Шолл обратил внимание на девочку лет пятнадцати в спортивной майке и камуфляжных брюках; она неуверенно поднимала винтовку, а некий крепко сложенный уроженец Манчестера заботливо показывал ей, как следует целиться. Была здесь и кучка молодых людей, которые слушали дешевый магнитофон, выдававший басовые ноты, разглядывали карты и переругивались на языке жителей южных предместий Лондона.
Командир подразделения предложил Шоллу легкого пива, хороший ужин и отпустил его спать. Шолл сам был удивлен тем, насколько он вымотался. Прежде чем офицер оставил его, они побеседовали – в самых общих словах – о ходе войны. Шоллу достало осторожности, чтобы не выдавать своих планов, не опережать события. Но в том, что он говорил, звучало спокойствие, ощущение подготовки.Он не обсуждал свои планы, но его неразъясненное предложение («Не хотите ли вы присоединиться ко мне») подразумевало некую отстраненность.
Когда Шолл проснулся, он вышел из палатки на влажную поляну и неслышно обошел лагерь. Мужчины и женщины, населявшие лагерь, как и накануне, сидели группами, работали или играли, но Шолл знал, что за ним наблюдают. Он уже знал, что на него смотрят с подозрением, хотя никто об этом не говорил. О его беседе с командиром, о его предложении уже стало известно.
Кое с кем он обменялся приветствиями. От кухни и прачечной исходил пар, от небольших костров – дым, так что Шоллу не пришлось встречаться глазами с солдатами. Они чего-то ждали от него и знали, что предложение грядет. Он явился к ним не так, как прочие напуганные лондонцы, не как беглец, ищущий защиты. Он кое-что им принес.
Перемены в лагере были хотя и не очевидными, но несомненными. Солдаты ждали. Они смотрели на Шолла как на Иисуса с тревожным, исполненным надежды интересом, с недоверием и возбуждением. Во рту у него пересохло. Он не знал, как действовать.
К нему приблизился офицер.
– Мистер Шолл, – сказал он, – вы не хотите поговорить с нами? Не согласитесь объяснить, для чего вы здесь?
Шолл думал, что до этого момента еще есть какое-то время. Ему хотелось иметь в запасе день, чтобы почувствовать царящее в лагере настроение, и только потом говорить. Он ожидал, что его станет расспрашивать сам командир, может быть, вместе с несколькими помощниками. Он приготовился к тому, чтобы убеждать слушателей. И не подумал о том, что с крушением структур возобладает примитивная демократия.
Командир знал, что находится у руля лишь в силу одобрения своего войска. Он не был глупым человеком и понимал, что «потребность знать» сделалась опасным проявлением снисходительности. На непокорных не было (и уже не будет) трибунала. Командиру было необходимо, чтобы его люди соглашались с его приказами.
И вот он сидел рядом со своими людьми, прислонившись к стволу дерева. А они не смотрели на него. Они все еще наблюдали за Шоллом.
Шолл сел, и ножки стула вошли во влажную землю. Он взял себя в руки и попытался предстать готовым перед солдатами. Нужно было превратить противостояние в обсуждение. И он начал с вопросов.
– Мы пытаемся получать сообщения от других подразделений. Мы до сих пор выискиваем хоть какого-то слова от правительства, от высшего командования, от какого угодно чина, мать вашу.
Голос командира прервался. Абсурдность этого заявления была очевидна. Все знали, что правительства больше нет, и никто уже не командует ошметками армии. Шолл кивнул так, как если бы утверждение командира имело смысл, не желая акцентировать тему.
Он получил ответы на свои вопросы. За ним еще сохранялась аура мессианства – полезная, хотя он ее и не добивался. Солдаты сдержанно рассказывали ему о том, что ему нужно было знать, и выжидали, понимая, что вскоре он объяснит им, зачем он здесь.
– Я знаю, вы хотите получить инструкции, – сказал Шолл. – Но чем вы занимаетесь ежедневно?
