Все оказалось именно так, как Кононов себе и представлял. И кладбище было именно там, где ему положено быть, и свинарник, и руины Божьего храма. Непрерывно разглядывая все вокруг, чувствуя, как сладостно-горько сжимается сердце, он поравнялся с этими руинами, и увидел впереди, у плетня, двух беседующих мужчин. Тот, что стоял к нему лицом, был явно из местных, деревенских, – коренастый, грубой работы мужичок в вылинявшей, не первой свежести майке и потертых брюках, заправленных в покрытые засохшей грязью сапоги. Мужичок энергично жестикулировал одной рукой, как записной мим (хотя, в отличие от мима, еще и говорил что-то, то и дело сплевывая в сторону), а в другой держал топор. Его собеседник (вернее, слушатель), стоящий спиной к Кононову и время от времени кивающий в такт монологу своего визави, был одет в легкую, кремового цвета рубашку с короткими рукавами и кремовые брюки, подпоясанные узким ремешком; его светло-коричневые сандалии составляли разительный контраст с тяжелой поношенной обувью представителя колхозного крестьянства. Скорее всего, этот невысокий темноволосый мужчина был горожанином, приехавшим погостить к сельским родственникам.
Медленно приближаясь к этой пока не замечающей его паре, Кононов уловил обрывки фраз: «...вытоптали, бля, будто стадо прошло... ведь обдрищутся от этого гороха... еще и дразнятся, бля... мамок вызвать или гнать в шею... и в школу докласть, и родителям на работу...»
– Примем меры, – вставил «горожанин». – Обязательно примем меры.
Кононов совсем сбавил ход и невольно улыбнулся. Смысл спича колхозника стал для него прозрачен как добросовестно вымытое оконное стекло. Юные пионеры, наплевав на заветы Ленина, каковые они должны были, как пелось в песне, «хранить с честью» (помнилось Кононову, как два раза в неделю – кажется, по средам и пятницам, – после полдника, всех собирали у лагерной эстрады и заставляли под баян разучивать всякие правильные пионерские песенки типа: «Пионер, не теряй ни минуты, никогда и нигде не скучай, пионерским салютом утром солнце встречай, ты всегда пионерским салютом солнце Родины встречай!» Или: «Здравствуй, речка, здравствуй, лес, мы попали в край чудес, здравствуй, лагерь пионерский, здравствуй, хорошо живется здесь!». «Только мало дают есть», – добавляли всякие несознательные элементы); так вот, юные пионеры, пренебрегая заветами Ильича и забив на готовность к борьбе за дело Коммунистической партии, совершали набеги на колхозные поля близ деревеньки Отмичи, воруя горох. «И турнепс», – добавил про себя Кононов. Да, бывало такое, и не раз, и он сам охотно принимал участие в подобных вылазках. И купаться убегали без спросу, и мотались за три километра в соседнюю деревню, где был магазин, чтобы купить папиросы «Прибой» или жутчайшие по своей крепости, зато дешевые, по десять копеек пачка, сигареты «Памир», или «Нищий в горах», как они называли это чудо табаководства за изображенного на пачке мужика с посохом, зачем-то забравшегося на голое скальное образование. Контингент второй смены пионерлагеря «Луч», судя по доносящейся от плетня филиппике, не очень спешил идти «за партией к ряду ряд», как утверждалось в еще одной жизнерадостной песне, а все больше норовил нанести урон сельхозугодьям отнюдь не во имя светлых идеалов коммунизма, а в угоду собственным ненасытным желудкам («Наши бедные желудки-лудки-лудки-лудки были вечно голодны-ны-ны...»). А этот, в кремовой рубашке, был вовсе не приехавшим отдыхать горожанином, а кем-то из пионерлагерной администрации. И не воспитателем, не физруком, не баянистом, и уж тем более не старшей пионервожатой – а начальником лагеря! Именно! Кононов вспомнил, что в его годы начальник лагеря, грозный Иван Федорович (кажется, директор или завуч какой-то калининской школы), жил не в лагере, вместе со всеми, а в деревне, благо это было совсем рядом.
– Мы обязательно примем меры, – повторил кремовый и, повернув голову и подняв руку, демонстративно посмотрел на свои наручные часы. Видимо, колхозник его уже слегка достал.
Теперь Кононов видел лицо мужчины в профиль. И этих одной-двух секунд ему вполне хватило. Он замер на месте, все еще оставаясь незамеченным, а потом отшатнулся к зарослям лопухов, скрывающим остатки церковной стены.
