В небе поднималась луна – это единственное, что я увидел.
– Здесь пусто, – сказал я.
– Ошибаешься. Приглядись, – выговорил он. – Нет, еще не время. Прислушайся.
Цепенея от холода, я пытался понять, чего жду, – и слушал.
– Надо бы спуститься в сад, чтобы они нас заметили. Но если опасаешься – никто тебя не заставляет.
– Вовсе нет. – Тут я покривил душой. – Чего мне опасаться?
Подняв рюмку, я предложил:
– За эскадрилью «Лафайет»?
– Боже упаси! – всполошился Билл. – Только не сейчас. Они не должны этого слышать. За них, Дуг. За них. – Он протянул рюмку к небу, где боевыми расчетами плыли тучи, а диск луны превратился в белый мир, высеченный из надгробного мрамора.
– За фон Рихтгофена, за прекрасные и печальные молодые судьбы.
Я шепотом повторил его слова.
Осушив рюмки, мы подняли их кверху, чтобы это увидели тучи, и луна, и молчаливое небо.
– Не стану противиться, – сказал Билл, – если они заберут меня с собой прямо сейчас. Лучше умереть здесь, чем из ночи в ночь слышать, как приземляются парашютисты, мучиться бессонницей до рассвета, пока не осядет купол последнего парашюта, и видеть, что бутылка пуста. Остановись-ка тут, сынок. Вот так. Наполовину в тени. Хорошо.
Я отступил назад, и мы стали ждать.
– Что я им скажу? – спросил он.
– Откуда мне знать, Билл? Это ведь не мои друзья.
– Мне они тоже не были друзьями. Тем хуже. Я думал, это враги. Господи, что за идиотский, бессмысленный, проклятый мир. Враг! Разве есть такой тип? Понятно, им может оказаться хулиган, который подстерегал и лупил тебя на школьном дворе или соперник, который отбил у тебя девушку и позлорадствовал. Но те, видные собой парни, которые взмывали к облакам летом и осенью, днем и вечером? Нет, нет!
Он продвинулся немного дальше.
– Ладно, – прошептал он, – вот он, я.
Наклонившись вперед, он широко раскинул руки, словно желая обнять ночной воздух.
– Ну же! К чему медлить?
Он закрыл глаза.
– Настал ваш черед, – кричал он. – Услышьте, заклинаю, вы должны прийти. Я здесь, черти полосатые!
Словно приветствуя ночной дождь, он запрокинул голову.
– Идут? – прошептал он очень тихо, с закрытыми глазами.
– Нет.
Билл воздел морщинистое лицо к небу и начал пристально всматриваться в темноту, будто молил, чтобы тучи одумались и превратились во что-то другое.
– Дьявольщина! – вырвалось у него. – Я всех вас убил. Простите меня или убейте! – А потом завершающая вспышка: – Простите меня. Какой стыд!
Силы его голоса могло бы хватить, чтобы отбросить меня в темноту. Возможно, так и произошло. Возможно, Билл, стоя, как маленький идол, посреди моего сада, сдвинул тучи и приказал ветру дуть на юг вместо севера. Где-то очень далеко мы оба услышали неизбывный шепот.
– Есть! – воскликнул Билл и сквозь стиснутые зубы бросил в мою сторону, не размыкая век: – Слышал?
До слуха донесся другой звук, гораздо ближе, будто огромные цветы, покинув родные ветки, устремились в небо.
– Вот, – прошептал Билл.
Тучи необъятным шелковым покрывалом заботливо укутали притихшую землю. Оно тенью проплыло над городом, накрыло здания, добралось и до нас, легло на траву и заслонило свет луны, а напоследок спрятало от меня Билла.
– Так и есть! Приближаются, – кричал Билл. – Чувствуешь? Один, двое, десяток! О боже, так и есть.
Но мне только слышалось: в потревоженном воздухе с невидимых деревьев осыпаются яблоки, и сливы, и персики, чьи-то подошвы топчут траву, а на лужайку из окон летят подушки, которые падают, как мертвые тела, в многослойном шелесте белого шелка или дыма.
– Билл!
– Не бойся, – прокричал он. – Я в порядке! Они тут повсюду. Назад! Отходи!
