Он покачал головой.
– У тебя такое лицо…
– Что с ним?
– Не скажу, – ответил он. – Подойдешь к зеркалу – увидишь.
– Еще чего, – сказал я. – Я хоть и политик, но у меня чувствительное сердце. Еще брякнусь на бок!
– В самом деле можешь, – ответил он серьезно. – Господи, да у тебя и в глазах такое… такое…
Он запнулся, не в силах подобрать слово, я кивнул, но в зеркало смотреть все равно не стану. Во рту горечь, будто из печени выплеснулась желчь, в желудке печет каленым железом. Дятлов еще не догадывается, какая ужасная мысль зреет в моих извилинах. И если не задохнется под тяжестью текущих дел, скоро даст ужасный росток.
Я заканчивал кофе со сливками, доедал булочку, когда в кафе вошли Белович, Бронштейн и Лукошин, огляделись, сперва было направились к Лысенко, там взрывы хохота, Орлов развлекает анекдотами, затем заприметили меня с Дятловым в уголочке под стеночкой, подозвали официантку, нагрузили заказами и подсели ко мне. Белович сразу же взял быка за рога:
– Еще не передумали, Борис Борисович?
– О чем? – поинтересовался я.
– О поддержке юсовцев?
– Юсовцев я поддерживать никогда не буду, – ответил я, – а вот американцев… Когда-то мы их уже поддерживали, это случилось при Екатерине, она послала военный флот на помощь Америке, когда те боролись с Англией за независимость. И сейчас в Америке юсовцам приволье, а вот американцам тяжко.
Белович поинтересовался:
– А не боитесь, что, если с ними хоть чуть-чуть плотнее завязать контакты, нас сожрут и даже косточки не выплюнут?
Я горько усмехнулся.
– А помните страхи первых лет перестройки, когда все были в панике, что, мол, если разрешим покупку частным лицам заводов и фабрик, а то и земли, то иностранцы тут же все скупят и будут править Россией?
Бронштейн поправил педантично:
– Насколько я помню, имелось в виду продавать соотечественникам. А иностранцам – с ограничениями. Очень и очень большими.
Я отмахнулся.
– Неважно. Боялись и своим, мол, у наших денег нет, будут служить подставными ширмами для иностранцев. Было такое?
– Было, – подтвердил Белович.
– Было, – согласился с широкой мечтательной улыбкой Дятлов.
– Золотое время, – вздохнул Бронштейн.
– Так вот, – сказал я горько, – и как все жестоко просчитались! Никто не ринулся в Россию скупать заводы и фабрики, а когда разрешили свободную продажу земли, оказалось, что и она никому за рубежом не нужна. И я сейчас спрашиваю: есть ли у нас вообще шанс, что нами заинтересуются?
Все молчали, отводили взгляды. Наконец Белович, самый прозорливый, спросил негромко:
– Признавайтесь, Борис Борисович… что у вас на уме?
Я оглядел их лица, жесткие профессионалы, трезвые и беспощадные умы, каждый с сильной волей и крепким характером.
– Держитесь крепче, – предупредил я. – Возьмитесь за стулья, сейчас тряхнет. Раз уж мы пришли к выводу, что с нашим русским народом надо сделать что-то совсем уж экстраординарное, чтобы он изменился… а в таком виде, каков он есть, обречен на вымирание, то что можем? Ничего экстраординарного на ум не идет, а все экономисты и футурологи предлагают только неработающие модели. Точнее, они бы работали, если бы касалось французов, немцев, голландцев… да любых жителей Западной Европы, воспитанных в католических принципах уважения к труду.
Я умолк, не в состоянии выговорить тяжелое, страшное и даже предательское, если посмотреть с определенных позиций, выговорил:
– Есть только один выход…
– Какой? – спросил Белович. – Объявить войну Голландии и тут же сдаться?
На некоторых лицах появились слабые улыбки, другие смотрели серьезно и настороженно. Я договорил:
– Найти дорожки, чтобы мы могли влиться в Европу. На этот раз – на любых условиях.
Наступило настороженное молчание, вроде бы в моих словах ничего нового, мы давно уже ломимся в Общий рынок и Объединенную Европу, затем Дятлов спросил осторожно:
– На любых – это как? До какой степени – любых?
Я поднял голову и прямо взглянул в его серые беспощадные глаза.
