Однако некоторые даны Ямато-моногатари кажутся оборванными на полуслове. И прежде всего это относится к 169-му дану. Содержание его таково:
«B древние времена человек, служивший в чине удонэри, отправился в страну Ямато, в храм Ова, гонцом с подношениями храму. В окрестностях Идэ из некоего красивого дома вышли женщины и дети и стали смотреть на путника. Одна недурная собой женщина стояла у ворот с пригожим ребенком на руках. Лицо этого ребенка было очень красиво, и, остановив на нем взгляд, удонэри сказал: „Принеси-ка сюда ребенка“, и женщина подошла ближе. Посмотрел он вблизи, видит — истинная красота — и говорит: „Не выходи ни за кого другого. Будь моей женой. Много времени пройдет, и я вернусь. А это возьми на память“, — сказал он, снял с себя пояс и отдал ей. Потом развязал пояс на ребенке, привязал к письму, которое было при нем, и велел нести его дальше. В тот год ребенку было всего лет шесть-семь. А этот кавалер был охотником до игры в любовь, поэтому так и сказал. А ребенок об этом не забыл, все время в памяти держал. И вот прошло лет семь-восемь, опять этот кавалер был назначен гонцом, отправился, как рассказывают, в Ямато, остановился в окрестностях Идэ, смотрит — впереди колодец. А там женщины набирают воду и так говорят…»
Организация этого эпизода не имеет ничего общего с остальными данами произведения, в нем не соблюдены те условия, которые необходимы в этом жанре. Помимо явного обрыва в тексте в нем еще отсутствуют танка, более того, текст обрывается на таком месте, что никакой изготовки к появлению танка не наблюдается, ситуация, при которой могло быть сложено пятистишие, отсутствует, нет даже ни малейшего намека на то, что может произойти обмен танка или хотя бы что кто-нибудь собирается создать стихотворение.
Если б эпизод завершался встречей гонца с этой женщиной или подросшим мальчиком, можно было бы считать, что все предпосылки к созданию танка существуют. Но концовка — «женщины набирают воду и так говорят…» — не сулит пятистишия, скорее поворот в сюжете, новый толчок к развитию повествования.
Кроме того, и это самое важное, судя по вариантам и спискам памятника, текст 169-го дана Ямато-моногатари именно таким и был в оригинале, и если в некоторых списках приводится танка на тему «о нижнем поясе Идэ», то комментаторская традиция убедительно доказывает, что это позднейшие вставки.
Собранные в Ямато-моногатари танка в основном были известны и широко популярны, и в случае, если в копиях рукописей попадались обрывы, загрязнения или какие-нибудь страницы оказывались попорчены, недостающие фрагменты восстанавливались безотлагательно.
И раз это не было сделано в 169-м дане, приходится предположить, что танка этого дана никогда и не существовала.
Весьма интересное истолкование этому явлению дает Такахаси Сёдзи, и его концепция, видимо, имеет реальные основания.
Такахаси Сёдзи пишет: «Форма Ямато-моногатари такова, что в нем рассказываются разные небольшие истории, связанные ассоциациями, одна за другой. С повествовательной точки зрения эти разнообразные истории могут продолжаться и продолжаться, остановиться можно в произвольном месте. Однако автор Ямато-моногатари, создавший свое произведение как памятник письменной литературы, видимо, полагал недостаточным просто расположить материал подряд. И он выбрал способ обрыва.
С точки зрения формы эта разновидность самая короткая, притом он заменил манеру устного повествования приемом письменной литературы. В качестве завершения произведения, в котором собраны истории, повествующие об аварэ — „печали“, „очаровании этого бренного мира“, обрыв свидетельствует о полной гармонии содержания и формы. Человек, в одиночестве закончивший чтение произведения, погружается, в размышления — ведь далее может быть и так и эдак, и, лишь когда окончательно гаснет инерция такого обрыва, „чтение“ можно считать завершенным. Это воистину техника письменного произведения. Ямато-моногатари представляет собой произведение, в котором ута-катари (букв. „рассказывание танка“. — Л. Е.) смыкается с письменной литературой. Из свободы повествования в Ямато-моногатари конкретно видно стремление автора установить эту гармонию между строением произведения и содержанием материала, видны его осознанные установки, выработанные им в то время, когда он собирал воедино однотипный материал в одном произведении»[49].
Вспомним, что по многим данным, как о том говорилось ранее, 169-й эпизод в первоначальном оригинальном виде памятника, по всей вероятности, представлял собой последний, завершающий дан. Следовательно, способ завершения этого дана имел решающее значение для композиции памятника в целом, ибо он совпадал с концом всего этого произведения. Оказывалось, что конец произведения не дается в нем самом, фабула могла бы развиться далее тем или иным образом, но каким — совершенно неизвестно, и на этой неопределенности, на этой множественности возможных исходов и заканчивается книга, что, по мнению Такахаси Сёдзи, согласуется с принципом аварэ, одним из главных эстетических принципов эпохи Хэйан.