В саду началось какое-то смятение. Живая изгородь содрогнулась от воздушных потоков, нагнетаемых пропеллерами. Трава прижалась к земле, будто отходя ко сну. Ветер гонял по двору жестяную лейку. Птиц сдуло с деревьев. Завыли соседские псы. Где-то милях в десяти заголосила сирена, вестница другой войны. Над головой раздался грохот – не то гром, не то артиллерийский залп.
Мне было слышно, как Билл вполголоса повторяет:
– Я не знал, Господи, я не ведал, что творил.
И последний замирающий звук:
– Прошу…
Тут с неба брызнули капли дождя, которые перемешались со слезами у него на щеках.
Так же внезапно ливень прекратился, ветер замер.
– Что ж… – Он утер глаза, высморкался в большой носовой платок и стал его изучать, словно карту Франции. – Пора идти. Думаешь, меня опять куда-то занесет?
– Заблудшего путника в этом доме всегда примут.
– Верю. – Он прошелся по лужайке; слезы уже высохли. – Как мне тебя отблагодарить, Зигмунд?
– Да вот так, – сказал я, обнимая его.
Он вышел на улицу. На всякий случай я последовал за ним.
Дойдя до угла, он в замешательстве остановился. Посмотрел направо, потом налево. Немного выждав, я мягко подсказал:
– Налево, Билл.
– Храни тебя Господь, везунчик, – помахал он на прощанье.
И свернул за угол.
Его нашли месяц спустя – он бродил в двух милях от дома. Потом в течение месяца лечился – теперь уже безвылазно обитая во Франции, в военном госпитале, где на койке справа от него лежал Рикенбакер, а на койке слева – фон Рихтгофен.
На другой день после похорон его вдова принесла мне фигурку «Оскара», которая поселилась у меня на каминной полке, рядом с красной розой, а кроме того, фотографию фон Рихтгофена и еще одну – всей честной компании, выстроившейся на аэродроме летом тысяча девятьсот восемнадцатого, и опять на меня налетел ветер, обрушился гул самолетов. А потом послышался молодой смех, готовый звучать вечно.
Иногда, проснувшись в три часа ночи, я встаю посмотреть на Билла и его друзей. И – сентиментальный идиот – киваю им, подняв рюмку хереса.
– Прощай, «Лафайет», – говорю я. – «Лафайет», прощай.
И они дружно хохочут, будто ничего забавнее в жизни не слышали.
Банши
Banshe 1984 год Переводчик: Е. ПетроваБывает, приходится на ночь глядя выезжать из Дублина и мчаться через всю Ирландию: минуя спящие городки, ныряешь в изморось, а потом в туман, который смешивается с дождем и летит в продуваемое ветром безмолвие. Все вокруг сковано холодом и ожиданием. Такими ночами на безлюдных перекрестках случаются нежданные встречи, а в воздухе призраками плывут нескончаемые нити паутины, хотя на сотни миль в округе не найдешь ни единого паука. Далеко за лугами нет-нет да скрипнет калитка или задрожит под неверным лунным светом оконное стекло.
В такую погоду, как говорят ирландцы, приходит банши34. Я это почувствовал кожей, ясно понял, как только мое такси, проехав последнюю развилку, притормозило у входа в Кортаун-Хаус, так далеко от Дублина, что, рухни столица той ночью в преисподнюю, никто бы здесь и бровью не повел.
Я расплатился с таксистом и проводил глазами машину, которая взяла обратный курс на пока еще нерухнувший столичный город, оставив меня, с двадцатью переписанными заново страницами сценария в кармане, перед домом кинорежиссера, моего работодателя. В полночной тишине я вдыхал Ирландию и выдыхал сырость из отвалов души.
Потом я постучался.
Дверь почти сразу распахнулась. Возникший на пороге Джон Хэмптон35 сунул мне стаканчик хереса и увлек меня в дом.
– Ей-богу, дружище, ты меня заинтриговал. Скидывай пальто. Давай сюда сценарий. Успел закончить? Поверю на слово. Нет, серьезно, я сгораю от любопытства. Молодец, что позвонил из Дублина. Дома никого. Клара с детьми в Париже. Мы с тобой в охотку почитаем, доведем до ума эпизоды, приговорим бутылочку, часа в два отправимся на боковую – а там… Это еще что?
Дверь оставалась открытой. Джон шагнул вперед, склонил голову, закрыл глаза и прислушался.
