– Вот уж кто не укладывается в рамки умеренного мировоззрения!
– Не потрафляет публике!
– Как умеет выбить почву из-под ног!
– Да уж, силен. Чего не скажешь о нашем друге. Это надо уметь попасться во все расставленные ловушки!
– Об отсутствующих плохо не говорят, но насчет еды – это его занесло. Понятное дело, старый жирдяй не пошел у него на поводу. Уж если выпал шанс побеседовать с гением, так не о жратве же!
В глубине души каждый журналист радовался, что ему не выпало идти ни первым, ни вторым. Положа руку на сердце, все должны были признать, что, окажись они на месте двух опозорившихся бедолаг, задавали бы те же самые вопросы, глупые конечно, но неизбежные. Отрадно было думать, что грязная работа уже сделана, а им выпала более приглядная роль, в которой они не преминут блеснуть, – что не мешало пока позубоскалить на счет тех, кто дал им этот шанс.
Вот так в тот страшный день, когда мир содрогнулся в ожидании неотвратимой войны, заплывший жиром беспомощный старик ухитрился отвлечь от Персидского залива внимание определенной части служителей культа СМИ. Более того, один из них в эту ночь, когда многие не сомкнули глаз, лег натощак и уснул тяжелым, нездоровым сном, ни на миг не вспомнив о тех, кому грозила гибель.
Претекстат Тах использовал на сто процентов малоизученные возможности рвотного рефлекса. Жир был его напалмом, «Александр» – химическим оружием. В этот вечер он потирал руки как удачливый стратег.
– Ну что, война началась?
– Нет еще.
– А скоро она начнется?
– Вы так говорите, будто надеетесь на это.
– Терпеть не могу, когда не держат обещаний. Эти шуты гороховые посулили нам войну пятнадцатого в полночь. Уже шестнадцатое – и ничего. Над кем они издеваются? Над миллиардами затаивших дыхание телезрителей?
– Вы за эту войну, господин Тах?
– Приветствовать войну? Ну вы даете! Как можно приветствовать войну? Что за глупый и праздный вопрос! Много вы знаете людей, которые радовались бы войне? Спросите еще, не ем ли я на завтрак напалм, если на то пошло!
– Вопрос о вашем питании уже достаточно осветили без меня.
– Вот как? Вы вдобавок шпионите друг за другом? Грязную работу пусть кто-то сделает за вас, а вы снимете сливки, да? Очень мило. И, верно, считаете себя куда умнее, задавая блестящие вопросы: «Вы за войну?» Стоит ли быть гениальным писателем, читаемым и почитаемым во всем мире, и получить Нобелевскую премию, чтобы какой-то сопляк донимал меня тавтологическими, я бы сказал, вопросами, на которые последний дурак сказал бы слово в слово то же, что и я!
– Ладно. Значит, вы не приветствуете войну, но хотите, чтобы она началась?
– При нынешнем положении вещей она необходима. Солдатики-то возбуждены, аж штаны лопаются. Надо дать им кончить, иначе у них вскочат прыщи, и им ничего не останется, как вернуться, горько плача, к мамочке. Обманывать надежды молодежи нехорошо.
– Вы любите молодежь, господин Тах?
– Нет, у вас просто талант задавать блестящие вопросы, и главное – оригинальные! Да, представьте себе, я просто обожаю молодежь.
– Для меня это неожиданность. Зная вас, я бы скорее предположил, что вы ее на дух не переносите.
– «Зная вас»! Да что вы себе позволяете?
– Ну, то есть зная вашу репутацию…
– И какова же моя репутация?
– В общем… трудно сказать.
– Ясно. Пожалею вас и не буду настаивать.
– Значит, вы любите молодежь? А почему?
– Я люблю молодежь, потому что у нее есть все, чего нет у меня. За это она заслуживает любви и восхищения.
– Какой волнительный ответ, господин Тах.
– Дать вам носовой платок?
– Почему вам непременно нужно высмеивать благородные порывы вашей души?
– Благородные порывы моей души? Как вам, черт возьми, в голову пришла такая дичь?
– Извините, господин Тах, вы сами навели меня на такую мысль: ваши слова о молодежи были поистине трогательны.
– Копните поглубже, увидите, много ли в них трогательного.
