Теперь же, в черные эти дни, она просто не могла без музыки Теперь она черпала из нее силу – и пусть говорили, что от этого можно сойти с ума! Наверное, нормальный человек и мог бы, потому что действительно – была в этой музыке отчаянная злость, вечный крик, протест, гнев, может быть, кто-то и мог заразиться лишь агрессией, но Катя, с ее душой, истончившейся, истрепанной, лишенной сил, Катя нашла здесь силу, которой ей так не хватало Теперь во всей этой музыке вдруг стало проступать что-то очень родное, что-то созвучное – как будто эти песни писали люди, пережившие то же, что и она, столько отчаянья было в них, столько желания докричаться, доказать – кому? Неужто и у них были свои отцы митрофаны? Свои грозные стражи приходили к ним по ночам, the nightmares stalk for me at night I dread the long and lonely nights (И по ночам за мной кошмары по пятам идут,
И если ночью я один, она длиннее во стократ и страшно мне, англ, пенся Оззи Осборна). Ты не одна такая – вот что было важно, они как будто протягивали ей руки, помогали подняться, вселяли если не надежду, то хотя бы желание добыть эту надежду, вырвать ее зубами, отстоять, отбить.
Все-таки металл был для нее слишком сложен, она не могла слушать его много и долго, нравились только некоторые композиции, рок тоже подходил не весь, надрывно-депрессивной музыки она инстинктивно избегала, боясь поддаться этим сладким, но губительным сейчас для нее глубинам, а панк-рок, мелодичный панк, чуть разухабистый, чуть циничный как будто, «пофигистский», более легкий, более хулиганский даже, стал сейчас лучшим лекарством Отчаянья в нем не было вовсе, но вот хорошей, созидательной агрессии было много, была в нем и какая-то подростковая беспечность и легкость, музыка не давала лежать на диване, требовала стукнуть кулаком по столу, встать, действовать, куда-то бежать Выкрикнуть – пусть зло, сердито, но зато искренне – все, что болело и мешало жить, выбросить вон – то, что лишало сил Катя все равно слушала через текст – так было ей понятнее, поэтому к зарубежным добавились и два московских исполнителя – хотя и русскоязычных, но играющих вполне зарубежную по стилю музыку
В конце концов Костик уговорил Катю сходить на концерт Убедил: вживую – это совсем другое дело, чем слушать записи. Вживую обычно больше лажают, но зато удивительный драйв, да и накал эмоциональный просто зашкаливает.
Конечно, она отчаянно трусила, она же даже на дискотеке никогда не была, а тут сразу в клуб! Всколыхнулись вдруг все ее детские страхи о «них», этих страшных людях, которые сидели когда-то у соседнего подъезда и пели под гитару Обычные мальчишки-ровесники, просто нацепившие на себя «железяки», не стоило их так демонизировать – правда, той, вечно перепуганной Кате этого все равно нельзя было объяснить Но теперь вдруг ожил детских страх – Катя, куда ты идешь? Что ты делаешь вообще? Посмотри – до чего ты дошла! Она тряслась, даже когда уже были куплены билеты, даже когда уже ехала в метро, где они с Костиком договорились встретиться, чтобы потом дойти до клуба вместе. Но ей надо было победить этот страх, как глупо – бояться, когда ты уже такая взрослая, и она все-таки шла, слушая, как Костик ее увещевает: там самые обычные студенты, никаких демонов там нет, ты что!
Ей все представлялись какие-то оранжевые ирокезы, страшные размалеванные рожи с пирсингом и татуировками во всех местах, но Костик оказался прав – большинство людей на концерте оказались самыми обычными мальчиками и девочками, каких можно встретить на улице, в институте, в кафе А потом она вообще перестала смотреть по сторонам, потому что музыка, грохнувшая неожиданно, громко и мощно, заставила ее забыть обо всем на свете. Она оглохла и ослепла на мгновение, как будто потерялась, схватила Костика за руку – только бы удержаться на ногах! Казалось, невозможно играть так быстро и так громко, но барабаны справлялись, держали безумный ритм, глубинными ударами шла басовая партия, гитары вели мелодию, то взвывая, то затихая, а солист, длинный, с зачесанными вверх рыжими волосами, прыгал так, что казалось – от этого зависит его жизнь Волнами шла от него энергия, казалось, ее можно было видеть даже, трогать рукой, и не жаль ему было отдавать так много, ничего уже не оставляя себе, может быть, потому что тут же обратно мощным потоком шла энергия из скачущей толпы – к нему Костик потом объяснил ей – это называется «рубиться», а в центре зала несколько ребят даже устроили «слэм» – специально толкали друг друга по очереди, так что образовали целый круг, впрочем, толкали беззлобно, весело, как-то по-школьному, не сильно увлекаясь: упавших тут же поднимали.
