– Вам со мной скучно!
Отец с матерью для приличия помолчали, а потом тоже начали фыркать, посмеиваться, судорожно хватать ртом воздух. Наступила разрядка, а с ней пришло веселье.
– Извини, сынок! – кричал отец. Слезы текли у него из глаз, но сам он улыбался.
– Он не нарочно… – с трудом выговорила мать, которая раскачивалась туда-сюда, издавая смешки при каждом вздохе.
– Нет, нарочно, нарочно! – кричал сын. – Он это нарочно!
Теперь все в ресторане смотрели на веселящуюся троицу.
– Еще вина! – потребовал отец.
– Еще вина.
Когда из последней бутылки извлекали пробку и разливали по бокалам вино, все трое сидели в довольном молчании, улыбаясь и тяжело дыша. Сын поднял бокал и произнес тост:
– За того, кто самый занудливый!
Это их опять развеселило, они хохотали, отдувались, колотили руками по столу, утирали слезы радости, подталкивали друг дружку локтями.
– Ну, сын, – сказал наконец отец, немного успокоившись. – Уже поздно. Нам пора.
– Куда вам спешить? – хохотнул сын и тут же замолчал. – Да, верно. Я не подумал.
– Да не расстраивайся ты, – сказала мать. – Не так уж там и плохо, как отец расписывает.
– Понимаю, – тихо сказал сын, – но разве там не… тоскливо?
– Можно приноровиться… Пейте вино. Так-то лучше!
Они допили вино, еще немного посмеялись, качая головами, потом вышли из дверей ресторана и окунулись в тепло летней ночи. Было только восемь часов, с озера дул легкий ветерок, в воздухе веяло ароматом цветов – хотелось просто идти без остановки куда глаза глядят.
– Давайте я вас провожу, – предложил сын.
– Нет, не стоит.
– Мы сами доберемся, сынок, – сказал отец. – Так будет лучше.
Они стояли и смотрели друг на друга.
– Ладно, – сказал сын, – зато весело провели время.
– Не так чтобы очень. Просто по-родственному. Да, по-родственному, потому что мы – одна семья, мы тебя любим, сынок, а ты любишь нас. Весело? Не очень-то подходящее слово. Скучновато, на самом деле – скучновато, но по-семейному: по семейному скучновато. Доброй ночи, сынок.
Они еще немного помедлили, обнимаясь, целуясь и обливаясь слезами, напоследок дружно посмеялись, и родители направились по темному бульвару к своему низинному пристанищу.
Сын потоптался на месте, наблюдая, как их фигуры становятся все меньше и меньше, а потом отвернулся, зашел, почти не раздумывая, в телефонную будку, набрал номер и опять услышал автоответчик.
– Здравствуй, Элен, – сказал он и сделал паузу, потому что слова застревали в горле. – Это папа. Мы договаривались в четверг поужинать. Может, отменим? У меня все нормально. Просто много работы. Через пару дней позвоню, и мы это дело перенесем. Свяжись, пожалуйста, с Дебби – надо ее предупредить заранее. Люблю. Пока.
Он повесил трубку и всмотрелся вдаль.
Родители как раз проходили сквозь железные кладбищенские ворота. Они оглянулись, помахали ему на прощанье и скрылись из виду.
Мама, папа, твердил он про себя. Элен. Дебби. И опять: Элен, Дебби, мама, папа. Им со мной скучно. Им скучно со мной! Черт возьми!
Смеясь сквозь слезы, он неторопливо вернулся в ресторан. Посетители начали коситься в его сторону.
Но он и бровью не повел, потому что спиртное, выпитое до дна, было как-никак очень приличного качества.
Прощай, «Лафайет»!
Lafayette, Farewell 1988 год Переводчик: Е. ПетроваУ входа осторожно постучали; гость не воспользовался звонком, поэтому я догадался, кто пришел. Такой стук раньше повторялся раз в неделю, но в последнее время я слышал его через день. Прикрыв глаза, я помолился и пошел отпирать дверь.
Билл Уэстерли смотрел на меня слезящимися глазами.
– Это мой дом или твой? – спросил он.
