Кто знает, по какому пути пошел бы мир, если бы тогда, тридцатого апреля в пустом троллейбусе возле нашего института, Женька не обратился ко мне со словами: «Брусника, слушай. Написал замечательные стихи»?
Я не помню, чем закончился наш разговор, что именно ответил я на рассуждения Женьки о нереальности изобилия, но я помню, что именно тогда – и это было как озарение – я вдруг понял, что изобилие возможно, что оно реально, что оно вполне укладывается в современную физическую картину мира, причем изобилие абсолютное, исключающее нехватки любого рода, и ключом к этому изобилию является та самая между прочим упомянутая мною «хреновина», безграмотно названная гомеостатом третьего рода, которая делает что угодно из чего угодно.
Рождение идеи
…Все технически передовые миры стали мечтать о том, как, минуя обычные производственные процессы, научиться создавать любые необходимые предметы прямо из неорганической материи.
Дж. БраннерВторым великим днем мне хочется назвать двенадцатое июня.
С самого утра я торчал в институте, потому что помогал Женьке обсчитывать курсовой проект. Машинка у нас с ним была одна на двоих, а Женька был большим разгильдяем, поэтому выходило всегда так, что сначала я делал свои расчеты, а потом мы вдвоем делали расчеты для него. Он ухитрялся оставлять все дела не то что на последний день, а иногда буквально на последний час. А теперь ему и вовсе было не до учебы. Шла подготовка к экспедиции, до начала ее оставалось чуть больше месяца. В общем считал я, а Женька только переписывал все своим почерком и параллельно развлекал меня рассказами о предстоящем событии, причем поминутно бросал писать, а иногда даже хватал листок бумаги, набрасывал на нем схему маршрута… или рисовал конструкцию «розового гроба», или принимался объяснять устройство тепловых развязок спецсосуда. В общем мы провозились гораздо дольше, чем я планировал, времени на то, чтобы почитать конспект по автоматике, у меня не осталось, и, злой на себя и на Женьку, я к трем часам поплелся на экзамен.
Каким-то чудом (впрочем, я знаю, каким: женщина-экзаменатор помнила меня по прошлогодней практике, где я ходил в лучших) я сумел выкрутиться на четверку, и страшно довольный и словно пьяный слегка от успеха и бессонной ночи, а ночи перед экзаменами всегда у меня были бессонными, я еще долго мотался по институту, болтал со знакомыми ребятами и девчонками, часа полтора просидел в редакции «Химика», обсуждая готовящийся к выходу номер, посвященный экспедиции Станского и Чернова. Домой не спешил: Ленка, получив пятерку по политэку, уехала к родителям и рано вернуться не обещала. Но когда я приехал, она уже возилась на кухне с ужином и радостно сообщила, что дядя достал ей шикарные штаны всего за сто двадцать рэ, и хотя мы совершенно не представляли, где взять их, эти сто двадцать рэ, настроение было отличное, и вспомнив дядю, мы вспомнили и подаренную им еще к свадьбе и до сих пор нами не опустошенную бутылку «мартеля», и было решено, что это как раз тот случай, когда по поводу удачного дня следует заварить хорошего кофе и попить его с французским коньяком.
И ужин получился на славу. А когда я опрокинул в чашку последнюю рюмку «мартеля» и с тоской поглядел на пустую теперь бутылку, мне вдруг пришло в голову, что было бы очень недурно увидеть ее вновь полной. «Нет, лучше две полных бутылки», – подумал я. Две бутылки как-то больше импонировали моему воображению. И, сделав стремительный скачок в мыслях, я вдруг впервые понял, что идея устройства, делающего что угодно из чего угодно, не обязательно должна воплощаться в форме гигантского многоцехового предприятия.
Мне вдруг увиделась почти карманная модель этого синтезатора, этой копировальной машины для умножения по мере надобности числа бутылок с «мартелем». Такая модель была бы вершиной кибернетической мысли.
– Слушай, Ленк, – сказал я, а не заняться ли мне кибернетикой?
– А почему ни этой, как ее, неравновесной термодинамикой? – откликнулась Ленка. – Или, скажем, молекулярной генетикой.
– Потому что я хочу сделать машину, которая будет все копировать.
– Зачем? – не поняла Ленка.