– Что ж, давайте копнем.
– Я люблю молодежь, потому что молодые люди красивы, проворны, глупы и злы.
– ?..
– Не правда ли? Волнительный ответ, как сказали бы вы.
– Я полагаю, вы шутите?
– Я похож на шутника? И потом, где вы видите шутку? Хоть одно из этих определений, по-вашему, не соответствует действительности?
– Даже если допустить, что все определения верны, себя вы в самом деле считаете полной противоположностью?
– Что? Вы хотите сказать, что я красив, проворен, глуп и зол?
– Не красивы, не проворны, не глупы…
– Ну, спасибо.
– Но вы злы!
– Зол? Я?
– Еще как.
– Я зол? Вы с ума сошли. За восемьдесят три года своей жизни я не встречал другого такого неимоверно доброго человека, как я. Я просто чудовищно добр – добр до того, что, встреть я сам себя, меня бы стошнило.
– Вы говорите не всерьез.
– Ну знаете! Назовите мне хоть одного человека если не добрее (это невозможно по определению), то хотя бы такого же доброго, как я.
– Ну… да первый встречный.
– Первый встречный? То есть вы. Я правильно понял? С вами не соскучишься.
– Я или кто угодно.
– Оставьте в покое «кого угодно», вы его не знаете. Говорите за себя. На каком основании вы смеете утверждать, что так же добры, как я?
– На основании того, что это совершенно очевидно.
– Ясно. Я так и думал, никаких доводов у вас нет.
– В конце концов, господин Тах, может, хватит зарываться? Я слушал ваши беседы с двумя предыдущими журналистами. Даже не знай я о вас ничего, только из этих интервью мог бы сделать однозначные выводы. Вы будете отрицать, что измывались над беднягами?
– Наглая ложь! Это они надо мной измывались!
– Может быть, вам неизвестно, что оба тяжко хворают, после того как встретились с вами?
– Post hoc ergo propter hoc[3], вы хотите сказать? Нельзя так произвольно устанавливать причинно-следственные связи, юноша! Один захворал, перебрав «Порто-флипа». Вы, надеюсь, не будете утверждать, что это я его споил? Другой пристал как банный лист, чтобы я – против своего желания, заметьте, – отчитался о своем питании. Если он оказался слаб и не выдержал подробностей, разве это моя вина? Могу добавить, что эти двое вели себя со мной непозволительно дерзко. О, я-то сносил все с кротостью агнца на жертвенном алтаре. А вот им пришлось пострадать. Видите, все написано в Евангелии: Христос сказал, что люди злые и мстительные вредят в первую голову себе. Вот отчего мучаются ваши коллеги.
– Господин Тах, положа руку на сердце: вы держите меня за дурака?
– Естественно.
– Спасибо за откровенность.
– Не за что, я вообще не умею лгать. Кстати, не понимаю, зачем вы задали мне вопрос, заранее зная ответ: вы молоды, а я не стал от вас скрывать, что думаю о молодежи.
– Раз уж мы к этому вернулись, вам не кажется, что вы судите о молодежи несколько огульно? Нельзя всех валить в одну кучу.
– Согласен. Иные молодые люди не красивы и не проворны. Вот вы, например, – не знаю, насколько вы проворны, но не красивы точно.
– Спасибо. А глупость и злоба, значит, свойственны всем молодым людям до единого?
– Я знал только одно исключение – себя.
– Каким вы были в двадцать лет?
– Таким же. Только мог ходить. В остальном я практически не изменился. Уже тогда я был безволосым, жирным, непостижимым, гениальным, чрезмерно добрым, безобразным, исключительно умным, одиноким, уже тогда любил поесть и курил.
– Иными словами, вы никогда не были молоды.
– Одно удовольствие слушать вас, просто энциклопедия общих мест. Я готов ответить: «Да, я никогда не был молод», при одном непременном условии: оговорите, когда будете кропать статью, что это ваше выражение. Иначе читатели подумают, будто Претекстат Тах докатился до терминологии бульварного чтива.
– Обязательно уточню. А теперь, если не возражаете, объясните мне, пожалуйста, почему вы считаете себя добрым, – с конкретными примерами, если можно.