Шутка была невеселой. В свои восемьдесят девять лет он, выходя погулять, запросто мог заблудиться в нашем квартале. За руль не садился давным-давно, с тех пор как укатил на тридцать миль от Лос-Анджелеса, вместо того чтобы свернуть к центру. Самое большее, что ему теперь было по силам, – это преодолеть расстояние от соседнего дома, где он жил со своей бесконечно доброй и терпеливой женой, до моей двери, в которую он и постучал, прежде чем войти, поблескивая слезами.
– Это твой дом или мой? – повторил он, переставив слова.
– Mi casa es su casa,27 – процитировал я старую испанскую пословицу.
– Слава богу!
Я провел Билла в гостиную, где стояли наготове две рюмки и бутылка хереса, и усадил в кресло напротив. Тогда он вытер глаза, высморкался, аккуратно сложил носовой платок и вернул его в нагрудный карман.
– За тебя, везунчик. – Он поднял рюмку. – В небе от вашего брата уже тесно. До скорого. Но если что, положим траурный венок там, где найдем обломки.
Я отпил глоток, дождался, пока по жилам растечется тепло, а потом внимательно посмотрел на Билла:
– Опять эскадрилья ревет?
– Каждую ночь, как пробьет двенадцать. А теперь еще и по утрам. Всю прошлую неделю – даже днем. Впрочем, я не хотел тебе досаждать. Крепился три дня.
– Ясно. Мне вас не хватало.
– Ты очень добр, сынок. Золотое сердце. Но я понимаю, что в моменты просветления становлюсь жутко надоедливым. Сейчас у меня как раз просветление: пью за твое здоровье и гостеприимство.
– Вы хотите об этом поговорить?
– Точно так же спрашивал один мой знакомый – психоаналитик. Нет, на прием к нему я не ходил, мы просто были приятелями. По-моему, разумнее ходить к тебе: ты и денег не берешь, и выпить наливаешь. – Он задумчиво осмотрел свою рюмку. – Плохо, когда тебя преследуют призраки.
– Такое со всеми бывает. Шекспир до этого своим умом дошел. Сам все понимал, других наставлял, психиатры у него учились. Не делайте зла, говорил он, иначе ваши призраки вам же и отомстят. И верно, совесть и раздумья, что людей пугают по ночам, восстанут и взовут: Гамлет, узнаешь ли меня? Макбет, ты отмечен, и ты отмечена, леди Макбет! Берегись, Ричард Третий, в твой стан придем с восходом солнца, и кровью пропитаются одежды.28
– Красиво говоришь, ей-богу. – Билл тряхнул головой. – Удобно жить рядом с писателем. Потребовалась доза поэзии – пришел и получил.
– Меня частенько тянет на философию. Знакомые от этого лезут на стенку.
– Другие – возможно, милый мой везунчик, но только не я. Ведь ты совершенно прав. В отношении тогo, о чем мы говорили. В отношении призраков.
Он поставил рюмку и взялся за подлокотники, как за края кабины аэроплана.
– Теперь я все время летаю. Как будто сейчас тысяча девятьсот восемнадцатый год, а не восемьдесят седьмой. Будто я во Франции, а не в Штатах. В рядах славного «Лафайета».29 Стою рядом с Рикенбакером30 на взлетном поле, неподалеку от Парижа. И как только заходит солнце, появляется Красный барон31. Захватывающая у меня жизнь, верно, Сэм?
В знак особого расположения он называл меня самыми разными именами, которых у него в запасе было штук шесть-семь. Мне это даже нравилось. Я кивнул.
– Когда-нибудь напишу про вас книгу, – сказал я. – Не каждому писателю выпадает удача жить по соседству с ветераном эскадрильи «Лафайет», который совершал боевые вылеты и сражался против самого фон Рихтгофена.
– Ничего не получится, любезный Ральф. Словами этого не выразить.
– А вдруг я еще вас удивлю?
– Может быть, ей-богу, все может быть. Я тебе не показывал фотографию восемнадцатого года, на которой эскадрилья «Лафайет», включая и меня, выстроилась в полном составе перед нашим хлипким бипланом?
– Нет, – солгал я. – Дайте-ка взглянуть.
Он вытащил из бумажника маленькую фотокарточку и метнул ее через весь стол. Я сто раз видел этот снимок, но изобразил удивление и восторг.