Над лугами шуршал ветер. От этого казалось, будто на гигантском ложе облаков кто-то откидывает простыни.
Я тоже прислушался.
Из-за темных полей прилетел слабый-слабый стон, тихий всхлип.
Не открывая глаз, Джон прошептал:
– Известно тебе, приятель, что это такое?
– Что?
– Потом скажу. За мной!
Он захлопнул дверь, развернулся и зашагал по коридору – гордый владелец пустых владений, в домашнем халате, спортивных брюках и начищенных полуботинках; непослушные волосы выдавали в нем пловца, который стремится по волнам, а то и против течения, но с завидным постоянством ныряет в чужие постели.
В библиотеке, остановившись перед камином он полыхнул проблеском смеха, как лучом маяка сверкнул белозубой улыбкой и сунул мне второй стаканчик хереса в обмен на сценарий, который ему пришлось вырвать у меня из рук.
– Посмотрим, что ты родил, мой гений, мое левое полушарие, моя правая рука. Садись. Пей. Внимай.
Широко расставив ноги на каменных плитах, он грел зад, просматривал рукопись и краем глаза следил, как стремительно убывал херес у меня в стакане, и сами собой зажмуривались глаза, когда очередная страница, выпущенная из его пальцев, кружилась в воздухе, перед тем как опуститься на ковер. Отправив в полет последний лист, Джон раскурил тонкую сигару и уставился в потолок, вытягивая из меня душу.
– Сукин ты сын, – в конце концов изрек он, выпуская дым. – Здорово. Черт тебя подери, парень. Это просто здорово!
У меня внутри все оборвалось. Слишком уж неожиданно такая похвала ударила под вздох.
– Разумеется, надо слегка подсократить!
Теперь все стало на свои места.
– Разумеется, – поддакнул я.
Внаклонку, как матерый самец шимпанзе, Джон стал собирать с пола страницы. Потом он отвернулся, и я решил, что рукопись вот-вот полетит в огонь. Но он крепко сжимал сценарий в руках, глядя на языки пламени.
– Когда выкроим время, – негромко произнес он, – ты должен научить меня писать сценарии.
Теперь он сидел в кресле, мирясь с неизбежным и не скрывая восхищения.
– Когда выкроим время, – хохотнул я, – вы должны научить меня снимать кино.
– «Зверь» будет нашей общей картиной, сынок. Мы – одна команда.
Он встал и подошел ко мне чокнуться:
– Мы – самая классная команда! – Тут он сменил пластинку. – Как жена, как дети?
– Ждут меня на Сицилии, где тепло.
– Дай срок, отправим тебя к ним, на солнышко, уже недолго осталось! Мне…
Склонив голову набок, он застыл в театральной позе и прислушался.
– Эй, что там такое?.. – прошептал он.
Я повернулся к дверям и выждал.
За стенами огромного старого особняка нитью протянулся едва уловимый звук, словно кто-то сколупнул ногтем краску или скользнул вниз по стволу сухого дерева. Потом до нашего слуха донесся тишайший выдох-стон, а за ним нечто, похожее на плач.
Все так же театрально Джон подался вперед, снова замер, как памятник в живой картине, разинул рот, будто готовясь заглотить эти звуки, и вытаращил глаза, которые от напускной тревоги стали размером с куриное яйцо.
– Сказать тебе, дружище, кто это был? Банши!
– Что-о-о? – вырвалось у меня.
– Банши! – с нажимом повторил он. – Это дух в обличье старухи, что выходит на дорогу, когда кому-то суждено через час умереть. Вот кто сюда пожаловал! – Он шагнул к окну, поднял штору и выглянул на улицу. – Ш-ш-ш! А вдруг она явилась за нами?
– Чепуха, Джон! – Я негромко посмеялся.
– Нет, приятель, не скажи. – Он неотрывно смотрел в темноту, смакуя эту мелодраму. – Как-никак, я живу в здешних местах десять лет. Сюда пришла смерть. Банши все чует! Так о чем у нас был разговор?
Он запросто перешел к житейским делам, вернулся к камину и заморгал над моим сценарием, как над хитрой головоломкой.
– Ты заметил, Дуг, что «Зверь» – это вылитый я? Герой покоряет океаны, напропалую покоряет женщин – и так по всему свету, нигде не задерживаясь. Наверно, потому меня и зацепил этот сценарий. Тебе интересно знать, сколько у меня было женщин? Сотни! Ведь я…
Он умолк, снова отдавшись во власть сочиненных мною строчек. Его лицо просияло.
