Интегральное скерцо (сборник) - Колупаев Виктор Дмитриевич 15 стр.


Другому Петру Ивановичу пришлось нелегко. В глубине души он тоже не любил современный джаз и ушел бы с него, не будь во втором отделении диксиленда. Но признаться в этом почему-то стыдился. К тому же ему совсем не хотелось соглашаться с собеседником, который будил в нем ощущение тесноты, словно человек, стоящий слева, когда спешишь подняться по эскалатору. После коротенького сомнения Динский решил на всякий случай пересилить возникшую неприязнь. Но к ней добавилась злость на мигнувший в последний раз красными огоньками автобус, и он забубнил подслушанными фразами о необходимости новаторства, рискованном поиске и некоторых консерваторах, которым этого не понять. Спор вскоре так раскалил дыхание наших героев, что лица их совершенно исчезли в облаках пара.

— Вышел на сцену, — кричал, разбивая кулаком воздух, Бинский, — играй, чтоб людям нравилось, а не фигли-мигли дурацкие им подсовывай! Я билет втридорога купил, чтобы после работы отдохнуть, а из-за этих прохиндеев автобус упустил и завтра вот с такой головой встану.

— С вашим “нравится”, — частил Динский, — можно дойти, извините, до потакания самым низменным инстинктам, до вульгарщины рок-ансамблей. Музыка — это не развлечение, это особый вид мышления. А таким утомленным, как вы, не музыка, извините, а шуты гороховые нужны!

— Вы дурака из меня не делайте! — загремел Бинский. — Я музыку знаю и люблю. Диксиленды, да… Бетховен там… “Лунная соната”, а дрянь всякую — клоунов с рок-ансамблями — на дух не принимаю, “Особый вид мышления!” На работе мыслить нужно, а не на концертах! Звеварь, честное слово.

— Прошу меня не оскорблять, — обиделся Динский, — хотя для вас звонарь будет лучшим музыкантом: вместо будильника, чтоб на работу не опоздать. И насчет любви к музыке бросьте! Чужие слова трясете, а сами — как дикарь, извините, который палкой стучит по бревну и ничего лучшего знать не желает. Идите в другое место, если только на работе соображать способны!

— Это куда ж мне идти-то? — каким-то не своим голосом спросил Бинский.

— В другое место, в другое место — зашелестело вдруг рядом. — На вульгарный… вульгарный рок-ансамбль.

Тут в небе появилось солнце, и стало жарко. Но не со стуком в висках, как бывает в горячке спора, и не тем тяжелым, идущим изнутри жаром от чересчур теплой одежды, а по-другому, когда пахнет морем, а вокруг золотой песок, пальмы и паруса яхт на горизонте. Эта прекрасная картина мелькнула перед глазами наших героев, дубленки и шапки спрыгнули с них, как живые, и они оказались в первом ряду перед маленькой круглой эстрадой. На ней, хохоча, настраивали электрогитары и ударные инструменты три бывших белых человека в плавках, высоких ботинках и пиратских косынках на головах.

— Карнавал! Карнавал! — кричали сидевшие кругом разноцветные, почти неодетые люди, и натянутый над ними цирковой шатер из мокрого просвечивающегося брезента раздувался в такт этим крикам. Бородатый ударник (он, похоже, был главным), наклонился, вытянул руки вперед и начал. Зал стих. Удары палочек по барабанам и тарелкам приятно отдавались у каждого в голове. Бинский и Динский сразу почувствовали запах пота, солнца, океана, Дрянного вина, услышали какие-то незнакомые шелесты и шорохи — и потянули их в себя до стука сердца, до холода в животе. Им помогли гитаристы, которые подхватили щелкающий ритм, развили и сделали его еще богаче. Оба Петра Ивановича чувствовали, что музыка сжимает и разжимает их тела, дает ощущение жара, мурашек на щеках, пробегает по позвоночнику. Это волновало, не волновало чрезвычайно приятно. Ударник делал им круглые глаза, его руки почти растаяли в воздухе, он жмурился, тянулся бородой к потолку, потом, как прибой, выбрасывал себя на ударные, замирал, крутил головой, подмигивал какой-нибудь тарелке или барабанам — дескать, лихо, лихо! — блаженно скалясь, откидывался назад… И видеть это тоже было очень приятно.

