Гигиена убийцы. Ртуть (сборник) - Амели Нотомб 3 стр.


– Это гроб эпохи Меровингов, – объяснил толстяк, – я сделал из него бар.

Он взял большую металлическую чашу, плеснул в нее изрядное количество шоколадного ликера, потом добавил коньяка и лукаво покосился на журналиста:

– А теперь я открою вам секрет фирмы. У простых смертных третий компонент – взбитые сливки. По мне, это тяжеловато для желудка, и я заменяю сливки тем же количеством… – в руке у него оказалась консервная банка, – сгущенного молока с сахаром. – И он подкрепил слова делом.

– Но это, наверно, до ужаса приторно! – ахнул журналист, тем самым усугубив свое положение.

– Зима в этом году на редкость теплая. А вот в морозы я добавляю в «Александр» хороший кусок сливочного масла.

– Что, простите?

– Да-да. Сгущенное молоко уступает по жирности сливкам, это надо восполнить. Вообще-то, сегодня у нас как-никак пятнадцатое января, так что в принципе масло по сезону положено, но пришлось бы съездить за ним на кухню и оставить вас одного, а это невежливо. Ладно, обойдусь без масла.

– Ради бога, не беспокойтесь из-за меня.

– Нет, решено. Сегодня вечером истекает срок ультиматума, по такому случаю я не буду роскошествовать.

– Вы чувствуете свою причастность к кризису в Персидском заливе?

– До такой степени, что выпью «Александр» без масла.

– Вы смотрите новости по телевизору?

– Между двумя рекламными блоками случается схватить дозу информации.

– Что вы думаете о кризисе в Персидском заливе?

– Ничего.

– А все-таки?

– Ничего.

– Вам это безразлично?

– Отнюдь. Но что бы я ни думал, это не имеет никакого смысла. Заплывший жиром немощный старик – не тот, чьим мнением об этом кризисе следует интересоваться. Я не генерал, не пацифист, не нефтяник, не араб. Вот если вы спросите меня об «Александре» – тут я буду во всеоружии.

В заключение своей тирады писатель поднес чашу к губам и сделал несколько смачных глотков.

– Почему вы пьете из металлической посуды?

– Не люблю ничего прозрачного. Это, между прочим, одна из причин, почему я так толст: не желаю, чтобы меня видели насквозь.

– Кстати, господин Тах, мне хочется задать вам один вопрос, который мечтали бы вам задать все журналисты, но вряд ли хоть один решится.

– Сколько я вешу?

– Нет, как вы питаетесь. Всем известно, что еда занимает огромное место в вашей жизни. Гастрономия и ее естественное следствие – пищеварительный процесс лежат в основе ваших поздних романов, таких как «Апология диспепсии», – это произведение представляется мне наиболее ёмким выражением ваших метафизических забот и тревог.

– Совершенно верно. Я считаю, что метафизика – наиболее адекватное выражение метаболизма. А поскольку метаболизм складывается из анаболизма и катаболизма, метафизику я тоже разделил на анафизику и катафизику. Не усматривайте в этом дуалистического противопоставления, речь идет о двух обязательных и, что еще более усложняет картину, синхронных фазах движения мысли, обреченной на тривиальность.

– Не содержится ли здесь также намека на Жарри и патафизику?

– Нет. Я серьезный писатель, – ледяным тоном отрезал старик и снова приложился к «Александру».

– Итак, господин Тах, вы не будете возражать, если я попрошу вас описать ваш обычный день поэтапно с точки зрения пищеварительного процесса?

Наступила благоговейная тишина; писатель, казалось, размышлял. Выдержав паузу, он заговорил проникновенно, словно открывая непосвященному тайный догмат:

– Утром я просыпаюсь около восьми часов. Первым делом иду в туалет опорожнить мочевой пузырь и кишечник. Вам нужны подробности?

– Нет-нет, я думаю, достаточно.

– Тем лучше, потому что этот этап, хоть и неизбежно присутствующий в пищеварительном процессе, поверьте, более чем отвратителен.

– Верю вам на слово.

– Блаженны невидевшие и уверовавшие. Затем, присыпавшись тальком, я облачаюсь в халат.

– Вы всегда его носите?

– Да, переодеваюсь, только когда выхожу за покупками.

– Вам в вашем состоянии не трудно все это проделывать?

– Я привык за много лет. Одевшись, я отправляюсь в кухню и готовлю себе завтрак. Раньше, когда я проводил дни за письменным столом, мне было не до стряпни и я ел что попроще, например холодную требуху…

– Холодную требуху с утра?