– Кто они, чтобы учить тебя? – кричал, наклоняясь со сцены, солист, по его виску ручейком струился пот, стекал за ворот, но было понятно – ему все равно, сейчас главное – докричаться, как будто лично Кате хотел он это крикнуть, как будто хотел дать ей сил для борьбы – послушай меня, послушай, ты не одна такая!
Пусть кто-то снисходительно назвал бы это подростковым бунтом, но Кате, Кате, да, взрослой девушке, выпускнице с дипломом, больше всего нужны были сейчас силы для бунта. Подросткового, не подросткового – не важно, главное было – взять сил, начерпать как можно больше для предстоящих – она чувствовала, что дальше будет еще хуже и страшнее – одиноких ночей, когда снова и снова станет приходить к ней палач: она сама.
Она, кажется, скакала вместе со всеми и пела, нет, разве это пение – кричала Было так легко потерять голову и хотелось – ее потерять, потому что (как филологической девушке не вспомнить Бахтина?) во всем этом было такое карнавальное безумие, такой неожиданный исход и такой – как она сказала потом Костику – кайф! Музыка захлестывала, вибрировал пол, вибрировало все внутри, хотелось громче и быстрее, громче и быстрее, кругом – только этот грохот, но такой выстроенный, такой осмысленный, попадающий во все нужные точки Рок.
На нее вдруг как озарение снизошло, она на наглядном примере поняла – так вот в чем сила проповедей Проповедь имеет силу, только когда человек верит, только когда говорит правду. Прыгающий на сцене солист, уже весь мокрый от пота, был искренен в своем пении-крике, это шло у него из души, из сердца, из его глубокой убежденности в правде, о которой он пел. Он не жалел сил, он – отдавал: силу, убежденность, страсть, казалось, что и душу, и жизнь – потому что невозможно так петь, не выкладывая всего себя целиком Невозможно лгать самому себе, если ты так отдаешь На таких высотах и скоростях фальшь немыслима – или правда, или смерть. И мог ли тягаться с этой горячей убежденностью какой-нибудь отец Маврикий, повторяющий прописные истины, которые фактически никогда не применялись на практике? Что толку было говорить о любви абстрактно, «цитатно», когда ее не было – этой любви, когда была только фальшь, цензура, «как надо», «как благочестиво», как будто в людях нет жизни, как будто не течет в жилах жаркая кровь, как будто кругом мертвецы Как можно говорить с молодежью так, как будто перед тобой полуживые старики? Да что там с молодежью, с каждым, кто еще жив, каждому нужно это – искреннее, настоящее. Просто так нельзя с живыми – говорить мертво.
Они вышли из клуба в ночь, все еще полные этого веселого грохота Только что прошел дождь, и было так хорошо идти по осенней ночной Москве, слушая ее шум, вдыхая ее запах, который разносил налетающий порывами прохладный ночной ветер. Пролетали машины, шурша шинами по мокрому асфальту, пронося с собой запах бензина, особенно острый во влажном после дождя воздухе; в их мокрых блестящих боках неверно, искаженно отражался свет фонарей и витрин Из стеклянной, полной белого, почти дневного света, палатки, где торчал в белом колпаке и фартуке кавказец, несло масленым, тяжелым духом шаурмы и чебуреков, из круглосуточной кофейни прилетали ароматы более возвышенные – сладких женских духов, выпечки, яблок с корицей и кофе. Откуда-то издалека – из метро, вероятно, – шла теплая волна людских запахов, которые смешивались с амбре дешевых сигарет и пива – на троллейбусной остановке собралась веселая компания. Пахло мокрым асфальтом, уставшим за день городом, пахло ночной Москвой
Катя вдохнула этот воздух полной грудью
«Да ведь и ты-то сама, – сказала она вдруг себе то, что всегда боялась сказать, – ты сама тоже постоянно врала»
Всю свою жизнь она играла чужую роль – роль какой-то неведомой, несуществующей «правильной православной девочки», которая никогда не была ей близка Она всегда врала, потому что боялась – обличений отца Митрофана, огорчения родителей, вечных мук, Геенны, Божьего гнева. Она всегда – всю свою жизнь – была самой настоящей чистокровной фарисейкой Делала и говорила то, во что не верила, что не чувствовала, что не отзывалось – ни в сердце, ни в разуме Всю жизнь она боялась задавать такие простые и логичные вопросы, которые задавали вокруг все неверующие или «сомневающиеся» люди, нет, ни в коем случае, ведь я же «уже православная» – как можно сомневаться! Как можно допустить хоть какую-то «неблагонадежность»? Не зная ответов, она всегда гнала от себя сомнения как «дьявольское искушение», она не имела своего мнения ни по одному серьезному вопросу, она просто повторяла за батюшками и другими «православными авторитетами» их заштампованные, заученные слова, замыливающие Истину, затрепывающие Слово Божие, пустые слова, не пропущенные ни через одно сердце, жемчужины под ногами свиней.