– То есть как «зачем»?! Ты не понимаешь. Она ведь будет ВСЕ копировать. К примеру: берем бутылку (я взял бутылку), запихиваем ее в машину (я спрятал бутылку под стол) и на другом конце получаем точно такую же (я перехватил бутылку в другую руку и вытащил ее из-под стола).
– А первая бутылка? – спросила Ленка, внимательно следившая за моими манипуляциями.
– А первая остается как ни в чем не бывало.
– Значит, вторая получается из ничего.
– Зачем же, машина потребляет энергию…
– И все электростанции Советского Союза работают три года, чтобы сотворить одну бутылку «мартеля».
– Ну, Малышка, с тремя годами ты, пожалуй, махнула, но в принципе, безусловно, права – так нерентабельно. Однако ты не дослушала.
Машина будет сама производить энергию, превращая в нее эквивалентную массу воды, воздуха, песка, навоза, если угодно.
Ленка смотрела на меня задумчиво и сочувственно.
– Виктор, ты это только что придумал?
– Не совсем. Но в общем да. А что?
– Ну, если б ты это давно придумал, ты бы уже успел три раза забыть свою гениальную идею. Это же чушь собачья.
– Не чушь, – обиделся я. – Первое начало термодинамики на месте?
На месте, принцип Лавуазье-Ломоносова и тот соблюдается.
– А второе?
– Что второе?
– Второе начало термодинамики.
– Этот жалкий законишка о неубывании энтропии? Да его попы и капиталисты придумали! Это же просто околонаучный припев к апокалипсису, термодинамический гимн концу света. Никогда я его не признавал и признавать не буду.
– Виктор, ты позер, – нарочито в рифму сказала Ленка.
– Я не позер, а великий борец за уменьшение энтропии.
– Борец! – хмыкнула Ленка. – Оглянись назад.
Я оглянулся. Позади меня был мой письменный стол, заваленный тетрадями, книгами, сигаретными коробками, листами, ручками, полиэтиленовыми пакетами и прочей мурой. Венчала груду мятая рубашка. И через весь стол змеился шнур от погашенной настольной лампы. А дальше, позади стола, был черный провал окна в разрыве пестрых зеленых штор. Я ничего не понял.
– Энтропия наступает, – сказала Ленка зловеще.
И мне вдруг стало страшно. Черный кусок неба был окном в тепловую смерть. По ту сторону жизни колыхался безбрежный и неодолимый океан холода. Энтропия наступала.
– Поубавь-ка ее на своем столе, – добавила Ленка.
– Тьфу на тебя! – я встряхнулся и сразу почувствовал обиду: такую шутку принять всерьез – заучился видать совсем. – Ладно, Малышка, посмотрим еще, как ты запоешь, когда весь мир будет говорить о моем изобретении. Представляешь – универсальный синтезатор Брусилова!
– Представляю, – сказала Ленка.
И тут зазвонил телефон. Это был Славик. Мы с ним не виделись тыщу лет, и за это время коллекция его сильно выросла. Так что, старик, сказал Славик, если у тебя есть что-то обменное, набивай карманы и лети ко мне. А у меня было что-то обменное, и даже не кое-что, а довольно много, и, отойдя от телефона, я тут же принялся разбирать свои монеты. Разговор был прерван, Ленка благополучно забыла о моей «гениальной» идее, но у меня именно после этого разговора не было дня, чтобы я в той или иной связи ни вспоминал о «синтезаторе Брусилова». И, черт возьми, я не берусь сказать, по какому пути пошел бы мир, если бы тогда, двенадцатого июня, я и Ленка не решили попить кофе с дядюшкиным «мартелем»!
Конструкция
Посетитель, заглянувший к нему в лабораторию, принял бы аппарат за морозильник – длинный белый ящик с крышкой, несколькими лампочками, стрелками и кнопкам, длинный белый ящик, которому предстоит преобразовать мир.
Совершенный дубликатор изготовлял копии.