– Я понимаю ваше удивление. Должен вам напомнить, что в ту пору я писал, и это поглощало меня целиком. Теперь меня и самого с души воротит при мысли о холодной требухе с утра. За двадцать лет я привык поджаривать ее в течение получаса на гусином жире.

– Требуха на гусином жире? На завтрак?

– Объедение.

– И «Александр» на запивку?

– Нет, за едой я не употребляю. В ту пору, когда я писал, я пил утром крепчайший кофе. Теперь же предпочитаю гоголь-моголь. После завтрака я выхожу за покупками, а потом стряпаю что-нибудь вкусненькое на обед: мозги в кляре, например, тушеные почки…

– Изысканные десерты?

– Редко. Напитки я пью только сладкие, поэтому десерта мне, как правило, не хочется. К тому же я люблю между трапезами погрызть карамельки. В молодости я предпочитал шотландские леденцы, исключительно твердые. Увы, с возрастом пришлось перейти на ириски, что, впрочем, не хуже. Ничто не сравнится с поистине чувственным ощущением вязкости, сопутствующим параличу челюстей, когда жуешь english toffee… Запишите, что я сейчас сказал, – по-моему, неплохо прозвучало.

– Не стоит, диктофон пишет все.

– Как? Нет, это свинство! Я, значит, даже не могу ляпнуть глупость?

– Вы в жизни не сказали ни одной глупости, господин Тах.

– Вы столь же льстец, сколь и кляузник, сударь.

– Прошу вас, продолжайте ваш крестный путь по пищеварительному тракту.

– Крестный путь по пищеварительному тракту? Удачно сказано. Вы, часом, не почерпнули это в одном из моих романов?

– Нет, это мое.

– Что-то не верится. Ей-богу, типичный Претекстат Тах. Было время, когда я помнил все свои книги наизусть… Увы, мы – ровесники нашей памяти, не так ли? А вовсе не сосудов, как говорят глупцы. Все-таки, «крестный путь по пищеварительному тракту», где же я мог это написать?

– Знаете, господин Тах, если вы и написали, моей заслуги это не умаляет, поскольку я…

Журналист осекся и прикусил язык.

– Поскольку вы не прочли ни одной моей строчки, не так ли? Спасибо, молодой человек, это я и хотел знать. Как вы только могли клюнуть на столь откровенное фуфло? Чтобы из-под моего пера вышло такое пошлое, такое напыщенное выражение – «крестный путь по пищеварительному тракту»? Это же уровень богослова средней руки вроде вас. Что ж, я могу констатировать с облегчением, по-стариковски, что литературный мир не меняется: как всегда, в нем на коне те, кто успешно прикидывается, будто читали такого-то и такого-то. Только в нынешнее время это умение не заслуга: сегодня для вас издаются брошюрки, и любой невежда может говорить о великих писателях, демонстрируя все признаки среднего культурного уровня. В этом-то вы, кстати, и ошибаетесь: я расцениваю как заслугу тот факт, что меня не читали. Я бы проникся самыми теплыми чувствами к журналисту, который пришел бы брать интервью, даже не зная, кто я такой, и не скрывая своего неведения. Но не знать обо мне ничего, кроме этого, с позволения сказать, концентрата – «Добавьте воды, и через минуту вы получите молочный коктейль, готовый к употреблению», – что может быть хуже?

– Постарайтесь меня понять. Сегодня у нас пятнадцатое, а о вашей болезни стало известно десятого. Вы опубликовали двадцать два толстых романа, разве можно одолеть их за такой короткий срок, тем более сейчас, когда в мире так неспокойно и мы каждый день ждем новостей со Среднего Востока?

– Кризис в Персидском заливе куда интереснее, чем мой труп, согласен. Но время, потраченное на штудирование брошюр, вы употребили бы с большей пользой, прочитав хотя бы десяток страниц любой из двадцати двух моих книг.

– Я должен вам кое в чем признаться.

– Не продолжайте, я догадываюсь: вы попытались, но не одолели и десяти страниц. Я это понял, как только увидел вас. Людей, читавших меня, я узнаю сразу: у них это написано на лице. Вот вы не выглядите ни печальным, ни веселым, ни толстым, ни тощим, ни взбудораженным: у вас совершенно здоровый вид. Стало быть, меня вы читали не больше, чем ваш вчерашний коллега. И только поэтому, кстати, невзирая ни на что, вы мне еще чем-то симпатичны. Тем более что вы захлопнули книгу, недочитав до десятой страницы: это говорит о силе характера, какой я никогда не обладал. Вдобавок попытка признания – хоть оно и излишне – делает вам честь. Откровенно говоря, я невзлюбил бы вас, если бы вы, прилежно одолев мои книги, были бы таким, каков вы есть. Но довольно сослагательного наклонения, это смешно. Если мне не изменяет память, мы говорили о моем пищеварительном процессе.