Оба гитариста (музыке уже не хватало движений их рук), вздрогнув, пошли друг к другу, вытягивая следом длинные хвосты проводов. Будоражаще четко, словно по метроному, они сходились и расходились, скользили, чуть не до хруста выгибались назад, кивали залу грифами гитар, и все это удивительно к месту и здорово. Музыка слепила из Петр-Иванычей, музыкантов и дышащей в такт карнавальной толпы что-то шевелящееся, большое. Петр-Иванычи чувствовали это “что-то” спинами, бедрами, боками, качались с ним влево и вправо, топали ногами, заходились от счастья. Еще чуть-чуть, и они, вскочив, принялись бы крушить шатер, эстраду, стулья. Но этого “чуть-чуть” не случилось: музыкантам не хотелось ни скандала, ни двойного по сравнению с затраченным пота. И музыка совершенно безопасно ударяла людей в животы, массировала их тела, освобождая всех от тяжести головы. Последний аккорд принес темноту, а с ней неприятную пустую тишину с неудобствами.

— Петр Иваныч! Петр Иваныч! — донеслось издалека. — Руку, руку-то отпустите!

— А вы ногу мне отдавили!

Петр-Иванычи рванулись было ругаться, но в воздухе зашелестело:

— Шут… Шут… Шут гороховый нужен?..

И наши герои очутились в первом ряду другого зала, где сидела, наверное, тысяча довольных человек, одетых по-европейски. “Шут! Шут!” — кричали они на чужих, но почему-то понятных языках. А на сцене кланялся большой человек с дурацким раскрашенным лицом, в мятых ботинках и куцем, похожем на мешок, фраке.

К нему подошла одетая в тесное платье дама, из тех, что представляют обычно музыкальных знаменитостей, и на каком-то понятном языке отчеканила:

— Рапсодия си… си… мажор. Сима, значит!

Тут же два фрачных молодца выкатили на сцену украшенное похоронными кистями пианино. Шут было присел к нему поиграть, но молодцы подхватили его под мышки, утащили на край сцены, согнули пополам — дескать, покланяйся публике еще! — и, вернувшись, скоренько приколотили к лакированному боку “инструмента” табличку: “Это — Сплейбей”. Когда грохот стих, Шут осторожно обернулся, увидел, что остался один, и затрусил к “Сплейбею”. виляя спиной и так выбрасывая ноги назад, что залу стали видны подошвы его длинных ботинок.

“Упадет, — решили дуэтом Бинский и Динский, — или еще что-нибудь смешное покажет”. Но Шут, видимо, уважал их, потому что просто уселся на табурет, стоявший возле принесенного молодцами урода. Подняв крышку, он, встряхивая головой и руками, мажорно забарабанил по клавишам… И потянулась музыка, соединявшая в себе удаль похоронного оркестра и радость влюбившегося кота. Шут размахивал руками с энергией отбойного молотка, сгибался в три погибели, скрипел табуретом, но ничего другого извлечь из пианино не мог. Тогда он решил подстроиться к упрямой мелодии и, покачиваясь, с видом медленно жующего лимон человека почти перестал (так видели Бинский и Динский) касаться клавиатуры. В ответ “Сплейбей” разразился веселеньким галопчиком да еще хлопнул музыканта крышкой по рукам. Шут вскрикнул, шлепнул своего мучителя ладошкой и, приподняв на манер автомобильного капота блестящий верх пианино, залез в него чуть не по пояс.

“Сплейбей” не сдавался. Выбросив к потолку пару диванных пружин, он запел под собственный аккомпанемент голосом знаменитого шансонье. Юная девушка, доверительно сообщала полная хриплой ласки песня, гуляя по Монмартру, влюбилась в подлетевшего к ней воробья. Как горько она обманулась! Теперь серый негодяй топорщит шариком перышки и орет о своей победе, купаясь в фонтанах Парижа. А мир ждет нового бога…

Кончив петь, “Сплейбей” согнулся в поклоне, отчего ноги Шута взлетели высоко в воздух, и так затих. Дурацкий человек кое-как выбрался из почти проглотившего его ящика, стряхнул с себя прилипшие клавиши и жалобно заковылял к оркестровой яме.

— Скрыпочку, одну скрыпочку, господа, — заклянчил он у глядевших оттуда голов.

Ему нехотя дали. И Шут заиграл на скрипке, упирая ее в толстый, вылезавший из фрака живот. И сыграл хорошо, просто здорово, так что зал совершенно затих. А потом начал кланяться, кланяться, оступился, уронил скрипку и хлопнулся на нее задом…

На краю сцены стоял, роняя слезы, дурацкий пристыженный человек. Он протягивал кричавшему, махавшему кулаками хозяину скрипки обломки дек, гриф, дрожащие, свернувшиеся спиралями струны.