– До чего мне нравится ваше «если можно»! Вы-то ведь не верите в мою доброту, а?
– «Верить» – немного не то слово. «Вообразить» будет уместнее.
– Скажите на милость! Что ж, юноша, попытайтесь вообразить, какую я прожил жизнь: то было самопожертвование длиной в восемьдесят три года. Сравните-ка с жертвой Христа! Мои страсти продолжались на полвека дольше. А в самом скором времени меня ждет куда более эффектный апофеоз, он будет длительнее, изысканнее и, может быть, даже мучительнее: агония, которая оставит на моей бренной плоти славные стигматы синдрома Эльзенвиверплаца. Я прекрасно отношусь к Всевышнему, но Ему при всем желании не удалось бы умереть от рака хрящей.
– И что же из этого следует?
– Как это – что следует? Загнуться на кресте, что было в те времена самым обычным делом, или от редчайшего синдрома – по-вашему, нет разницы?
– Смерть – она и есть смерть.
– Боже мой! Вы хоть понимаете, какую нелепицу записал сейчас ваш диктофон? И ваши коллеги это услышат! Бедный мой друг, не хотел бы я быть на вашем месте. «Смерть – она и есть смерть»! По доброте своей я разрешаю вам это стереть.
– Ни в коем случае, господин Тах: я действительно так думаю.
– Знаете ли вы, что я не перестаю вам изумляться? Такой недалекий ум редко встретишь. Вас следовало бы перевести в отдел сообщений о задавленных собаках: выучите собачий язык и поспрашивайте издыхающих животных. Я думаю, и они предпочли бы умереть от редкой болезни.
– Господин Тах, вам случается разговаривать с людьми в другом тоне или вы умеете только оскорблять?
– Я никого не оскорбляю, милостивый государь, я ставлю диагноз. Кстати, вы, полагаю, не прочли ни одной моей книги?
– Ошибаетесь.
– Как? Не может быть! Ни по повадке, ни по манерам вы не похожи на моего читателя. Это ложь.
– Это чистая правда. Я прочел только один ваш роман, зато от корки до корки, я даже перечитал его, и он произвел на меня неизгладимое впечатление.
– Вы, наверно, меня с кем-то путаете.
– Разве можно с чем-то спутать такую книгу, как «Поруганная честь между мировыми войнами»? Поверьте, она меня глубоко потрясла.
– Потрясла! Потрясла! Можно подумать, я пишу, чтобы потрясать людей! Если бы вы прочли эту книгу не по диагонали – а скорее всего, вы именно так и сделали, – если бы вы прочли ее, как следует ее читать, нутром – да есть ли оно у вас? – то вы бы сблевали.
– В вашем произведении действительно есть определенная рвотная эстетика…
– Рвотная эстетика! Нет, я сейчас зарыдаю!
– Так вот, возвращаясь к тому, о чем мы говорили, я готов утверждать, что не знаю другой книги, которая так дышала бы злобой.
– Именно. Вы требовали доказательств моей доброты – вот вам самое очевидное. Это понимал Селин, писавший в предисловиях, что на создание книг, отравленных ядом бескорыстной доброты, его подвигла непреодолимая приязнь к своим гонителям. Вот она, истинная любовь!
– Это перебор, вы не находите?
– Перебор? У Селина? От души вам советую, сотрите это.
– И все-таки, эта невыносимая, исполненная злобы сцена с глухонемой женщиной – чувствуется, что вы писали ее с наслаждением.
– Конечно. Вы не представляете, какое удовольствие подлить воды на мельницу гонителей.
– А! В таком случае это не доброта, господин Тах, это гремучая смесь мазохизма с паранойей.
– Та-та-та! Перестаньте бросаться словами, смысл которых для вас темный лес. Доброта, молодой человек! Какие, по-вашему, книги были написаны от доброты? «Хижина дяди Тома»? «Отверженные»? Конечно же нет. Такие книги пишут, чтобы быть принятыми в гостиных. Нет, поверьте мне, мало, очень мало на свете книг, написанных из добрых побуждений. Эти шедевры создают в скотстве и одиночестве, зная, что, после того как швырнут их в лицо всему миру, жизнь станет еще более одинокой и скотской. Это естественно, ведь главное отличительное качество бескорыстной доброты – она неузнаваема, непознаваема, невидима и неподозреваема, ибо, если благодеяние заявляет о себе, оно уже не бескорыстно. Так что убедитесь – я добр.