– Вот я, невысокий паренек с дурацкой улыбкой – в середине слева, рядом с Рикенбакером. – Билл потянулся, чтобы ткнуть пальцем.
Глядя на этих покойников – действительно, почти все они давно ушли в мир иной, – я видел среди них Билла, двадцатилетнего, жизнерадостного, и остальные тоже были молоды, так молоды, просто не верилось; эти парни стояли обнявшись, кто-то держал в одной руке кожаный шлем, кто-то – защитные очки; за спинами летчиков виднелся французский биплан «7-1», а еще дальше – ровное взлетное поле, где-то вблизи Западного фронта. При взгляде на эту заколдованную картинку слышался рев мотора. И так каждый раз – стоило мне к ней прикоснуться. А еще порывы ветра и птичий щебет. Ни дать ни взять, крошечный телеэкран. Казалось, эскадрилья «Лафайет» вот-вот очнется, придет в движение, запустит двигатели, разбежится и взлетит в немыслимо чистое, бездонное небо. В тот миг, что сохранила фотография, Красный Барон прятался за облаками, где и остался навечно, чтобы никогда больше не коснуться земли, и это было правильно, потому что мы хотели верить (так уж устроены мальчишки и мужчины), что он там и поныне.
– Честное слово, люблю показывать тебе всякую всячину, – Билл разрушил магию момента. – Ты чертовски тонко чувствуешь детали. Жаль, тебя не было рядом, когда я подвизался на «МГМ».
Это был уже другой жизненный этап Уильяма (Билла) Уэстерли. Военные действия и съемки с высоты полумили на Западном фронте канули в прошлое, когда он вернулся в Штаты. В Нью-Йорке поработал в лаборатории фирмы «Кодак», перешел на какую-то мелкую киностудию в Чикаго, где когда-то начинала Глория Свенсон32, а оттуда перебрался в Голливуд, на «Метро-Голдвин-Майер». Со съемочной группой «МГМ» отправился морем в Африку снимать львов и туземцев для фильма «Копи царя Соломона».33 На киностудиях разных стран он знал всех и вся – и сам был широко известен. Только в ранге главного оператора он снял не менее двухсот картин, и на каминной полке у него дома красовались два «Оскара».
– К несчастью, опоздал родиться, – сказал я. – А где та фотография, на которой вы вдвоем с Рикенбакером? И еще одна, с автографом фон Рихтгофена?
– Охота тебе их разглядывать, везунчик!
– Чтоб я сдох!
Достав бумажник, он бережно вытащил фотографию их двоих: его самого и капитана Эдди, а потом и снимок фон Рихтгофена в мундире, с собственноручным чернильным росчерком внизу.
– Их уже нет, – сказал Билл, – почти всех. Человека два живы, да еще я. Но недалеко уж то время, – он запнулся, – когда и меня не станет.
И тут у него опять навернулись слезы, которые стали катиться по щекам и капать с носа.
Я наполнил опустевший стакан.
Глотнув хереса, он признался:
– Честно говоря, смерть меня не пугает. Я просто боюсь, что попаду в ад!
– Вам это не грозит, Билл, – сказал я.
– Неправда! – Его возглас граничил с негодованием, глаза горели, в складках у рта скопились слезы. – За то, чем я занимался, прощенья нет!
После паузы я тихо спросил:
– А чем вы занимались?
– Убивал совсем еще зеленых мальчишек, лишал жизни молодых парней, уничтожал хороших людей.
– Вы ничего подобного не делали, Билл, – сказал я.
– Нет, делал! В небе, черт побери, в воздухе над Францией, над Германией, много лет назад, но, видит бог, каждую ночь они здесь, живые, опять летают, машут руками, кричат, хохочут, как дети, пока моим снарядом не снесет пропеллер, пока не загорятся крылья, пока их машина не закрутится в воздухе, прежде чем врезаться в землю. Одни даже машут мне, пока падают: мол, все путем! Другие проклинают. Но, Господь свидетель, каждую ночь, каждое утро, вот уже месяц, они постоянно со мной. О, те беспечные мальчишки, веселые парни, незлобивые лица, лучистые глаза – и… камнем вниз. Это сделал я. И за это буду гореть в аду!