– Блеск!
Я робко выжидал.
– Нет, я о другом. – Отшвырнув сценарий, он схватил с каминной полки свежий номер лондонской «Таймс». – Я вот об этом! Блистательная рецензия на твой последний сборник рассказов!
– Неужели? – Меня так и подбросило.
– Спокойно, дружище. Я сам прочту тебе эту умопомрачительную рецензию. Ты будешь в восторге. Это потрясающе!
Мое сердце дало течь и затонуло. Я догадывался, что меня ждет очередной розыгрыш или – еще того хуже – замаскированная под розыгрыш правда.
– Итак, слушай!
Джон развернул газету и, как ветхозаветный Ахав, начал вещать.
– Возможно, рассказы Дугласа Роджерса стали высочайшим достижением американской литературы… – Джон выдержал паузу и невинно подмигнул. – Согласись, пока неплохо!
– Дальше, – взмолился я и забросил в себя содержимое стакана. Так бросают жребий судьбы в бездну полного краха воли.
– …но у нас, в Лондоне, – с выражением читал Джон, – от беллетриста ожидают большего. Копируя образы Киплинга, стиль Моэма и сарказм Ивлина Во, Роджерс барахтается в Атлантике, на полпути к нам. Его произведения лишены самобытности, это не более чем фальшивые перепевы классики. Дуглас Роджерс, плывите домой!
Я вскочил и заметался по комнате, а Джон лениво бросил газету в камин, где она затрепетала умирающей птицей и пала добычей ревущих искр и пламени.
Потеряв голову, я чуть не кинулся в огонь за этой проклятой рецензией, но с некоторым облегчением заметил, что она приказала долго жить.
Джон, не спускавший с меня глаз, был довольнехонек. У меня пылали щеки, скрежетали зубы. Рука, приросшая к каминной полке, похолодела и сжалась в гранитный кулак.
Из глаз брызнули слезы, потому что окостеневший язык не слушался.
– В чем дело, дружок? – Джон сверлил меня взглядом, как обезьяна, в чью клетку швырнули подыхающего сородича. – С головой плохо?
– Джон, это уж слишком! – Я взорвался. – Неужели нельзя обойтись без этого?
Я пнул носком ботинка тлеющее полено, которое перевернулось и выпустило целый хоровод искр.
– Помилуй, Дуг, у меня и в мыслях не было…
– Так я и поверил! – Я весь кипел, уставившись на него воспаленными глазами. – У кого здесь с головой плохо?
– Да все нормально, Дуг. Рецензия была отличная, хвалебная. Я только ввернул пару строчек, чтобы тебя подколоть!
– Но теперь мне этого не узнать! – вскричал я. – Вот, смотрите!
Для верности я еще раз пнул угли.
– Завтра же купишь этот номер в Дублине. Прочтешь сам. Критики от тебя без ума, Дуг. Поверь, я просто хотел, чтобы ты не задавался. Но шутки в сторону. Главное, сынок, – ты нынче написал лучшие эпизоды для своего грандиозного сценария. – Джон приобнял меня за плечи.
В этом был он весь: сначала двинет тебя ниже пояса, а потом расточает дикий мед бочками.
– Знаешь, Дуг, в чем твоя беда? – Он сунул еще один стакан хереса в мою дрожащую руку. – Хочешь, скажу?
– Хочу, – выдохнул я, как ребенок, который забыл обиду и готов опять смеяться. – Говорите.
– Беда вот в чем, Дуг… – Джон изобразил лучезарную улыбку, глядя мне прямо в глаза, как Свенгали36. – Ты ко мне относишься гораздо хуже, чем я к тебе!
– Зачем так, Джон…
– Серьезно, дружище. Поверь, я за тебя любому шею сверну. Ты – величайший из ныне живущих писателей, я тебя полюбил всем сердцем и душой. Вот я и подумал, сынок, что мне простительно будет слегка тебя разыграть. Теперь вижу, как я ошибался…
– Нет-нет, Джон, – возразил я, ненавидя себя самого: ко всему прочему, я еще должен оправдываться! – Пустяки.
– Ты уж прости меня, дружок, прости великодушно…