– Интересный получается парадокс. Вы толкуете мне о том, что истинная доброта себя не выказывает, и тут же громогласно заявляете, как вы добры.
– О, я-то могу себе это позволить, если есть желание, все равно ведь мне никто не поверит.
Журналист расхохотался:
– Аргументы у вас просто сногсшибательные, господин Тах. Стало быть, вы утверждаете, что посвятили жизнь литературе из добрых побуждений?
– Я много чего сделал из добрых побуждений.
– Как то?
– Можно перечислять долго: безбрачие, обжорство, ну и прочее.
– Объясните хотя бы это.
– Конечно, добрые побуждения были не единственным резоном. Взять, например, безбрачие: ни для кого не секрет, что я абсолютно равнодушен к сексу. Однако я мог и жениться – хотя бы ради того, чтобы отравить жизнь моей половине. Но нет – вот тут-то и проявляется моя доброта: я не женился и тем избавил несчастную от горькой участи.
– Понятно. А обжорство?
– Ну, это яснее ясного: я мессия ожирения. Когда я умру, то приму на свои плечи все лишние килограммы человечества.
– Вы хотите сказать, символически…
– Стоп! Никогда не произносите при мне слово «символ», если только речь не идет о химических формулах, предупреждаю, это в ваших интересах.
– Я очень сожалею, что так туп и ограничен, но я в самом деле не понимаю.
– Ничего страшного, вы не одиноки.
– Не могли бы вы мне объяснить?
– Терпеть не могу терять время.
– Господин Тах, я туп и ограничен, допустим, но представьте себе, что, кроме меня, есть еще будущий читатель этой статьи, читатель умный и широко мыслящий, – разве он не достоин уразуметь? Ваш последний ответ разочарует его!
– Предположим, такой читатель существует, но, если он действительно умный и широко мыслящий, ему не потребуются объяснения.
– Я с вами не согласен. Даже самый умный человек нуждается в объяснениях, когда впервые сталкивается с новыми, незнакомыми идеями.
– Вы-то откуда знаете? Вы умным никогда не были!
– Ваша правда, но я как могу подключаю воображение.
– Бедный мальчик.
– Ну проявите же вашу пресловутую доброту, объясните мне!
– Сказать вам начистоту? По-настоящему умный и широко мыслящий человек никогда не стал бы выклянчивать объяснения. Только быдло стремится все объяснить, включая и то, чему объяснения нет. Так с какой стати я буду распинаться, если дураки моих объяснений не поймут, а тем, кто поумнее, они не понадобятся?
– Я уродлив, туп и ограничен, к этим эпитетам следует добавить слово «быдло», если я правильно понял?
– От вас ничего не скроешь.
– Позвольте вам заметить, господин Тах, что это не лучший способ расположить к себе.
– Расположить к себе? Я? Этого только не хватало! И вообще, кто вы такой, чтобы читать мне мораль за неполных два месяца до моей славной кончины? Кем вы себя возомнили? «Позвольте вам заметить», сказали вы, – я не позволяю! Все, уходите, вы мне надоели.
– ?..
– Вы что, оглохли?
Сконфуженный журналист ретировался и вскоре уже сидел с коллегами в кафе напротив. Он сам не знал, легко отделался или нет.
Собратья по перу слушали пленку молча, но было ясно, что не Таху адресуются их снисходительные улыбки.
– Ну, доложу я вам, это экземпляр, – рассказывал последний пострадавший. – Поди его пойми! Никогда не знаешь, как он отреагирует. Иной раз такое впечатление, что с ним можно не церемониться, он вполне благодушен и, кажется, ему даже нравятся вопросы с подковыркой. А потом вдруг ни с того ни с сего лезет в бутылку из-за пустяка и выставляет тебя за дверь, если на свою голову сделаешь ему самое безобидное замечание, причем по делу.
– Гении не терпят замечаний, – возразил один из коллег так заносчиво, словно сам был Тахом.
– И что же? Он мне плевал в лицо, а я должен был утереться?
– В идеале ты не должен был нарываться.