Он сразу узнал этого молодого мужчину, да что там мужчину – парня, который был гораздо моложе его, Кононова. Моложе на семь лет.
Это был Николай Кононов. Его отец...
Кононов застыл возле лопухов, вперив невидящий взгляд в блинообразные пыльные листья. Мысли стеклышками калейдоскопа метались в его сознании, пока не сложились в единственно правильный узор. Он все понял, и, сбросив сумку с плеча, согнулся, упершись руками в колени. Он не представлял себе, что ему делать с этим пониманием, распоркой застрявшим в душе, перегородившим душу. Он теперь знал, кого именно имел в виду Сулимов.
«Вы должны добраться до пионерлагеря «Луч», вашего лагеря, возле Отмичей, – говорил ему дон Корлеоне, – и побеседовать с одним человеком. Убедите его в том, что ему и его жене категорически нельзя заводить второго ребенка. Ни в коем случае!». – «Это отец Мерцалова? – спросил Кононов; вернее, не спросил даже, а просто констатировал. – Кто он? Как его фамилия?» – «Вы его сразу узнаете, – заверил Сулимов. – Он вам хорошо знаком». – «Но почему бы не назвать его? Это что, страшная военная тайна? Не беспокойтесь, никаким буржуинам я ее не выдам, даже и за ящик печенья и банку варенья». Дон Корлеоне лукаво прищурился и, усмехнувшись, ответил: «В любом деле должна быть какая-то недосказанность, интрига. Чтобы было интереснее этим делом заниматься». И Кононов тогда еще раз подумал, что вовсе не случайно выбор пал именно на него: седьмой отдел действовал не наобум, а вполне целенаправленно.
Он продолжал стоять, согнувшись, среди лопухов, потрясенный открывшейся истиной. Неподалеку продолжал раздаваться сипловатый голос колхозника, но Кононов уже не слушал его.
Значит, отец в семьдесят первом работал начальником пионерлагеря «Луч» – такой факт Кононову был неизвестен, ни сам отец, ни мама об этом не говорили. Либо как-то к слову не приходилось, либо он, Кононов, пропустил это мимо ушей – или напрочь забыл? А часто ли он интересовался прошлым своих родителей? В том-то и дело... Собой был озабочен, был погружен в собственный мир, только о своей персоне пекся, как частенько, увы, случается под этими небесами... Отец работал завучем в четвертой школе, на Володарского, так что вполне мог быть и начальником пионерлагеря; потом уже, в начале восьмидесятых, его забрали в облоно.
Но не это было главным; вернее, это было совсем не главным! Главное – Николай Кононов был отцом Мерцалова, изобретателя машины времени... Не только отцом Андрея Кононова, но и Мерцалова. Значит, у него, Андрея Кононова, был младший брат, носивший почему-то другую фамилию. Родной брат – ведь Сулимов говорил, что второго ребенка нельзя заводить отцу вместе с мамой, а не с какой-то другой женщиной. Выходит, тот, умерший почти сразу после рождения ребенок вовсе не умер?! Так было сказано матери, а на деле ребенка отдали каким-то бездетным и богатеньким. Богатеньким – и бездетным. Неким Мерцаловым... Если они из Калинина, их можно найти по телефонной книге. Или через адресный стол. Найти, заявиться к ним, плюнуть им в глаза и забрать ребенка... братишку... брательника... братана...
Кононов болезненно скривился и глухо застонал. Голосов больше не было слышно, только где-то в отдалении отрывисто и зло лаяла собака.
Какие Мерцаловы? Какой братан? Братан еще не родился – и он, Андрей Кононов, здесь и сейчас именно для того, чтобы воспрепятствовать его рождению. То есть – убить? А можно ли убить того, кто еще не родился?..
Теперь ему было совершенно ясно, почему дон Корлеоне не назвал фамилию. Знал, скотина, что он, Андрей Кононов, ни за что бы в таком случае не согласился на этот прыжок в прошлое. И что же дальше? Что делать-то, как поступить?..
У него был брат... Господи, у него, оказывается, был младший брат! Вовка... Или Сережка... Почему он не спросил у этого гада, у этого сучьего дона Корлеоне, как зовут Мерцалова?.. Брата...
Брат...