Б. КрунаА третий великий день – это двадцать четвертое августа. Глупо, конечно, начинать рассказ о свершившемся такой фразой. Глупо называть дату, которую, безусловно, будут знать все, от мала до велика и в любой стране. Может быть, ее станут писать с больших букв. Может быть. Но пока это всего лишь один из тех трех обозначенных мною поворотных дней. И вообще вначале мне придется рассказать еще кое о чем. Ведь после двенадцатого июня не сразу наступило двадцать четвертое августа. И если между апрелем и июнем были просто лекции, семинары, зачеты, экзамены, просто книги, кинофильмы, пивбары, кафе «Троллейбус», просто споры, разговоры, мечты и замыслы, то между двенадцатым июня и Двадцать Четвертым Августа были уже очень конкретные размышления и очень глубокие сомнения и в высшей степени серьезный анализ моей нелепой по сути идеи. И было расставание с друзьями, уходящими к полюсу, и прощальный вечер у Черного, где все надрались, как свиньи – вспомнить стыдно. И были проводы на аэровокзале, а на следующий день оттуда же я отправился на БАМ. И были полтора месяца жары, дождей, комаров, мошки, едкого, пополам с диметилфталатом, пота, мучительных пробуждений от боли в руках, не проходящего зверского аппетита, ругани с прорабами и дружеских встреч с зэками, ночных авралов и дневных простоев, густых слоистых туманов над тайгой и частых ярких, как в сказке, радуг после каждого дождя и, наконец – бессмысленных, растравляющих душу, но необходимых, как воздух, бесконечных подсчетов, сколько же нам заплатят. А заплатили нам с гулькин нос. И мало того, что администрация строительно-монтажного поезда облапошила тысяч на тридцать, так мы еще ухитрились внутри отряда поругаться из-за шести тысяч, заработанных на левом, утаенном от большинства объекте. Это была грязная история. Когда мы улетели в Москву, было ясно, что деньги поделены уже окончательно, но не менее ясно было и то, что поделены они несправедливо. Хитрюга-командир в последний день вместо общего собрания устроил общую пьянку, и недовольные, обиженные бойцы, опрокидывая стакан за стаканом жуткую, дерущую горло водку иркутского разлива, постепенно переходили с ругани на шутки, с шуток – на песни, а с песен – на бормотанье, бульканье, рыгание и храп. Я один во всем отряде не выпил ни капли, и мне было хуже всех. Командир тоже почти не пил, и мы нашли, что сказать друг другу. Он заявил, что считает себя абсолютно правым, что деньги получили только те, кто, по его мнению, хорошо работал (я, по его мнению, работал плохо). А то, что «премии» вручались тет-а-тет в штабном вагончике трусливо, стыдливо, по секрету от остальных, – это командир в расчет не принимал, и я пообещал ему, что мы вернемся к нашему разговору, но только уже в Москве и при участии парткома и комитета ВЛКСМ.
А потом был Братск, и там я пил, потому что хотелось все-таки забыться и хотелось отметить, хоть и скромный, а все же бамовский заработок. И был уютный ресторан в Энергетике, где подавали восхитительного омуля («Ешьте, ребята, пока весь не передох»), и чудные пельмени в горшочках, и нескончаемые бутылки красного вина.
А после был зал ожидания в аэропорту, и бессонная ночь, и мучительная жажда, и изжога, и рассвет, который упорно, семь часов кряду гнался за самолетом, но все было втуне: в иллюминаторах висела плотная угрюмая синева. А в голове ворочались, пытаясь разломить ее, громоздкие, неуклюжие, тяжелые мысли. На моих часах было 10.40, а Москву все еще покрывал сумрак, и это было странно, если не сказать дико, и к родителям я притащился совершенно разбитый. Ехать домой, в Бирюлево, не имело смысла: Ленка еще не вернулась с Юга, и там меня ждала пустая квартира.
Два дня я ел и спал сначала по Иркутску, а потом уже по какому-то совершенно несусветному времени. Я знал, что адаптация происходит не сразу, но не только не пытался перестроиться на московский лад, но даже наоборот упорно сохранял бамовский режим, – мне страшно нравилось такое чудачество, и непременно хотелось похвастаться перед Ленкой своим настроенным на Иркутское время организмом.
Вот почему Двадцать Четвертое Августа, переехав накануне в Бирюлево с сумкой продуктов, выданных мне родителями, я проснулся без труда в пять утра (десять Иркутска) и, лениво помахав гантелями и повернувшись под не очень холодным душем, заварил себе кофе. Вечером я ждал приезда Ленки, а Ленка больше всего на свете любит грибы. «Вряд ли ей удалось поесть грибов в Коктебеле, – думал я. – Порадую Малышку. Заодно по лесу погуляю, разгоню тоску.