– На любых – это значит на любых. Вплоть до потери суверенитета. Мы обязуемся принять внешнее управление. Вся Россия станет, к примеру, одной из областей Германии. Или Франции. На всех должностях в России встанут европейцы с их менталитетом. Хотя, конечно, если уж идти до конца, то надо интегрироваться со Штатами. Хотя бы потому, что Штаты смогут защитить эти земли от Китая и Японии. Понимаю, Европа нам приятнее, ближе, с нею мы не враждовали… так. Да, с некоторыми странами даже воевали, но вражды, как ни странно, нет, а вот со Штатами хоть и не воевали, однако…
Они помолчали, ожидая продолжения, но я молчал, страшные слова сказаны. Дятлов проговорил негромко:
– Как шуточку, как экстравагантную гипотезу… почему не принять? Но всерьез?
– Когда все это завершится, – ответил я с непонятным мне самому убеждением, – все скажут: да, а как же иначе? Все сделали правильно, только запоздали. Надо было еще раньше. Сейчас же нам такое, согласен, кажется диким.
– Но как же, – воскликнул Дятлов. – Но ведь это невозможно!
Он взмахнул руками, едва не опрокинув свой стакан с йогуртом. Я спорил, доказывал, объяснял, сам из своих объяснений начинал видеть выступающую из тумана истинную картину мира и понимать расстановку сил на планетарной карте, снова доказывал, уже нащупывая новые доводы, все более устойчивые, не противоречащие моему патриотизму, национальной ориентированности, Белович и Лукошин смотрели, вытаращив глаза, возражали сбивчиво, но я не уверен, что так уж переубедил, просто я всегда был с логикой дружен, а мои противники чаще всего напирали на эмоции.
Официантка принесла им салаты-ассорти, но Белович и Лукошин выглядели настолько подавленными, что не притронулись, хотя в другое время смели бы вместе с тарелками. Бронштейн поглядывал на меня искоса, с подозрением, но подать голос не решался.
Белович долго откашливался, а когда заговорил, голос вздрагивал:
– Это слишком… понимаете, слишком! Если вы это всерьез, если будете и дальше высказывать… такое, то я просто настаиваю, чтобы мы собрали бюро партии.
Лукошин сказал поспешно:
– Разумеется, втайне?
– Да, конечно, – ответил Белович. Он прямо взглянул мне в глаза. – Если вы, Борис Борисович, решитесь повторить все, что сказано сейчас.
Я чувствовал, как стены стали дырявыми, сквозь них пронесся ледяной ветер, пронизал меня до мозга костей. Кровь застыла, я представил себе, как это: сказать такое вслух членам бюро, старым деятелям движения, заслуженным ветеранам партии.
Пересиливая страх и неуверенность, я заставил себя кивнуть, сказал ровным голосом:
– К тому времени я смогу сказать больше.
Они смотрели молча, наконец Дятлов проговорил, все еще колеблясь:
– Если у вас это, Борис Борисович, не спонтанное нечто, а… словом, я объявлю экстренный созыв. Во многих партиях уже начинают собирать плановые, начинается подготовка к выборам. Так что мы, собственно, не слишком уж и будем выделяться. Вернее, совсем не выделимся.
Но в словах его звучало сильнейшее сомнение, а на лицах Беловича, Лукошина да и остальных – полная безнадежность. Как ни мала наша партия, но к ней приковано ревнивое внимание правительства и прессы, и хотя ее стараются всюду замалчивать, однако такой поворот не просто заметят, о нем раструбят, подадут как полное и окончательное поражение русских патриотов и националистов! А обществу представят как предательство верхушки РНИ, дескать, такие же продажные, как и правительство, как и все партии, нечего их выделять и считать лучшими, у них такие же раскол, брожения, переход на сторону более сильного…
– Надо спешить, – ответил я. – Все партии озабочены только дракой за места в парламенте, никому нет дела до России как России, и только мы… Эх, будем готовиться.
Они смотрели на меня, не сводя вопрошающих взглядов, я сглотнул ком и ответил им слабой улыбкой. Лукошин, Бронштейн и, конечно, Дятлов именно те люди, которым я мог все это выложить. Особенно Белович, он был моим учеником еще в университете, потом моим аспирантом, защищался у меня, верил мне безоговорочно, принимал мои идеи, однако не слепо, а всякий раз пропуская через призму анализа. Просто редкий человек, который руководствовался умом, а не конъюнктурой, предрассудками, страстями, гороскопами, сиюминутной выгодой, стремлением сделать карьерку.
