– Как по-твоему, это сытный ужин? – тихо спросил он.
– Я бы сказал, это весьма и весьма сытный ужин! – усмехнулся буфетчик.
Том Дилон методично прожевал следующий крекер, набив рот вязким месивом. Теперь это лишь вопрос времени, подумал он, ожидая.
– Еще молока?
– Давай, – ответил Том.
Он с неподдельным интересом и полной сосредоточенностью наблюдал, как наклонился, поблескивая глянцем, картонный пакет, как из него побежало белоснежное молоко, прохладно-спокойное, точно родник в ночи, и заполнило стакан до краев, до самых краев, и через край…
От греха моего очисти меня
Bless Me, Father, for I Have Sinned 1984 год Переводчик: Е. ПетроваВ сочельник, когда время близилось к двенадцати, отец Меллон задремал, но через несколько минут проснулся. У него возникло совершенно необъяснимое желание встать, подойти к парадным дверям и распахнуть их настежь, чтобы впустить внутрь церкви снег, а потом проследовать в исповедальню и ждать.
Ждать чего? Кто знал? Кто смог бы ответить? Но стремление было настолько сильным, что ему невозможно было противиться.
– Что происходит? – одеваясь, пробормотал он себе под нос. Не иначе как я умом тронулся! Кому в такой час придет в голову отправиться в церковь, хоть по своей, хоть по чужой воле? С какой стати я должен…
Несмотря ни на что, он надел свое облачение, спустился вниз и, распахнув двери, замер в благоговении перед великим произведением искусства, открывшимся его взору, – этот вид поражал сильнее, чем живописное полотно: снежное кружево украсило крыши, занавесило фонари, накрыло чехлом прижавшиеся к тротуару автомобили, словно жаждущие благословения. Летящие через порог снежинки холодили его веки и сердце. Он затаил дыхание, упиваясь этой изменчивой красотой, потом отступил назад и удалился в исповедальню, а снежинки, кружась, устремились за ним.
Форменный болван, ругал он себя. Совсем спятил, старик. Нечего тебе здесь делать! Ложись в постель!
Но тут до его слуха донесся какой-то шум: вошедший замешкался у дверей, по каменным плитам застучали шаги, а вслед за тем послышался влажный шорох, но сам нарушитель покоя еще не появился за перегородкой исповедальни. Отец Меллон выжидал.
– Исповедуйте меня, отец, – прошептал чей-то голос, – ибо я грешен!
Не в силах поверить, что в такой час таинство и впрямь оказалось кому-то нужным, отец Меллон только и сказал:
– Как ты узнал, что церковь открыта и я готов тебя выслушать?
– Я молился, отец, – послышался тихий ответ. – Господь сделал так, чтобы вы пробудились и открыли церковь.
На это нечего было возразить, и тогда старый священник и тот человек с хриплым голосом грешника замерли в долгом холодном молчании; стрелки часов между тем приближались к полуночи, и в конце концов незнакомец, явившийся из тьмы, повторил:
– Исповедуйте меня, грешного, отец!
Но вместо обычных исцеляющих слов отец Меллон, ощущая, как с каждой снежинкой близится Рождество, склонился к зарешеченному окошку и невольно произнес:
– Должно быть, на тебе воистину лежит тяжкое бремя греха, коль скоро ты вышел из дому в такую ночь, чтобы исполнить невозможное, которое оказалось возможным только благодаря тому, что Господь тебя услышал и поднял меня с постели.
– Грехи мои постыдны, отец, и вы сами в этом убедитесь!
– Тогда говори, сын мой, – сказал священник, – пока мы оба не окоченели…
– Дело было так, – зашелестел печальный голос за тонкой перегородкой. – Шестьдесят лет тому назад…
– Говори громче! Шестьдесят лет назад?! – Священник открыл рот от удивления. – Так давно?
– Шестьдесят! – Последовала мучительная пауза.
– Продолжай, – сказал священник, укоряя себя за прерванную исповедь.