— Ох! Ох! Ах! — заходились от смеха наши герои, а в ушах у них уже шелестело: “Звонарь, звонарь… чтоб на работу не опоздать”. И вот, всхлипывая и все еще держась за животы, они оказались среди обычных русских людей на пыльном дворе, обнесенном со всех сторон белеными стенами. Тут же поднимались к мягкому небу похожая на белый куб церковь и острая чистенькая колокольня. Все, задрав головы, смотрели на нее. Петр-Иванычи притихли, подняли глаза и увидели в проеме верхнего яруса колокольни четырех стоящих рядом стариков.

— Звоны, — начал один из них, в кепке, — служили для разного. На несчастье поднять, подумать заставить, или чтоб душа отдохнула. Подбирали их столетиями, и те, что плохими оказались, — умерли. Остались только хорошие, с именами. Вы сейчас послушайте Егорьевский звон. Он тихий, спокойный, напоминает немного “Лунную сонату” Бетховена. Для легкости души, для раздумий.

— Чушь, — авторитетно произнес Бинский, — с Бетховеном сравнивать!

— Молчали б лучше, Петр Иванович! — зашептал Динский. — А то еще к кайзеру улетим!

Звонари пошли по местам: один — к Большому колоколу, второй — к задранной под углом к полу плахе-педали, от которой поднимались веревки к четырем висевшим рядом широким колоколам. Последние двое петлялись по рукам и ногам, растягивая себя между языками оставшихся колоколов.

Старики стали работать, послышался металлический скрип, и вот раздалось, выплыло наконец первое басовое “бомм!” И опять громче, мощнее — “бомм!” Паузу оборвали средние колокола, в их голоса вплетались другие, украшая низкие “ом-м!” чуть не хрустальным “и-линь”. Воздух дрожал все выше и выше от гула и звона. И опять прозвучал Большой. Его голос то теплел, то холодел, помогая младшим братьям как надо ударить в голубой купол над головами, чтобы разбудить, раскачать в каждом человеке его собственную музыку. И падали на людские головы и сердца волны гула, украшенные барашками перезвонов. И воздух тучей густел от басов и лился дождями малиновых трелей. Когда всем стало легко, колокола замолчали особенною долгою тишиной.

Люди, улыбаясь, хлопали, даже Бинский протянул: “Да-а!” Звонари вылезали из петель-паутин, показывались в просветах окон и кланялись, вытирая от лба к затылку вспотевшие лысины.

Наши герои еще не кончили аплодировать, когда все снова исчезло. В уши полез знакомый шепот:

— Дикарь… Дикарь… палкой по бревну.

Они очутились на высоком берегу не очень теплого блестевшего до самого горизонта океана. Вокруг стояли бородатые, одетые в меха люди. Они усадили Петр-Иванычей на мохнатую шкуру, трогали их руками и на новом понятном языке говорили:

— Какой праздник сегодня! Какой праздник! И большая вода внизу рада: бухает ласково. И скалы черные рядом, смотрите, ой и красивые, и трава сияет, и лучшие музыканты приехали.

Чуть выше, на холме, спиной к высокому небу стояли четыре человека в меховых до колен, расшитых красным, рубахах. Бороды-лопаты, черные до глаз волосы, восемь голых рук, по палке в каждой; перед ними, как барьер у груди, блестит ошкуренное бревно на огромных козлах… Все!

А-а-х-х! — выдохнул снизу и толкнул землю прибой. И бревно ухнуло в ответ. Шуршала, убегая, волна, шипела пена, трещала галька, — бревно подхватывало все такты и звуки. Оно дрожало, качаясь вместе с рябью океана, щелкало в ответ гомонившим на скалах птицам, шепталось с высокой, шатавшейся под бризом травой

Даже Петр-Иванычи сумели заметить это. Они глубоко вздохнули, улыбнулись, и почудилось им, что не страшны теперь чужие мнения и приказы, и нет больше ни ссор, ни яростной беготни, ни лжи, ни работы локтями. Мир, казалось, стряхнул с себя копившуюся годами пыль и стал ярким и полным, как в детстве. И они — Петр-Иванычи — тоже часть яркого мира, словно воздух и берега, и, значит, появились на свет не зря, а со смыслом, и обойтись без них невозможно, как невозможно обойтись без воздуха и берегов, Бинский и Динский захотели взлететь, вскочили и… увидели красные огни уходящего автобуса. У ног, в белом круге света, лежали их шапки и дубленки. Падал снег. Они молча быстро оделись, взглянули на часы. Все чудеса длились чуть больше часа. Убегавший в темноту автобус был последним…

— Что же это с нами случилось? — медленно выговорил один.