Именно эта ложь, эта фальшь – поняла она вдруг – и мешала ей как-то объяснить Костику смысл жизни в Церкви Потому что она сама в нее не верила Потому что, когда мама говорила «объясни ему, что для тебя это важно», для нее это на самом деле вовсе не было важно. Отец Маврикий говорил: «Не может быть послан Богом человек, который не разделяет твою веру», ну так эта вера никогда не была ее верой! Какое может быть предательство веры, если ты ее никогда не выбирал? Веры во всю эту субкультуру у нее никогда не было, а веру во Христа они никогда и не предавала Это не Костик не разделял ее веру, это она разделяла его, Костикову, веру, вот в чем дело! Она всегда была похожа на него, на таких, как он, а не на «православную девочку», хоть и старалась убедить себя, что это не так Ей просто не мог бы понравиться «православный мальчик», потому что по-настоящему «православной девочкой» она никогда не была! Она была хулиганкой, драчуньей, любительницей сладкого и книг, она была панк-гёл, так в шутку звал ее Костик, так вот в чем дело, вот оно что!
Господи, ведь так и правда больше нельзя! Разве Богу нужна эта скользкая, склизкая ложь, эта липкая смазанная маска, под которой не видно истинного твоего лица, твоего, Человек, ведь ты задуман без этих фиговых листков и кожаных риз. Ведь каждый из нас – разный, и в разности этой – промысел Божий, откуда же, почему же берутся все эти ходульные персонажи, эти одинаковые застывшие маски древнегреческого театра? Эта фарисейская закваска, дрожжи лжи, на которых вера раздувается вдруг в идеологию, пузырясь так и не заданными вопросами, страхом оказаться еретиком, ужасом от «прелести» и «искушений», живая вера, рождающая теперь мертвых детей, – «правильных православных христиан» Нежизнеспособных, не выживающих, как не выжила «правильная православная девочка Катя». Мертворожденный конструкт, голем, чудовище Франкенштейна – плод неофитства девяностых, православного гетто, невежества, ревности не по разуму, молитв, постов и книг не по возрасту, духовных подвигов не по силам.
На улице почти не было прохожих, только разбившаяся на группки и пары публика расходилась после концерта, в основном все спешили в метро, не обращая внимания на выстроившиеся возле клуба такси – для студентов слишком большая роскошь
Костик предложил переждать, когда толпа в метро схлынет, они с Катей остановились, отошли к стене дома.
– Понравилось? – спросил он
Она активно закивала Хотела только добавить, что теперь болит горло, больно говорить, сорвала голос во время «подпевания» И ухо что-то плохо слышит.
Костик как раз хотел ей что-то сказать в это ухо, она замотала головой
– Что такое?
– На левое ухо оглохла
– Так бывает иногда, завтра пройдет, не волнуйся. Но я все равно скажу, в другое ухо тогда Я давно уже хотел, но что-то не решался, хотя это глупо, конечно… В общем… выходи за меня замуж!
V
«Ешь, пей, душа, веселись» – конечно, ей ли не помнить притчу о богаче? И вот он – конец твой, душа. Не успела ничего попробовать, не успела повеселиться толком, насладиться – Катя всегда так жалела этого богача из притчи Ну совсем же не попробовал ничего, ни денечка! А как предвкушал, наверное…
У нее хотя бы был этот денечек Целая счастливая ночь и утро – во время которых она все время с улыбкой вспоминала о том, что они с Костиком замыслили после новогодних праздников – прогуляться в ЗАГС, подать заявление.