– Ровно шестьдесят лет назад, когда мне было двенадцать, – говорил все тот же грустный голос, – в такую же святочную неделю мы с бабушкой отправились за рождественскими покупками. Жили мы тогда в маленьком городке на восточном побережье. В магазины и обратно ходили пешком… В те времена и машин-то не было, так ведь? Мы брели нога за ногу, нагруженные подарочными свертками, и бабушка сделала мне какое-то замечание – уж не помню точно, какими словами, только я разозлился и убежал вперед, просто взял да и убежал. Издали я слышал, как она меня звала, потом кричала, кричала что есть мочи, чтобы я вернулся, вернулся к ней, но я – ни в какую. Она плакала в голос, я знал, что она мучается, и это меня подстегнуло, раззадорило, я захохотал и побежал еще быстрее. Домой, конечно, примчался первым, а когда она, едва дыша, появилась в дверях, ее сотрясали рыдания, которым, казалось, не будет конца. Мне стало стыдно, и я спрятался…
Воцарилось долгое молчание.
Священник пришел на помощь:
– Это все?
– Перечень длинный, – скорбно произнес голос за тонкой стенкой.
– Продолжай, – с закрытыми глазами сказал священник.
– Точно так же я поступил с матерью, причем перед Новым годом. Чем-то она мне досадила. Я убежал и слышал, как она кричит мне вслед. Но я только ухмыльнулся и припустил во все лопатки. Зачем?
Зачем, боже мой, зачем?
Священник не нашелся, что ответить.
– Теперь все? – помолчав, спросил он вполголоса, странно взволнованный чужим признанием.
– Однажды летом, – продолжал голос, – какие-то хулиганы меня избили. Когда они ушли, я увидел на ветке кустарника двух бабочек, нежно трепетавших бок о бок. От их безмятежности меня захлестнула злоба. Я прихлопнул их ладонью и растер в порошок. Отец, какой стыд!
В церковь сквозь открытые двери ворвался ветер: оба повернули головы и увидели снежное рождественское привидение, которое возникло на пороге и тут же рассыпалось белыми хлопьями по каменным плитам.
– Был еще один скверный случай, когда мне стукнуло тринадцать, – опять заговорил старик, превозмогая стыд, но все же нашел в себе силы продолжать, – и тоже в канун Рождества. У меня пропал пес по кличке Бо – убежал и не возвращался трое суток. Я любил его больше жизни. Пес был необыкновенно умен и платил мне бесконечной привязанностью. И вдруг мой питомец исчез, и все хорошее исчезло вместе с ним. Я ждал. Плакал. Снова ждал. Молился. Беззвучно кричал. Я знал: он никогда, никогда не вернется! Но потом, потом, в два часа ночи, когда за окном валил мокрый снег, на дорогах чавкала слякоть, а на карнизах таяли сосульки, во сне я услышал какой-то совсем другой звук, проснулся и понял, что это пес скребется под дверью! Я вскочил с кровати, как сумасшедший, чуть не сломал шею. Дернул ручку двери – и на пороге увидел моего несчастного Бо: он был весь в грязи, дрожал от холода, но лучился радостью. Я завопил от счастья, втащил его в дом, захлопнул дверь, упал на колени, прижал его к себе и разревелся. Какой подарок, какой это был подарок! Я снова и снова называл его по имени, а он подвывал мне в тон – это были голоса муки и счастья. А потом я умолк. Знаете, что за этим последовало? Можете представить всю мерзость моего поступка? Я избил его. Да-да, избил. Молотил его кулаками, костяшками пальцев, ладонями, и снова кулаками, а сам кричал: будешь знать, как уходить без спросу, будешь знать, как убегать, будешь знать, как не слушаться, как ты посмел, как посмел?! И я истязал его до тех пор, покуда он не заскулил, и только тогда до меня дошло, что я делаю. А он это безропотно сносил, словно понимал, что оказался недостойным моей любви; но теперь недостойным оказался я, тогда я его оттолкнул и залился слезами; задыхаясь, я снова обхватил его за шею, прижал к себе и закричал: прости, пожалуйста, Бо, прости меня. Я не хотел. Бо, прости…
Но разве мог он меня простить, отец? Кто он был? Бессловесное существо, животное, пес, мой любимец. И он смотрел на меня такими прекрасными черными глазами, что у меня сжалось сердце, и с тех пор оно навеки замкнулось от стыда. Я так и не смог себя простить. С тех пор меня преследует память о моей любимой собаке и о моей собственной низости. Под Рождество, не просто в последние дни уходящего года, а именно в канун Рождества, передо мной возникает призрак моего пса. Я его вижу, слышу шлепки и удары, терзаюсь чувством вины. О боже мой!