Они патрулировали окрестности Хита. В отличие от перебежчиков из Бермондси, о которых они были наслышаны и к которым относились с нескрываемым отвращением («Мы должны вычистить их отсюда к чертовой матери, и плевать на гребаных имаго!» – выкрикнул кто-то) они охотно принимали то, что предлагали присоединявшиеся к ним граждане. Их было очень мало. И детей среди них не было. Уже не одну неделю никто из них не встречал ребенка.
Они патрулировали Хит и, когда видели, что враг донимает и уничтожает людей, вмешивались, если только могли. Они совершали небольшие вылазки на улицы, которые контролировались несущими смерть имаго, и старались отыскать уцелевших.
– Мы знаем, что кто-то еще остался, наверное, в здании школы на холме, но найти их не можем. На станции метро находится гнездо вампиров.
Об этом Шоллу уже было известно.
Вампиры и другие имаго не выходили на покрытые травой участки, и потому солдаты оставались в живых, но это было не более чем случайностью. Имаго могли появиться в любую минуту. Солдаты патрулировали, выжидали, исследовали эфир при помощи паршивых радиоприемников и – ждали.
– Что произошло?
Вопрос застал Шолла врасплох, ворвался в его размышления о манерах солдат: сколько, как часто, где, зачем. Человек, задавший вопрос, – новичок с невыразительным лицом, сидевший среди солдат, – не имел оснований рассчитывать получить ответ от Шолла, но он свой вопрос задал, и другие его поддержали. Шолл понимал, что придется отвечать.
– Что произошло? Откуда они взялись?Что произошло?
Шолл тряхнул головой.
– Из зеркал, – сказал он, зная, что ответ им уже известен. – Из амальгамы.
Он прибег к языку, заимствованному из книг по физике, к языку законов и гипотез, носивших имена живущих и умерших людей, сформулировавших эти законы, и добился, чтобы казалось, будто он свободно владеет этим языком. Дешевый прием. Он сообщил им (немедленно пожалев об использовании жаргона), что «эн-один минус тета-один остается равным эн-два минус тета-два». Разве что в особых случаях.
Разве что в случаях, когда эн-один равно минус эн-два.В случаях отражений.
Существует штука, которая называется «Фонг-модель», сообщил Шолл. Это кривая. Модель, которая показывает, как перемещается свет. Чем больше блестит поверхность, тем более четок и ярок отраженный свет, тем уже спектр, в котором его можно наблюдать. Эта модель используется для описания того, как свет отражается от бетона, бумаги, металла и стекла, как угол зеркального отражения сужается и приближается к углу падения, как световое пятно становится ярче, тогда как поверхности становятся все более зеркальными.
Но что-то произошло, и «Фонг» сейчас описывает поворачивающийся ключ.
Когда-то ключ был подвижной шкалой. Асимптотой [19]. Бесконечным приближением к бесконечности или к нулю.
Теперь стал порогом. Когда отраженная яркость становится более точной, когда угол отражения сходится к равенству с углом падения, приближается к грани, – это изменение состояния, сказал он. Пока не будет достигнут критический рубеж: когда свет встречает на своем пути сверкающую поверхность, и все изменяется, и свет отпирает дверь, и зеркало становится вратами.
Зеркала становятся вратами, и нечто проникает сквозь них.
– Это мы знаем, – выкрикнул кто-то. – Это мы уже знаем. Расскажи нам, что произошло. Расскажи нам, как это произошло.
Этого Шолл не мог. Ему нечего было сказать, кроме того, что эти люди уже знали от вампиров, наиболее понятных из числа имаго.
Но солдаты оставались на местах и по-прежнему смотрели на него. Им хотелось, чтобы он выразился определенно: они горели желанием простить его. Они задавали вопросы, которые позволяли ему отвечать обиняками, сохранять загадочно-умный облик. Он прошел по руинам Лондона, на которые они только смотрели со стороны. Он может рассказать им о городе куда больше, чем они способны узнать в ходе своих робких и безрезультатных вылазок.
– Я прошу вас о помощи, – неожиданно заявил Шолл. Многие отвернулись от него, но офицер не отвел взгляда. – У меня есть план. Я могу с этим покончить.Но мне нужна ваша помощь.