Однако на пленуме придется говорить с другими людьми. И хотя это мои сторонники, а партия у нас сплоченная и, как говорим, монолитная, однако и для них идея поддержать Америку окажется чересчур радикальной. Даже – дикой.
Боюсь, кому-то покажется вообще предательской.
ГЛАВА 14
Простой народ стремится жить в Центре, что значит – в районе Садового кольца. Когда-то это считалось престижным, да и сейчас многие по инерции уверены, что жить в центральной части – шик. Но если в той же Америке, на которую все время оглядываемся, в центрах всех крупных городов самая что ни есть беднота и негры, а приличные люди только на окраинах, то и у нас с некоторого времени начали строить целые районы, ориентированные на «приличную публику».
Один из таких районов – Южное Бутово. Расположен по ту сторону МКАД, что для многих вообще уже не Москва, хотя сюда ходит метро. Многие магазины осуществляют доставку товаров «только в пределах МКАД», так что я удивился, когда позвонили Белович и Лукошин и попросили о срочной встрече.
– Ладно, – сказал я, – давайте, жду. Только я уже не на Малой Грузинской, тот адрес вычеркните к такой матери. Придется ехать, как вы говорите, на край света. Записывайте, как добраться.
Пока едут, зашел в Инет и порылся в гугле и яндексе, ужаснулся. Теперь, когда обратил наконец-то внимание на эту проблему, понял, насколько болезнь запущена. Это как с раковым больным, что радуется жизни, строит планы на далекое будущее, не подозревая, что метастазы уже по всему телу. И что, как бы ни дергался, не спасет даже операция. Только чуть отсрочит летальный исход. Как аннексия Китаем и Японией Сибири и Дальнего Востока не спасет Россию. Увы, я даже не думал, когда брякнул внезапно вроде бы пришедшую мысль, что на самом деле все куда запущеннее… А я, как и все население России, размышлял, какие туфли купить: остроносые или тупорылые, на шнурках или на липучке, а то и на «молнии», строил планы на несколько лет вперед…
Звонок в дверь раздался, когда я еще торчал в Инете. В прихожей взглянул в глазок, Белович и Лукошин переминаются с ноги на ногу на площадке. Ехали с разных концов города, но постеснялись тревожить порознь, один дождался другого.
– Привет, – сказал я, открывая дверь. – Как справились с входной?
– В подъезде? – фыркнул Белович. – Настежь, хоть коней воруй.
– А консьержки нет, – добавил Лукошин злорадно. – Самое время бомбу подкладывать.
Белович засмеялся горько, а что консьержка: дверь открывают всем, консьержка сидит в глубине каморки и смотрит телевизор или вяжет, бомбы можно подкладывать хоть прямо ей под кресло. А если не телевизор и не вяжет, то у нее толпа подруг, чешут языками. Если же не очень старая – там обязательно попойка.
Оба разулись, как в Японии или при входе в мечеть, я махнул в сторону кухни.
– Проходите. Там чай, кофе, печенье, орехи. Коньяка не обещаю.
– А мы с собой привезли! – ответил Лукошин бодро.
– С собой и увезете, – сообщил я. – У меня и вечер будет непростой. Эх, если бы князь Владимир принял христианство с мусульманским уклоном… Глеб, ты что, опять пил?
Лукошин в унынии развел руками.
– А что делать? Построил дом, посадил дерево, воспитал сына… теперь вот пью от отсутствия определенных целей в дальнейшей жизни. Штаты пошел бы мочить, да не достанешь проклятых.
Белович принюхался к нему, поинтересовался:
– Ты же за рулем. Чо делаешь?
– Я за рулем не пью, – ответил Лукошин солидно. – Останавливаюсь и выхожу из машины. И пока все не допью, за руль не сяду.
– А-а-а, ну тогда другое дело. Я тоже так делаю. Пьяным вообще за руль никогда не сажусь… ну разве только погонять.
На кухне чинно уселись рядышком, я засыпал зерна в кофейный агрегат, включил. Под мерное жужжание Лукошин поглядывал на экран крохотного кухонного телевизора, проворчал:
– Что делают, гады, что делают!
Белович сказал раздраженно:
– Да что хотят, то и делают, сволочи.