Незнакомец умолк и содрогнулся от рыданий.
В конце концов старый священник вымолвил:
– Так вот почему ты здесь?
– Да, отец. Разве это не ужасно? Разве это не позор?
Священник не сумел ответить: у него тоже текли слезы и срывалось дыхание.
– Господь простит меня, отец? – спросил старик.
– Да.
– А вы, отец?
– Да. Но позволь кое-что тебе рассказать, сын мой. Когда мне было десять лет, со мной произошло то же самое. Точно так же я поступил с родителями, потом так же поступил и с моей собакой, которую любил больше всех на свете, но она убежала, и меня охватила ненависть, а когда она вернулась, я тоже гладил ее, и бил, и снова начинал гладить. До этой ночи я не рассказывал об этом ни одной живой душе. Все эти годы меня обжигал стыд. Я регулярно исповедовался своему духовнику. Но об этом молчал. Так что теперь…
Наступило молчание.
– О чем вы, отец?
– Господь, Господь, милый человек, Господь Бог простит нас. Наконец-то мы открылись, осмелились рассказать все. Что до меня – я тоже прощу тебя. Но напоследок…
Старый священник не договорил: его душили слезы.
Незнакомец все понял и осторожно спросил:
– Отец, вы хотите получить мое прощение?
Священник молча кивнул. Возможно, его собеседник уловил тень от кивка, поскольку он тут же заверил:
– Вы его получили!
И они оба долго сидели в темноте, а в дверях появился еще один призрак, который, впрочем, тут же смешался со снегом и исчез.
– Прежде чем уйти, – сказал священник, – выпейте со мной вина.
Огромные часы на башне, против церкви, начали отбивать время.
– Вот и Рождество, отец, – сказал голос из-за перегородки.
– Определенно, это лучшее Рождество в моей жизни.
– Самое лучшее.
Старик священник поднялся со стула.
Он ждал шороха или хоть какого-нибудь движения за перегородкой.
Но оттуда не донеслось ни звука.
Нахмурившись, священник распахнул дверцу и всмотрелся в каморку для исповеди.
Внутри не было никого и ничего.
У него отвисла челюсть. Снежинки падали ему за ворот.
Он вытянул руку и ощупал темноту.
Там было пусто…
Обернувшись, он уставился на входную дверь, а потом поспешил выглянуть на улицу.
Снег кружил в последних отзвуках боя курантов. Улицы давно опустели.
Когда он вернулся и затворил двери, его внимание привлекло высокое зеркало при входе.
В холодном отражении он узнал старого знакомца, самого себя.
Почти не задумываясь, он поднял руку и осенил его крестным знамением. Отражение в зеркале сделало то же самое.
Осушив слезы, старый священник отвернулся и пошел за вином.
На улице вместе со снегом кружилось Рождество.
По уставу
By the Numbers! 1984 год Переводчик: Е. ПетроваРота, смирно!
Щелк.
– Вперед – шагом марш!
Топ. Топ.
– Рота, стой!
Топ, бух, стук.
– Равнение напра-во.
Шепот.
– Равнение нале-во.
Шорох.
– Кру-гом!
Топ, шарк, бух.
Давным-давно под лучами палящего солнца один человек в полный голос отдавал приказы, а рота их выполняла. Летом пятьдесят второго под небом Лос-Анджелеса, у бассейна, что рядом с отелем, стоял сержант-инструктор, и там же выстроилась его рота.
– Равнение на середину! Выше голову! Подбородок убрать! Грудь вперед! Живот втянуть! Плечи расправить, черт побери, расправить плечи!
Шорох, шепот, шелест, шаг. Тишина.
И сержант-инструктор, раздетый до трусов, идет вдоль кромки бассейна, сверля водянисто-холодным взглядом свою роту, свою команду, свою часть – своего…
Сына.
Мальчик лет девяти или десяти стоял по струнке, смотрел по-военному в никуда, плечи держал ровно, будто накрахмаленные, а отец, чеканя шаг, ходил кругами, лающим голосом выкрикивал команды, склонялся над мальчишкой и давал жесткие указания. Оба – и отец, и сын – были в плавках, минуту назад они убирали территорию, раскладывали полотенца, драили кафель. Но теперь время близилось к полудню.