Забуду к чертовой матери проклятого командира со всеми его дурацкими деньгами. Вспомню что-нибудь приятное». Н о не так-то просто было вспомнить что-нибудь приятное в синеватой полутьме десяти утра по Иркутски и с головой такой тяжелой, словно я все лечу в самолете. Во всяком случае, пока я пил кофе, мне это не удалось. И пока отмывал для грибов пластмассовое помойное ведерко, – тоже не удалось. Зато, когда я сел в электричку, почти пустую в этот сонный час, я вспомнил, что для меня самое приятное (не считая, конечно, Ленки – о ней я думал практически не переставая все два месяца). Я вспомнил и удивился, как это мог вылететь у меня из головы мой любимый синтезатор, конструкцию и принцип работы которого я детально разработал еще там, еще стоя по колено, по пояс, по плечи в дурацких ямах, вырываемых мною под столбы ограды посредством кирки, лома и лопаты в непокорном и ненавистном грунте четвертой категории на Киренгской нефтебазе. И вспомнил я о синтезаторе не случайно.
Напротив меня сидел парень в новом джинсовом костюме, в модных кроссовках и читал Кларка в подлиннике. А я даже название перевести не смог, хоть и учил английский по программе спецшкол. И я сидел напротив него и завидовал, всему завидовал. Рассеянно передвинув на полу пустое ведерко, взглянул ненароком на свои протертые кеды, а потом на его сверкающие белизной и флюоресцентными полосами кроссовки. Позавидовал. Скользнул взглядом выше… И вдруг вспомнил: синтезатор Брусилова! Как бы кстати он сейчас оказался. Я попросил бы парня снять на минуточку его мощные тапки, достал бы из рюкзака свою машинку, швырнул в ее чрево кеды и получил бы на выходе пару отличной обуви.
Делать мне было нечего, ехать оставалось еще минут тридцать, и я стал вспоминать и мысленно совершенствовать разработанный мною агрегат.
Это был ящичек вроде магнитофона, только длиннее и уже, с двумя кубической формы вместилищами на противоположных концах – для копируемого предмета и его копии. Сверху я предусмотрел коническое углубление с отверстием, названное мною воронкой питания. В ней любая материя должна была превращаться под действием специального поля в некий универсальный полупродукт, нуль-вещество, зеромассу – последний термин казался мне наиболее удачным. Зеромасса служила строительным материалом для копий. Мне захотелось представить поточнее, как будет происходить процесс копирования. Очевидно, необходима была стадия считывания информации с оригинала. Но куда?
На какую-то матрицу в самом сердце синтезатора, а уж с нее на зеромассу? В общем логично. Но нельзя ли попроще? Например, передавать информацию из экспозиционной камеры (экспо-камеры), то бишь с экспонируемого оригинала непосредственно в камеру, выдающую копии – я назвал ее гивером («выдавателем») – но не на зеромассу, а на некую энергетическую структуру, которая будет принимать вид уже точной, но еще не видимой и неосязаемой копии предмета. И для этой своей выдумки, для этого полуреального образа я долго искал в памяти подходящее название и остановился, наконец, на красивом немецком слове «гештальт», хотя и помнил, что это вроде бы термин психологии. Управление я сделал примитивно кнопочным. К чему фантазировать? Кнопки – вещь удобная. Потом во весь рост поднялась проблема оптимального размера машины. Нужны были синтезаторы и гигантские и совсем маленькие, карманные. Разумеется, я сразу решил, что мои сибры (так я назвал их сокращенно) будут копировать сами себя, но и для этого требовались различные габариты. Было бы неудобно, если б пришлось сибр каждого нового размера делать заново, и потому родилась мысль о необходимости самостоятельного роста машин. А что? Если они делают из ничего что угодно, почему бы им не наращивать самих себя? Я радовался своим идеям. Я забавлялся. Я решал уже проблемы дизайна, когда вдруг совершенно внезапно вспомнил про Кларка в подлиннике. Грустное это было воспоминание.