– Совершенно верно. Вы остановились на карамели.

– Итак, покончив с завтраком, я направляюсь в курительную. Это первый апогей моего дня. Ваши интервью я готов терпеть только с утра, потому что время с полудня до пяти часов посвящаю курению.

– А почему до пяти?

– В пять является эта дура-сиделка, которая считает нужным зачем-то мыть меня с головы до ног, – тоже Гравеленова блажь. Каждый день, представляете себе? Vanitas vanitatum sed omnia vanitas[2]. Вот я и отвожу душу как могу, чтобы хоть чем-то досадить этой гусыне: воняю чесноком, ем его на завтрак целыми головками, будто бы от простуды, и дымлю как паровоз до самого прихода моей банщицы.

Он гадко хихикнул.

– Вы хотите сказать, что так много курите с единственной целью довести бедняжку до удушья?

– Ради одного этого стоило бы, но, сказать по правде, я просто обожаю курить сигары. Не кури я именно перед ее приходом, ничего дурного не было бы в этом занятии – да-да, занятии, потому что курение для меня – это такое же дело, как любое другое, я не терплю, чтобы мне мешали, и никого к себе не допускаю в эти часы.

– Все это очень интересно, господин Тах, но не будем отвлекаться: сигары не имеют отношения к пищеварительному процессу.

– Вы так думаете? Не знаю, не знаю. Впрочем, если вас это не интересует… А как я моюсь, вам интересно?

– Нет, если вы не едите мыло и не запиваете водой из-под крана.

– Представляете, эта паршивка раздевает меня донага, трет мочалкой мои жиры, промывает задницу. Голову даю на отсечение, она от этого кончает, ей в кайф отмачивать в ванне голого толстяка, беззащитного и безволосого. Сиделки – все маньячки. Потому-то и выбирают это гнусное ремесло.

– Господин Тах, боюсь, что мы опять отвлеклись…

– Не могу с вами согласиться. Эта ежедневная процедура столь извращенна, что страдает мой пищеварительный процесс. Нет, вы только представьте! Я – один, в чем мать родила, среди мыльной пены, унизительно-беспомощный, чудовищно жирный, перед этой одетой мерзавкой, которая каждый день раздевает меня с этаким лицемерно профессиональным выражением лица, а у самой-то трусы наверняка мокрые, если эта сучка вообще их носит, а потом, в больнице, ручаюсь, она рассказывает все в подробностях своим подружкам – таким же сучкам, – и, может быть даже, они…

– Господин Тах, я вас умоляю!

– Будете знать, мой юный друг, как включать со мной диктофон. Записывали бы в блокнот, как всякий уважающий себя журналист, могли бы потом вымарать мой старческий маразм. А с вашей машинкой никак не отделить зерна от плевел.

– Ну а после ухода сиделки?

– После? Уже? Экий вы быстрый. Это, стало быть, седьмой час. Сучка перед уходом надевает на меня пижаму – так младенца, выкупав, пеленают перед последним вечерним кормлением. В этот час я до такой степени чувствую себя ребенком, что играю.

– Играете? Во что?

– Да во что угодно. Катаюсь на кресле, устраиваю слалом и гонки с препятствиями, упражняюсь в метании дротиков – вон, смотрите, над вами вся стена испорчена, – а больше всего люблю рвать книги – выдираю неудачные страницы из классики.

– Что?

– Да, вымарываю. Возьмите, например, «Принцессу Клевскую» – прекрасный роман, но до чего же длинный. Вряд ли вы его читали, так что рекомендую мой сокращенный вариант – это подлинный шедевр, суть сути.

– Господин Тах, а вам бы понравилось, вздумай кто-нибудь через триста лет вырывать из ваших книг лишние, на его взгляд, страницы?

– Попробуйте найти хоть одну лишнюю страницу в моих романах.

– Мадам де Лафайетт сказала бы то же самое.

– Только не сравнивайте меня с этой курицей!

– Но все-таки, господин Тах…

– Знаете, какая моя самая заветная мечта? Аутодафе! Большой костер из моего полного собрания сочинений! Челюсть-то у вас отвисла, а?