Но помимо того что с помощью такого обрыва эпизода создается некоторое настроение — грустная неопределенность, неизвестность, подобная форма завершения произведения имеет еще ряд важных аспектов, которые интересны для нас именно в связи со всем тем, что говорилось выше.
Помимо тех сторон явления, на которые указывает Такахаси, этот способ оформления конца эпизода открывает еще ряд повествовательных возможностей. Те фабульные линии, что заложены в приведенном тексте 169-го эпизода, определенно богаты, обладают высокой повествовательной энергией, это совсем не та неизвестность, когда сюжет исчерпан, но судьба героя не досказана; в данном случае происходит неожиданный для сюжета обрыв, когда все его линии только набирают силу. Это как бы сжатая пружина. В эпизоде обнажаются главные законы построения сюжетной прозы, которая может развертываться далее тем или иным способом, например вызвать появление стихотворения и привести к самым разнообразным развязкам.
Кроме того, что очень существенно, обнажается также условность литературы, установка на вымысел. Ведь сам по себе обрыв сюжета, столь богатого возможностями, свидетельствует о том, что автору неважно, происходило ли что-нибудь подобное описываемому на самом деле, и если происходило, то каким образом завершилось. Даже если допустить, что эта история была ведома многим и имела определенное, тоже известное большинству разрешение, все сказанное выше тем не менее оставалось бы в силе. Пусть даже современник, читая этот эпизод, мог вспомнить историю о «поясе из Идэ» и восстановить ее продолжение, само то обстоятельство, что в памятнике письменной литературы эта история преподнесена в таком оборванном виде, достаточно знаменательно. В дане как бы обнаруживается механизм построения произведения жанра ута-моногатари и одновременно механизм развертывания повествовательных возможностей, заложенных в прозе. Притом оказывается подчеркнутым специфический характер литературы, ее условность, с помощью чего утверждается самостоятельность такого явления, как литература, его ценность.
Как уже говорилось ранее, 168-й дан, видимо, был добавлен к произведению позже, чем 169-й, но, по-видимому, тот, кто приписал его к тексту памятника, отдавал себе отчет в особом значении завершения всего произведения способом 169-го дана и, чтобы не нарушить действие приема, поместил новый дан не в конце, а перед концом, т. е. перед 169-м даном, бывшим в то время последним.
Примечательно, что, когда добавлялись 170-й и 171-й даны, они были помещены после 169-го, но, по мнению Такахаси Сёдзи, тем человеком, который их приписал, была сделана попытка воспроизвести прием обрыва повествования в дане, который теперь стал последним, но, пишет Такахаси, «прием был применен уже поверхностно, отчасти бессмысленно»[50].
В 171-м эпизоде рассказывается о любви придворной дамы по имени Ямато и государственного советника Фудзивара Санэёри. Они обменялись танка, но после этого он долго не приходил к ней, и «она за это время извелась в ожидании. Уж что было у нее на уме — неизвестно, но она решила сделать вот что. Никого об этом не извещая, села в карету и отправилась во дворец». Затем рассказывается, как она пыталась вызвать Санэёри, просила разных придворных отыскать его, долгое время ждала. Наконец Санэёри, посоветовавшись с Хирохада-дайнагоном, как поступить в таком необычном случае, распорядился чтобы в помещение левого приказа принесли из жилых комнат ширмы и циновки и там ее поместили. «Зачем вы это сделали?» — спросил Санэёри, а она: «Очень мне было неприятно, что…» Реплика фрейлины Ямато не завершена, глагол обохэру — «чувствовать», «ощущать» стоит в условном наклонении с суффиксом ба, такая форма никогда не может завершать предложение.
Далее следует: «В дом принца Ацуёси даме по имени Ямато левый министр:
Это стихотворение, помещенное также в Госэнсю, 11 (раздел «Любовь»), не имеет никакой связи с содержанием эпизода. Весь этот последний фрагмент почти полностью совпадает, с текстом Госэнсю, но, как мы уже упоминали, в разных списках Ямато-моногатари приводится в разном виде. В списке Тамэудзи имеется и прозаическая интродукция («В дом принца Ацуёси…»), и танка (има сара-ни), в книге Тамэиэ и то и другое написано хираганой в две строки, с пробелом между ними вдвое меньше обычного.
В группе рукописей Каритани приводится только танка, в списках годов Канги, в книгах Кацура-но мия знаками того же размера, что и в тексте, имеется приписка: «Танка из Госэнсю». Во всех остальных списках нет ни прозаического вступления, ни этой танка. Самое вероятное, что в первоначальном виде этот фрагмент отсутствовал, а был вписан позже из Госэнсю в тот список произведения, с которого потом делались многие копии, В оригинальном же тексте этого нет, следовательно, дан кончался на слове обоюрэба, т. е. в нем также был использован прием обрыва повествования.
Такахаси Сёдзи указывает, что этот прием в 171-м дане был применен поверхностно, тем более если предположить, что существовала еще танка, написанная от Санэёри фрейлине Ямато, то она наверняка была общеизвестна и могла быть легко восстановлена, а следовательно, обрыв оказывался не окончательным[51].