– Вы не будете, повторяю, не будете гореть в аду, – сказал я.
– Плесни-ка мне еще, да прикуси язык, – сказал Билл. – Откуда тебе знать, кто будет гореть, а кто нет? Ты католик? Не похоже. Баптист? Баптисты горят медленнее. Достаточно. Спасибо.
Это я наполнил его рюмку. Он пригубил, но знакомый вкус перебивала горечь другой влаги.
– Уильям. – Я откинулся на спинку кресла и долил себе спиртного. – За грехи войны люди в аду не горят. Война есть война.
– Мы все будем гореть, – упорствовал Билл.
– Билл, сейчас в Германии сидит ваш ровесник, который терзается теми же мыслями и льет слезы в кружку с пивом, оттого что слишком много помнит.
– Так им всем и надо! Они будут гореть, он тоже сгорит, а перед глазами у него будут мои друзья, прекрасные ребята, которые попросту вошли в землю, когда их машина лишилась винта. А ты все свое: они не знали, я не знал. Никто не сказал им, никто не сказал нам.
– О чем вам не сказали?
– О том, что такое война. Господи, мы и не подозревали, что она нас еще настигнет, найдет спустя годы. Мы думали: все кончилось, можно забыть и похоронить память. Офицеры нам ничего не объяснили. Они, может, и сами не знали. А уж мы-то тем более. Никому не приходило в голову, что в старости мы застанем день, когда разверзнутся могилы и все, кто сгинул, вернутся, а с ними вернется война! Кто мог такое предположить? Откуда нам было знать? И вот это время пришло, в небе кружат самолеты, и будут кружить, пока их не собьют. А молодые пилоты машут мне до трех часов ночи, пока я снова их не убью. Господи. Какой ужас. Это невыносимо. Как их спасти? Все бы отдал, чтобы только вернуться в прошлое и сказать: «Боже милосердный, как же так, это несправедливо, кто-то должен был нас предостеречь, когда мы еще были счастливы: война – это не просто смерть, это воспоминания, и чем дальше, тем тяжелее, хотя и сразу после войны бывает несладко». Я желаю им добра. Как найти слова, как идти дальше?
– Не надо никуда идти, – негромко сказал я. – Просто посидите здесь, выпейте с другом. Не знаю, что еще сказать. К несчастью…
Билл не выпускал из рук рюмку, описывая в воздухе круги.
– Тогда я сам тебе кое-что скажу, – прошептал он. – После нынешней, от силы после завтрашней встречи мы с тобой больше не увидимся. Выслушай меня.
Он наклонился вперед, воздев глаза к высокому потолку, а потом стал смотреть в окно, за которым ветер собирал свинцовые тучи.
– Вот уже несколько ночей они приземляются у нас во дворах. Ты, скорее всего, их не слышишь. Ведь парашюты – как воздушные змеи, от них только шорох. Так вот, эти парашюты опускаются к нам на лужайки. Иногда падают только тела, без парашютов. Добрыми ночами с облаков слетает только шуршание строп и шелка. А недобрыми ночами слышно, как тело пилота всей своей тяжестью ударяется о землю. После этого не заснуть. Позавчера с десяток тел упало в кусты прямо под окном моей спальни. А сегодня ночью гляжу – небо заволокло дымом, а сквозь него видны самолеты, да еще сколько! Как это прекратить? Ты мне веришь?
– Можно кое-что сделать. Конечно, я верю.
Он вздохнул, и с этим глубоким вздохом распахнулась его душа.
– Слава богу! Как же с этим быть?
– А вы не пробовали с ними заговорить? Точнее, попросить прощения?
– Кто меня будет слушать? Может, хотя бы простят? Боже мой, – вздохнул он. – А в самом деле! Почему бы не попробовать? Ты выйдешь со мной? К тебе во двор. Где нет деревьев, а то ветки мешают. Или хотя бы на крыльцо…
– Думаю, лучше на крыльцо.
Я открыл застекленную дверь гостиной и вышел. Кругом было тихо, только ветер шевелил кроны деревьев и передвигал тучи.
Билл остановился у меня за спиной, нетвердо держась на ногах; его лицо выражало надежду, смешанную со страхом.