Но что же, все-таки, делать? Плюнуть на эту свою долбаную миссию, вернуться к Волге, дождаться катера и уехать отсюда... И жить независимой жизнью, благо деньги позволяют, а когда кончатся – всегда к его услугам новые тайники, «рудники мои серебряные, золотые мои россыпи...» И пусть все идет своим чередом, и пусть братишка появится на свет... и в урочный час создаст машину времени?!
Кононов скрипнул зубами, подобрал с земли сумку и наконец разогнулся.
Сулимов все сделал правильно. Избавил от лишних переживаний, от мучительных раздумий – в общем, от ненужной головной боли. У него, Кононова, никогда не было брата, он никогда не видел этого брата... И не увидит. Брата у него – нет.
Шурша лопухами, Кононов выбрался на дорогу. Мужичка-колхозника нигде не было видно, а отец удалялся в сторону пионерлагерного футбольного поля, слегка помахивая левой рукой, а правую сунув в карман своих кремовых брюк. Прижимая сумку к боку, Кононов припустил за ним вдогонку через пустырь с останками вкопанных в землю обгорелых столбов – то ли виселиц времен Великой Отечественной, то ли подмостков для выступлений студенческих агитбригад. Отец шел, не оглядываясь, явно направляясь в лагерь (там царил «тихий час», который почему-то – из черного юмора, что ли? – называли еще «мертвым часом»), он уже дошагал до чуть покосившихся футбольных ворот, когда Кононов, лавируя между засохших коровьих лепешек, окликнул его:
– Товарищ начальник!
Отец замедлил шаг, повернулся к приближающемуся Кононову, и досада, обозначившаяся на его широкоскулом удмуртском лице, тут же сменилась вежливым «служебным» вниманием – так встречают посетителей чиновники разных госучреждений; вероятно, он принял по-городскому одетого Кононова за родителя кого-то из вверенных ему, начальнику лагеря, юных пионеров... хотя именно он, в данном случае, и был родителем...
– Здравствуйте, Николай Алексеевич, – Кононов остановился в двух шагах от загорелого мужчины с зачесанными назад волосами и ямочкой на подбородке; отец был чуть ниже его, и поуже в плечах. Таким молодым Кононов отца не помнил...
– Здравствуйте, – Кононов-старший сдержанно кивнул, но правую руку из брючного кармана не вынул, не протянул для рукопожатия. – С катера?
– Что? А, да! С катера... – Кононов с трудом проглотил подступивший к горлу комок; мысли его слегка путались, словно после дозы водки натощак. – Андрей, – представился он, прочистил горло и добавил: – Николаевич.
«Папка!.. Родной!..» – беззвучно кричал где-то в глубине, в колодце прошлого, пацан со сбитыми от футбола коленками, и было очень трудно справиться с этим пацаном; уже пятнадцать лет отца не было на этом свете – и вот! вот! – он был, вот он стоит в двух шагах – живой, молодой и пока что здоровый...
Именно в этот момент Кононов понял, что не будет делать никаких попыток проверить работоспособность машины времени и навсегда, до самой смерти останется здесь, в мире, где живут его мама и его отец.
– Слушаю вас, Андрей Николаевич. Какой отряд?
– Что? – опять не сообразил Кононов.
В карих глазах отца мелькнула тень недовольства и даже, кажется, неприязни, и Андрей Кононов с отчаянием подумал, что отец может принять его за действительно хватившего дозу водки в буфете на катере.
– Я не из отряда, – поспешно сказал он. – То есть, ни сына, ни дочери у меня в вашем лагере нет. Я по другому вопросу, Николай Алексеевич, – Кононов наконец-то взял себя в руки. – Я из больницы... по поводу вашей жены... Галины Михайловны...
Смуглое лицо Кононова-старшего побледнело. Он порывисто шагнул вперед, вынув руку из кармана:
– Что с ней?
– Да нет, с ней все нормально, – торопливо сказал Андрей Кононов и мысленно обложил себя со своей медвежьей неуклюжестью матом высотой с манхэттенские небоскребы. – Я не совсем точно выразился. Ваша жена жива-здорова, не беспокойтесь, ради Бога! Просто кое-кто у нас в больнице халатно отнесся к своим обязанностям... можно сказать, спустя рукава... Должен был поставить в известность, но не...
– Да что случилось-то? – почти выкрикнул отец и сузил и без того узковатые, не славянского разреза глаза. – Вы толком можете объяснить? Какая больница? Какая халатность? Что с Галей?