Однако прозаический контекст никак не подготавливает появление пятистишия, связь между ними очень неопределенна, и стихотворение по смыслу не имеет отношения к предыдущему прозаическому повествованию.
К тому же не утрачивает значения и то обстоятельство, что читатель имел дело уже с памятником письменной литературы, пусть даже он мог восполнить за счет собственных знаний и памяти определенные фрагменты в тех историях, что ему сообщались. Та же история, будучи записанной, уже носила характер текста, т. е. имела маркированные начало и конец, специальную организацию.
Поэтому обрыв, как бы легко он ни был восполним, воспринимался именно как обрыв текста, а для произведения письменной литературы такое явление уже должно было иметь свое назначение и мотивировки существования, тем более что двумя данами раньше, в 169-м дане, этот обрыв был задан гораздо определеннее и функции его были в какой-то мере более очевидны. Сами законы письменной литературы устанавливали особую значимость такого необычного оформления конца ута-моногатари, необходимость его истолкования в системе жанра. В подобном случае у читателя, естественно, возникало стремление проникнуть в замысел автора, понять цель такого стилистического хода.
Действительная разница между употреблением приема в 169-м и 171-м данах лежит в другой, на наш взгляд, области. Эта разница имеет более всего отношение к развитию повествовательных возможностей, т. е. скорее к сфере прозы, нежели к сфере поэзии.
В 169-м дане, как мы уже говорили, сюжетные линии только набирали силу и оборвались тогда, когда они еще были носителями многих возможностей дальнейшего движения сюжета и т. д. В 171-м дане они уже затухали, сюжет в общем и целом был исчерпан. Внешняя сторона приема была соблюдена — употреблена форма глагола, не могущая служить заключительной и обычно помещаемая лишь в середине фразы. Однако грамматическая незавершенность не равна обрыву сюжета, и линии развития повествования 171-го дана не подразумевали непременно наличие столь же богатого фабульными ходами продолжения, как в 169-м дане.
Итак, 169-й дан и особая форма его завершения, с одной стороны, передают то настроение, тот привкус аварэ, который характерен для поэзии эпохи в целом и, вероятнее всего, связан с буддийским понятием бренности, которое, надо сказать, в Японии было усвоено на особый лад и даже, как показывают многие исследователи, всегда несло черты, противоположные ортодоксальной буддийской доктрине.
Синтоистское архаическое сознание с его концепцией самодовлеющей природы, ориентированное на «посюсторонность» богов и предков, не совпадало с привнесенной буддизмом трансцендентностью. Отсюда — умиление эфемерным сущим, подставленное на место «буддийского бесстрастия», меланхолическое понятие аварэ, проявленное в эту эпоху в разных формах художественного сознания.
С другой стороны, в способе построения эпизода заложены возможности развития повествовательного сюжета жанра ута-моногатари, т. е. до некоторой степени он служит образцом фабульного повествования, порождающего дальнейшие движения сюжета. Помимо того, что весьма важно, этот дан совершенно лишен танка, всякого рода поэтических реминисценций. Если в 171-м дане содержатся две танка, которыми обменялись Ямато и Санэёри, то в 169-м эпизоде их нет вовсе.
Вероятно, не будет ошибкой предположить, что в 169-м дане отчасти выражена возможность существования и развития прозы без танка. Такая возможность отчасти подразумевается и в тех данах, где танка, являясь лирической кульминацией, не может быть одновременно рассмотрена как кульминация сюжета, т. е. когда стихотворение не служит единственной причиной создания данного ута-моногатари, хотя, разумеется, в условиях такого жанра является оправданием его существования.
Например, в 168-м дане, самом длинном в Ямато-моногатари, сначала повествуется о том, как Ёсиминэ-сёсё докончил начатую его возлюбленной рэнга, затем рассказывается о его исчезновении вскоре после смерти императора. Его повсюду искали и друзья его, и жена, но нигде не могли и следа отыскать. Наконец жена увидела в храме Хацусэ все его одеяния, принесенные в дар храму. Она горевала, чуть не впала в беспамятство и все умоляла монаха сказать ей, жив ее муж или нет, а Ёсиминэ в это время скрывался внутри храма, и хотя слышал голоса жены и детей, но стерпел и не выбежал к ним, а утром увидели, что всю ночь из глаз его лились кровавые слезы.
Далее рассказывается о том, как в день поминовения государя некий отрок принес дубовый листок с написанным на нем пятистишием и по почерку узнали руку Ёсиминэ, бросились искать, но снова не нашли. Лишь через некоторое время одному из гонцов императрицы удалось разыскать Ёсиминэ, уклонявшегося от встречи с посланными. Наконец Ёсиминэ объяснил, что стал монахом после смерти императора и надеялся, что, когда кончится срок его затворничества, он умрет, чтобы не оставаться в том мире, где нет более его государя. «„А что касательно детей моих, то никогда я о них не забывал“, — сказал он, и