– Рота! По порядку номеров рассчитайсь! Первый, второй!
– Третий, четвертый! – выкрикивал мальчик.
– Первый, второй! – громко кричал отец.
– Третий, четвертый!
– Рота, стой! На плечо! Целься! Подбородок на себя, носки в линию, выполняй!
Воспоминания замелькали, как старая пленка в допотопной киношке. Откуда они пришли, эти воспоминания, и почему?
Я ехал на поезде из Лос-Анджелеса в Сан-Франциско. Время было позднее, я пошел в вагон-ресторан и оказался там в одиночестве, если не считать бармена и еще какого-то пассажира, то ли молодого, то ли старого, который сидел через проход от меня и пил уже вторую порцию мартини.
Он и навеял воспоминания.
Эти волосы, лицо, испуганные, затравленные голубые глаза, находящиеся в нескольких футах от меня, внезапно остановили течение времени, перебросив меня в прошлое.
То отчетливо, то расплывчато я видел себя в вагоне поезда, а потом сразу – возле кромки бассейна, видел светлый, исполненный боли взгляд этого человека, сидящего рядом, – и сквозь три десятка лет слышал голос его отца, а уж вернувшись в прошлое на те же пять тысяч дней, не сводил глаз с его сына, который выполнял повороты кругом и в полоборота, замирал как вкопанный, вскидывал воображаемую винтовку, брал на караул, целился.
– Смирно! – рявкал отец.
– Смирно! – эхом вторил сын.
– Будет ли этому конец? – прошептал Сид, мой лучший друг, который загорал рядом со мной под жарким солнцем, следя глазами за происходящим.
– В самом деле, – тихо поддакнул я.
– Сколько времени это длится?
– Как видно, не один год. Похоже на то. Долгие годы.
– Ать, два!
– Три, четыре!
Башенные часы неподалеку пробили полдень; в это время у бассейна начинал работать летний бар.
– Рота… шагом марш!
Двое, мужчина и парнишка, маршем направились по мощеной дорожке к полузапертым воротцам.
– Рота, стой. Слушай мою команду! Открыть засовы! Делай!
Мальчик поспешно отодвинул засовы.
– Делай!
Он распахнул створки, отпрыгнул назад, выпрямился в ожидании.
– Кру-гом, вперед, шагом марш!
Дошагав до самой кромки бассейна, мальчишка едва не свалился в воду; тогда отец с кривой ухмылкой приглушено скомандовал:
– …стой.
Сын пошатнулся.
– Черт, – прошептал Сид.
Отец оставил сына у воды, негнущегося, как скелет, и прямого, как флагшток, а сам куда-то ушел.
Сид неожиданно вскочил, не отрываясь от этого зрелища.
– Куда? – одернул я.
– Мать честная, неужели он заставит ребенка стоять столбом?!
– Не дергайся, Сид.
– Да ведь это издевательство!
– Не лезь на рожон, Сид, – сказал я вполголоса. – Это ведь не твой сын, верно?
– Верно! – сказал Сид. – Черт побери!
– Из этого не выйдет ничего хорошего.
– Нет, выйдет. Сейчас найду этого…
– Посмотри, Сид, какое у мальчишки лицо.
Взглянув на мальчика, Сид весь сжался.
Парнишка, стоящий в ослепительном блеске солнечных лучей и воды, был горд. В том, как он держал голову, в том, как горели его глаза, как его обнаженные плечи вынесли бремя понуканий и придирок – во всем сквозила гордость.
Именно эта оправданная гордость заставила Сила отступиться. Придавленный какой-то безнадежностью, он опустился на колени.
– Неужели мы так и будем сидеть сложа руки и смотреть на эту идиотскую игру. – Сам того не замечая, Сид перешел на крик: – «Делай раз, делай два»?
Отец мальчика это услышал. Складывая полотенца в стопку, он замер у дальнего конца бассейна. Мышцы спины заиграли, как шары в автомате, набирающем очки. Он резко повернулся, прошел мимо своего сына, который до сих пор стоял по струнке в сантиметре от края бассейна, кивнул ему, выказывая хмурое одобрение, а потом приблизился к нам с Сидом и накрыл нас стальной тенью.