– Я же говорю: ничего. Ни-че-го! – для убедительности Андрей Кононов прижал руки к груди, продолжая беззвучно поливать себя матюками. – Давайте присядем, – он показал на лавки, врытые в землю под соснами вдоль футбольного поля (на одной из этих лавок он когда-то вырезал – вернее, вырежет – перочинным ножом и свои инициалы и дату), – и я вам все объясню.
Отец исподлобья глянул на него – теперь в этом взгляде читалась тревога, – молча повернулся и быстрым шагом направился к ближайшей скамейке. Андрей Кононов вытер взмокший лоб и еще раз мысленно обругал себя.
...Плыли над соснами пушистые легкие облака, вызывая избитые ассоциации с клочками ваты, в деревне изредка и нехотя, словно отрабатывая повинность, перекликались петухи, а Кононов сидел на скамейке бок о бок с вновь обретенным отцом и, опустив голову, чтобы отец не видел его глаз, занимался самым обыкновенным враньем. Той самой ложью во спасение, ложью, призванной изменить будущее. Но во имя чего бы ни была ложь, она все равно оставалась ложью...
Он, видите ли, врач-гинеколог первой городской больницы, той самой больницы, где находятся медицинские карты Кононова Николая Алексеевича и Кононовой Галины Михайловны. Работает там совсем недавно, всего несколько месяцев. В ожидании крупномасштабной проверки по линии Минздрава, главврач обязал весь персонал внимательнейшим образом просмотреть медицинские карты граждан, приписанных к первой городской, – для вскрытия упущений и наведения должного порядка. И вот он, врач-гинеколог, обнаружил в медицинской карте гражданки Кононовой Галины Михайловны запись, сделанную его предшественником: «Поставить Кононову Г. М. в известность...». И никаких отметок о том, что Кононова Г. М. действительно была поставлена в известность.
– О чем? – глухо спросил отец, напряженно, сцепив пальцы в замок, выслушивающий «легенду» Кононова. – Что вы забыли ей сказать?
– Не я, – не поднимая глаз, ответил Кононов, чувствуя себя последним подлецом. – Я тогда еще не работал в первой городской. Видите ли, Николай Алексеевич... Вашей жене, Галине Михайловне, больше нельзя рожать... и забеременеть тоже нежелательно... Могут возникнуть осложнения... в силу специфики организма... Я узнал, что вы здесь, хотел позвонить, а потом подумал, что по телефону о таких вещах не совсем удобно. У меня сегодня выходной, вот и решил прокатиться. И, думаю, мой коллега не совсем прав: ставить в известность нужно не Галину Михайловну, а вас, Николай Алексеевич... А вот ее как раз в известность ставить и не надо.
Отец пошевелился. Кононов чувствовал на себе его взгляд, но продолжал сидеть с опущенной головой, блуждая глазами по бурым сосновым иглам и сухим шишкам, разбросанным в утоптанной траве под ногами.
– Это очень серьезно... доктор? Требуется операция? – голос у отца теперь стал не только глухим, но еще и каким-то надтреснутым.
– Никакой операции не требуется и никакой угрозы здоровью нет. Это не болезнь, а особенность организма. Поверьте, Николай Алексеевич, есть немало женщин, которым не рекомендуется рожать во второй раз.
– Не болезнь... – обронил отец, и по его тону было понятно, что он не очень-то верит в искренность «гинеколога».
Кононов повернул голову и впервые с начала разговора взглянул на отца. И сказал со всей уверенностью, на которую был способен, и у него получилось убедительно, потому что на этот раз он не лгал:
– Николай Алексеевич, даю вам честное слово: это не болезнь. И поверьте мне, пожалуйста: ваша жена доживет, как минимум, до следующего тысячелетия.
Это Кононов знал наверняка. А вот отцу не доведется проверить истинность этого утверждения, потому что для него все сроки закончатся гораздо раньше. В девяносто третьем...
Кононову вдруг неудержимо захотелось открыться отцу, рассказать всю неправдоподобную правду – и он изо всех сил стиснул зубы. В том-то и дело, что правда была именно совершенно неправдоподобной – а какими фактами он мог ее подтвердить?.. «Я – ваш сын, Николай Алексеевич. Тот, который сейчас в Калинине, трехлетний. Я – это он и есть, только из будущего, и он – это я. Машина, понимаешь, времени...» Ну, и какой можно ожидать реакции на подобное заявленьице? «Бурашевский», – подумает отец. Под Москвой – Белые Столбы, а под Калинином – Бурашево. Областная «психушка».