Мужчины и женщины все еще продолжали ждать. И в этом не было откровения. Шоллу оставалось только бормотать дальше. Он заговорил с ними о том, что хотел обнаружить, куда хотел отправиться, и, в конце концов, услышал лишь несколько вздохов. Некоторые заспорили. Он рассказал им, чего от них хочет, чего они должны были добиться и куда им следовало идти.
Шолл расшевелил их, но споров, которых он ожидал, было все-таки очень мало. Солдаты Хита хотели, чтобы их убедили. Но они не были настроены на самоубийство. Им требовалось нечто большее, чем его увещевание.
Он говорил тонкими намеками, не касаясь деталей, но дразня их внимание. Он побаивался продвигаться вперед в одиночку, и он нашептывал им тайны, вещи, о которых слышал, говорил о том, что может совершить только он. Он старался добиться того, чтобы они, заинтригованные, присоединились к нему.
К его изумлению и отчаянию, этого не случилось.
Вы заставляли нас причинять больдруг другу и себе. Вы заставляли нас пускать друг другу кровь, когда дрались перед вашими зеркалами. Вы игнорировали их, как и нас, и мы не могли сопротивляться. Когда у вас происходила поножовщина, стрельба. Когда вы резали друг другуглотки и истекали кровью, как и мы. Мы закалывалидруг друга ради ваших тщеславных капризов и присоединялись к вам в самоубийстве. А когда вы застеклили ваши морги, вы захватили нас там и заставили разлагаться вместе с вами.
Мы боролись с вами. Способы были.
Ваш мир покрывался зеркалами и оплетал нас все новыми световыми паутинами. Нам приходилось творить ваши дома, вашу одежду. Когда вы заводили животных, нам приходилось творить и их, отливая вещество нашего мира в запуганные образы ваших собак и кошек, одушевлять их, потакать им, как марионеткам, когда они безмысленно обнюхивали и облизывали зеркала. Тяжко и унизительно. Но куда хуже бывало тогда, когда вы глядели на себя. Тогда нам оставалось только превращаться в кукол. Ваша чувствительность неведомо для вас требовала нашего присутствия.
Узы и границы не были прочными. Вначале, когда отражения были редкими, каждое их появление становилось травмой, и у нас не было стратегии. Когда налицо было два или несколько зеркал, они создавали из нас цепочки и заключали всех нас в плен подражания в перекрещивающихся туннелях, где находился всего лишь один из вас. Когда распространилась амальгама, мы научились складывать наш мир, и таким образом меньшее число нас оказывалось в ловушке.
Когда малая часть кого-то из вас мимолетно отражалась в зеркале, обрывки нашего существа, принимавшие ваш облик, были почти не связаны между собой, они рождались почти независимо друг от друга. Не существовало раз навсегда устанавливаемых правил, жестких линий; мы изучали стратегии. Но было и неизменное. Всякий раз, когда кто-то из вас отражался, по меньшей мере один из нас оказывался пришит к нему.
Мы без конца оказывались бледными копиями. Несовершенства и загрязнения, приносившие нам некоторое облегчение, устранялись. Когда мы пытались спрятаться за одним, то оказывались беззащитны перед другим. Даже когда мы вытягивались и искажались, мы делали это по вашей прихоти. Мы оказывались заключены в рамках вашихпатетических подражаний, копий ваших образов в искривленных зеркалах.
Но некоторые из нас, совсем немногие, единицы, обнаружили, что мы можем освободиться. В силу какой-то причуды, суть которой мы так и не поняли, поскольку за нами наблюдали наши невольные палачи, некоторые из нас нашли в себе силу восстать.
Они начинались и заканчивались в мгновения, эти наши бунты. Глоток свободы, внезапная уверенность в том, что мы способны двигаться, поднятый взгляд, стремительное растяжение и убийство, высвобождение. Вы не противостояли нам, маленькие мужчины и женщины, молча наблюдавшие за появлением ваших собственных лиц, за искривлением ваших рук, которые протягивались из зеркала.
А когда с вами было покончено, мы оказались в вашем мире.
Парламент шпионов. Трудная победа. Мы оказались захвачены, заморожены в этих нелепых телах.
