остроумием, но я опять отвлекся…