— Мираж, — ответил другой. — Я слышал, в пустыне, когда жара, бывает такое.

— А-а-а, когда жара, ну, понятно… Обоим стало полегче. Помолчали.

— Знаете, давайте вернемся во Дворец, — предложил Бинский. — До дома ведь километров двадцать, не меньше. А во Дворце я сторожа знаю: он у нас раньше работал. Переночуем — он позволит, и на работу утром близко ехать.

Динский согласился. Но, пройдя два шага, остановился вдруг и спросил:

— Что ж это? Вот мы ругались, обзывали друг друга, а выходит — зря? Ничего-то мы, выходит, не знаем?

— Успокойтесь, — прошелестело рядом, — случившегося с вами на самом деле быть не может и, значит, ничего не опровергает, и вы во всем правы и все знаете.

Они испугались, схватились за руки и побежали, как дети, оглядываясь на темноту. Их последнее путешествие обошлось без приключений. Сторож узнал Бинского сквозь стеклянную дверь, и скоро они спали, укрывшись дубленками, в креслах, возле кадки с волосатой пальмой. Иногда им снилось что-то такое, отчего руки их вздрагивали, тянулись к ушам, но каждый раз путались пальцами в складках стриженой овчины, слабели и сползали вниз.

Беспокойная ночь забыла про наших героев и развивалась уже совершенно благополучно. Кончился снег, месяц вылетел из трубы Солохиной хаты и мягко засиял на небе. Нашлась пропавшая грамота, к коллежскому асессору Ковалеву вернулся нос, а Александр Иванович Хлестаков дослужился к утру до ревизора и, будучи на приеме у государя, сообщил ему: вот, мол, ваше императорское величество, в таком-то городе спят сейчас Петр-Иванычи — Бобчинский и Добчинский. И, услыхав это, Павел Иванович Чичиков тотчас отправился в поездку за мертвыми душами…

Да-а, грустно, грустно бывает душам живым после хороших концертов!
Пожелайте им всем спокойной ночи!

Наталия Никитайская

НОГИ ЛОГОФАРСА

Современная сказка

— Я тебя выдумала, Логофарс. Я тебя и сотру, — сказала я, переиначив знаменитое высказывание Тараса Бульбы на свой лад. Подогнала, так сказать, под собственные возможности.

Он услышал это и подленько усмехнулся: мол, живых людей так вот — за здорово живешь — еще никто не стирал. И ты мне со своими угрозами не страшна.

Улыбка погубила его окончательно. Потому что я больше не раздумывала, а выкинув руку вперед, провела ею в воздухе, напоминая движение ученика, стирающего с доски. После двух взмахов от Логофарса остались только ноги. Хорошие, качественные ноги. Длинные, крепкие — занятия велосипедным спортом прекрасно сформировали их. Такие ноги жалко было стирать.

Но пока я ими любовалась, ноги вдруг сообразили, что происходит, и побежали. Скорость уже на старте была спринтерской. Я сразу же поняла, что мне за ними не угнаться.

— Скатертью дорога! — злорадно прокричала я вслед удирающим ногам, хотя и не знала наверняка, услышат ли.

Спокойно я вернулась в отдел, заняла рабочее место и принялась методически выводить корреляции. В это время кто-то разговаривал по телефону, кто-то читал книгу по статистике, кто-то пудрился перед зеркалом, готовясь к обеденному перерыву.

Из своего закутка выглянул начальник отдела:

— Где Логофарс?

Не отрываясь от работы, я ответила:

— Только что стерла его с лица земли.

— Правильно, — отозвался начальник. — Но в таком случае вам придется заняться его отчетом.

Спорить я не стала, потому что и без того в отделе отчетом Логофарса занимался кто угодно, только не сам Логофарс. Коллектив у нас дружный — в беде не бросят. К тому же, подумала я, готовый отчет отодвигал на неопределенное время беспокойство по поводу исчезнувшего сотрудника.

Назад Дальше