Лукошин добавил с горечью:
– И никакого укорота им. Как там сказано про злую тещу?.. не помню, но про тещу, что везде сует нос…
Белович сказал с тоской:
– Да что ты ворчишь на свою тещу! Она у тебя золото, я же видел, как она тебе блины пекла!.. Эх, мне бы твои проблемы… Тут вообще зверею от ее поучений, наставлений, все учит жизни, вмешивается во все наши дела. Замочить ее на фиг, так без нее будет еще хуже… Что делать, Борис Борисович?
Я отмахнулся:
– Поменяйся с Глебом. Может быть, твоя теща его устроит.
Белович опешил:
– При чем здесь теща? Я говорю про эту гребаную Америку! Это она везде лезет, сует свой нос. Порнухой да бивисами все у нас развратила. Сами у себя вкалывают, а нас приучают к халяве!
Посмеялись вместе, я наполнил чашки, Белович помог высыпать из пакета печенье на тарелочку, придерживая края пакета, сказал, впрочем, без всякой убежденности:
– Америка Америкой, но это коммунистический режим развратил людей. Отучил работать. Никто не хотел работать на неизвестно кого, вот и возвели в культ увиливание от работы.
Лукошин покачал головой.
– Увы, это началось намного раньше. Я даже не смогу сказать, когда.
– Но ведь при царе работали?
– И при царе самые популярные герои были те, кто не работал, кто умел увильнуть от труда. Так что Борис Борисович во многом прав, мы всегда отлынивали от работы. Наверное, еще до Рюрика отлынивали, это он со своими немцами приучал нас к работе. Как мог, конечно.
Белович с задумчивым видом насыпал в чашку сахар, задумывался, потом снова сыпал, то ли потерял счет, то ли пытается сорвать железку. Сказал нерешительно:
– Если уж в самом деле сдаваться… то я предпочел бы… предпочел, уж простите за откровенность, сдаться Израилю.
Лукошин отшатнулся:
– Эт почему же такая дикая идея? То-то смотрю, у тебя и нос крючком…
Белович ахнул:
– У меня?
– Был, – поправился Лукошин, – пока не расплющили. Или это пластическая операция?
Я кисло усмехнулся.
– Идея неплохая, только израильтяне не примут. Не захотят плодить евреев вот так… гм, массово.
Белович сказал кисло:
– Сам знаю, что не примут. Да и мы не сможем. Думаю, что и немцами вот так сразу не сможем, как и французами. А евреями быть еще труднее.
– Ну да, – поддакнул Лукошин, – каждый день теракты, автобусы взрывают…
Белович отмахнулся:
– Для нас это фигня на постном масле. Когда Белый дом штурмовали, тысячи зевак вышли. Под пулями и осколками стояли, чтобы не пропустить зрелища. Жен и детей привели! Такое… дурь это или беспечность, отвага или что-то еще – разбирайтесь сами, евреям и не снилось! Трудно потому, что у евреев требования больно велики к самим себе. А нам как раз надо такое, чтобы требований поменьше…
Лукошин хохотнул:
– Тогда зачем вообще присоединяться? Меньше всего требований к себе у русского народа.
– Требования должны быть, – возразил Белович, – но не чрезмерные. Чтобы израильтянам стать тем, чем они стали, не только Моисею пришлось сорок лет водить свой народ по пустыне! Их еще и в других пустынях и царствах жгли и мяли, чтобы слизь выжечь и рабский дух выдавить!.. Нет, такое нам не по силам, надо что-нибудь полегче.
Лукошин спросил подозрительно:
– Что-то мне твой вид не ндравится. Фамилия у тебя, говоришь, в самом деле белорусская?.. Гм… надо еще разок будет проверить. И нос у тебя до операции был все-таки длинноват…
Белович пожал плечами.
– Какой есть.
– Не ндравится, – повторил Лукошин с нажимом. – На что намекиваешь? Евреев, ладно, побоку, мне самому евреем становиться не хочется, я жук старой закалки, но почему не рассматриваешь возможность онемечивания? Все-таки арийский дух, голубая кровь, тысячелетний Рейх…
– Немцы слишком любят работать, – вздохнул я. – Слишком! У нашего народа даже особые анекдоты про немецкую работоспособность. Нет, не пройдет. Ты прав, чутье у тебя просто сверхчеловеческое. Я в самом деле все варианты уже отбросил, кроме заокеанской империи. Только Штаты!