– Ну ладно. А что вы делаете после всех этих развлечений?

– Нет, решительно, вы озабочены проблемой питания! О чем бы я ни заговорил, вы все сводите к жратве.

– Я вовсе не озабочен, просто, раз уж мы подняли эту тему, давайте будем последовательны.

– Не озабочены? Вы меня разочаровали, юноша. Что ж, поговорим о жратве, коль скоро вы ею не озабочены. Итак, наигравшись, накатавшись, настрелявшись, навымарывавшись и подзабыв за этими полезными занятиями кошмар мытья, я включаю телевизор: дети ведь смотрят свои детские передачи, перед тем как съесть кашку или лапшу-алфавит. В это время показывают столько интересного! Сплошная реклама, и больше всего рекламируют пищевые продукты. Благодаря пульту дистанционного управления я создаю рекламные блоки беспрецедентной длины: на шестнадцати европейских каналах можно, если переключать со знанием дела, смотреть рекламу целых полчаса без перерыва. Это изумительно, настоящая опера на всех языках: голландские шампуни, итальянские бисквиты, немецкий стиральный порошок, французское масло, и прочее, и прочее. Пир духа. Когда же передачи начинают раздражать, я выключаю телевизор. От рекламы съестного у меня разыгрывается аппетит, и я приступаю к ужину. Ну что, вы довольны? Видели бы вы свое лицо, когда я нарочно сделал вид, будто снова отвлекся. Успокойтесь, будет вам эксклюзив. Но ужин я предпочитаю легкий. Что-нибудь холодное, свиной паштет например, топленый жир, сало или масло из-под сардин – сардины-то я не очень люблю, зато масло от них приобретает особый аромат, так что сардины я выбрасываю и пью прямо из банки… Боже мой, что с вами?

– Ничего-ничего. Продолжайте, прошу вас.

– Право, вы так побледнели. Запиваю я все это крепким бульоном, который готовлю заранее: ставлю варить на несколько часов шкурки от окорока, свиные ножки, куриные гузки и мозговые косточки с одной морковкой. Добавляю ковшик топленого сала, морковку вынимаю и охлаждаю двадцать четыре часа. Да, я люблю пить этот бульон холодным, чтобы жир застыл сверху корочкой, от которой лоснятся губы. Но вы не думайте, у меня ничего не пропадает зря, мясо я никогда не выбрасываю, это самые лакомые кусочки. Хорошенько проваренные, они не так сочны, зато становятся исключительно нежными. Особенно куриные гузки – просто объедение, их желтый жирок приобретает особую губчатую консистенцию… Нет, все-таки вам нехорошо?

– Не… не знаю… Наверно, клаустрофобия… Нельзя ли открыть окно?

– Открыть окно в середине января? Даже не думайте. Кислород опасен для жизни. Нет, я знаю, что должно вам помочь.

– Можно я выйду на минутку?

– Ни в коем случае, оставайтесь в тепле. Сейчас я приготовлю вам свой фирменный «Александр» с растопленным маслом.

При этих словах бледное лицо журналиста позеленело, и он опрометью кинулся прочь, согнувшись и зажимая ладонью рот.

Тах лихо подкатил к окну, выходившему на улицу, и с чувством глубокого удовлетворения увидел, как скрючившегося беднягу выворачивает наизнанку.

Колыхнув четырьмя подбородками, толстяк с торжеством изрек:

– Кишка у тебя тонка тягаться с Претекстатом Тахом.

Из-за тюлевой занавески он мог наблюдать в свое удовольствие, оставаясь невидимым, и вскоре увидел продолжение: из кафе напротив выбежали двое; их коллега к тому времени лежал, с опорожненным желудком, прямо на тротуаре, а рядом валялся диктофон, который он так и не выключил, – весь его позор был записан на пленку.

Журналиста уложили на банкетку в кафе. Он мало-помалу приходил в себя и повторял время от времени, вращая мутными глазами:

– Не буду есть… Больше никогда не буду есть…

Когда ему дали попить, он долго с подозрением рассматривал теплую воду. Коллеги хотели было прослушать запись, но он воспротивился:

– Только не при мне, умоляю!

Кто-то позвонил жене несчастного, и она приехала за ним на машине; когда он дезертировал, журналисты наконец включили диктофон. Речи писателя вызвали отвращение, смех и всеобщий восторг.

– Этот старикан – настоящий клад! Гигант – одно слово!

– Он восхитителен в своей гнусности!

Назад Дальше