Потому что потом пришел конец
На следующий день, когда она как следует отоспалась после концерта, когда ухо ее почти пришло в норму, и она, счастливая и довольная, отправилась на кухню завтракать (или уже обедать?), папа выловил ее в коридоре и прямо там же, в коридоре, сообщил несколько официально:
– Катя, отец Митрофан велел передать, что он ждет тебя к себе на разговор
У нее так внезапно и резко ослабели ноги, что она чуть не упала, оперлась о стену, глядя на папу тупо, спросила, неожиданно для себя, изменившимся голосом:
– А зачем?
Папа пожал плечами:
– Не знаю Сегодня подошел ко мне в храме и велел тебе передать.
– Так и сказал – прийти?
– Ты хочешь дословно? Сказал так: «Скажи Кате, что я ее к себе зову поговорить Ну, побегали – и хватит»
В голосе его слышалось хоть и тщательно скрываемое, но волнение И даже изумление некоторое Еще бы! Дочку вызывает отец Митрофан! Блудную духовную дочь…
Она прямо физически чувствовала, видела как будто, как за стеной, на кухне, застыла мама, прислушиваясь к их короткому разговору, как ей, маме, тоже страшно, ведь папа, конечно, ей тут же все рассказал, как только поговорил с отцом Митрофаном, еще и в машине по дороге домой, наверное, они это обсуждали и ужасались.
Катя кивнула. Пошла на все таких же ослабевших, негнущихся ногах к себе в комнату, упала на диван
«Конец, конец, конец!!!» – крутилось в голове все громче и громче.
Вот и ответ на вопрос – совесть ли тебя зовет. Вот и ясность – страшная, ужасающая ясность, от которой никуда не спрятаться уже. Последний знак, последняя попытка позвать Катю к Себе – через отца Митрофана. Последнее предостережение перед… перед чем?
Как еще иначе это все объяснить? Почему отец Митрофан позвал ее сегодня? Значит, он все-таки прав Не она, со своей слабой верой в другого Бога, а он, он прав, он, проповедующий Бога карающего, он пытается Катю остановить в последний момент – через него сейчас действует Бог. Он прозорливый, он все узнал, узнал, что Костик сделал предложение, узнал, что вчера она была на рок-концерте, прыгала и скакала (во время всенощной под Казанскую, кстати!), а потом так старательно оправдывала свое отступничество, находила такие убедительные аргументы. Он все узнал! Он увидел, как глубоко, как страшно она пала, в какой она прелести, он – все такой же всемогущий отец Митрофан – хочет ее спасти, остановить на самом краю, уберечь свою духовную дочь от последнего, разрывающего все прежние связи шага От шага в новую жизнь – без Церкви. Он, вновь огромная черная скала, которую она вроде бы когда-то победила (наивная, наивная дура!), он вернулся куда более страшным, куда более сильным В последний момент, когда она уже думала, что сбежала, что освободилась, когда начала выздоравливать, он – который никуда не уходил вовсе! – протянул руку, взял ее за шкирку и поставил на место И разом поднялся вихрь в ее маленьком мирке, разом слетели со стен все яркие декорации, которые она намалевала, играя в свободу и любовь, и в обнажившихся черных стенах, вздымающихся до неба, отражаясь от этих стен, грохоча и бесконечно повторяясь, громче самого громкого рока, гремело, гремело, гремело: «Ну, побегали – и хватит!»
Она уже знала, что не пойдет. Не потому что считала его неправым, нет – теперь-то в его правоте у нее не было ни малейших сомнений Но она не могла уже повернуть назад Она понимала прекрасно – после последнего предостережения наступит конец. Не от новой жизни хотел уберечь ее отец Митрофан – он хотел спасти ее от смерти Потому что дальше будет смерть Потому что бессмысленна жизнь человека, который не желает каяться, который закостенел в своем грехе и прелести Но с этим отказом прийти она как будто согласилась на бой, битву – последнюю? Бросила окончательный, оформившийся вызов – кому? Богу? Или Страху? Решилась убить этого страшного змея, которого назвала совестью?