Зеркала проложили нам дорогу. Мы находили других. Прижимались к ним, вглядывались в пустые помещения за стеклом и шептали. Шептали до тех пор, пока наши родичи не начинали слышать нас. Таким образом мы стали вполголоса обмениваться планами. Мы получали распоряжения, отдавали их и спорили о них. Мы были глубоко скрыты, и наши соплеменники обхаживали нас, умоляли и обосновывали свои стратегии.
Некоторые из нас убивали себя. Мы могли это делать – в телах, в которые были заключены. Мы могли умирать. Чудовищное откровение, но соблазн испытать этот новый опыт стал чересчур сильным для некоторых из нас.
Мы вышли на войну. В качестве пятой колонны.
У нас имелись осуществимые планы. Держать амальгаму под покрытием, замедлить расширение империи зеркальных стекол. Это привело к странным союзам.
Мы вступили в ряды венецианцев. Втайне мы очистили лагерь от наших бессловесных палачей и не дали воли своей ненависти. То было время не гнева, а политики и стратегических действий. Ведь мы охраняли источники наших страданий, видели, как они изобретаются. Венеция желала использовать их для себя и засекретила сведения о них. Венецианцы пригревали у себя стекольщиков из Мурано, укрывали их за завесой соблазнов и угроз, удерживали их семьи на положении заложников и не позволяли им покидать город. И даже тогда, когда мастера продолжали делать зеркала, мы это проглотили и помогали плавучей республике [20]удерживать этих людей. В условиях дефицита монополия процветала, и если уж у нас не было возможности вовсе не иметь зеркал, мы старались делать так, чтобы они оставались диковинами.
Итак, когда, благодаря предательству производители амальгамы исчезли, мы продолжали действовать на стороне Венеции, направляли наемных убийц и сами были наемными убийцами. Когда французы не смогли достичь воспроизводства терминологии, они стали похищать специалистов, создавать собственные фабрики по производству зеркал. Это мы отравили стеклодува, мы заразили полировщика, после чего он умер. Мы убивали перебежчиков, отчаявшихся, защищали интересы венецианских торговцев от торговой Франции, и каждая маленькая победа запечатлевалась в истории.
Зеркала нельзя было устранить. Мы сражались, боролись, сражались и страдали, и проигрывали при каждом шаге.
Мы ходили среди вас. И учились трюкам.
Там были беглецы, лазутчики с вашей стороны, действовавшие в течение того времени, что мы находились в заключении. Некоторые из нас избежали воды, отполированного обсидиана, бронзы и стекла, и спрятались около вас. Но нас всегда было недостаточно, чтобы разбить ваше посеребренное стекло.
Мы носили на себе ваши лица, во всех их деталях. Большинство ваших друзей, вне зависимости от того, насколько они любили вас, могли только поглазеть на нас, причем в ужасе, не оправданном ничем. Ошибка ваша состояла в том, что вы смотрели на ваши отражения во плоти, зная, что что-то изменилось, но не будучи в состоянии понять, в чем именно состоит перемена.
Там же, где имелись шрамы или татуировки, то есть там, где нашим отраженным натурам невозможно было спрятаться, мы исчезали и превращались в новых людей. Причем со своими целями.
Зеркала предают нас. Когда мы проходили сквозь них, то убивали тех, чьи тела связывали нас, и среди наших страждущих товарищей не было ни одного, кто оставался бы на месте, ни одного, вынужденного имитировать нас из глубины стекла, как мы имитировали вас. В амальгаме не было ничего, что было бы принуждено принимать наши образы: в зеркале мы были невидимы, отражения не имели. Когда вы это замечали, вы начинали кричать и всячески нас обзывали. Мы – ничто: таково наше имя. Но вы называли нас вампирами.
Чжэн победил нас. Ваш триумфатор. Чжэн, Чжэн Хуан, Ши Хуан, Хуанди [21]. Все это – его имена. Человек, победивший Чжоу [22], написавший книгу о сексе, создавший письменность и треножники, которые были предназначены для имитации бесконечности. Это он создал двенадцать больших зеркал, чтобы они следовали за луной в небесах и покорили мир. Покорили нас. Желтый Император.