Она держала в руках янтарные четки и быстро перебирала их пальцами.
Рядом с ней стоял Костаки в богатом и пышном мадьярском костюме, делавшем его еще более странным.
На нем было зеленое бархатное платье с широкими рукавами, ниспадавшими до колен, красные кашемировые штаны и вышитые золотом сафьяновые туфли; голова его была непокрыта, длинные иссиня-черные волосы падали на обнаженную шею, где виднелась узкая белая полоска шелковой рубахи.
Он неловко поклонился мне и произнес по-молдавски несколько слов, но я не поняла их.
— Вы можете говорить по-французски, мой брат, — сказал Грегориска, — наша гостья полька и понимает этот язык.
Тогда Костаки выговорил несколько слов по-французски; я столь же мало поняла их, как и те, что он сказал по-молдавски; но мать, церемонно протянув мне руку, прервала его. Очевидно, она хотела дать понять сыновьям, что принимать меня должна она.
Ее приветственную речь, произнесенную по-молдавски, я легко поняла благодаря выражению ее лица. Она указала мне на стол, предложила место возле себя, указала жестом на весь дом, как бы поясняя, что он весь к моим услугам; и затем, усевшись первой с благосклонной важностью, она перекрестилась и начала читать молитву.
Тогда каждый занял место, назначенное ему по этикету; Грегориска сел около меня. Я уступила Костаки предназначенное мне как иностранке почетное место около его матери Смеранды.
Так звали княгиню.
Грегориска также переоделся. На нем была мадьярская туника, как и на брате, только она была из гранатового бархата, а штаны — из синего кашемира. Шею его украшал великолепный орден, то был Нишам султана Махмуда.
Остальные сотрапезники ужинали за тем же столом в зависимости от ранга: среди друзей или среди слуг.
Ужин прошел скучно. Костаки не проронил со мной ни слова, хотя его брат все время был внимателен и говорил со мной по-французски. Что касается матери, то она предлагала мне блюда с торжественным видом, не покидавшим ее ни на минуту. Грегориска сказал правду: она была настоящей княгиней.
После ужина Грегориска подошел к матери. Он объяснил ей по-молдавски, как необходимо мне остаться одной и отдохнуть после волнений такого дня. Смеранда кивнула головой в знак согласия, протянула мне руку, поцеловала меня в лоб по-матерински и пожелала провести спокойную ночь в ее замке.
Грегориска был прав: я страстно жаждала остаться одна. Поэтому я поблагодарила княгиню, проводившую меня до двери, где меня ждали те две женщины, что раньше отвели меня в мою комнату.
В свою очередь я поклонилась ей и обоим ее сыновьям и вернулась в комнату, покинутую мной час тому назад.
Диван превратился в кровать. Вот и вся происшедшая там перемена.
Поблагодарив женщин, я сделала им знак, что разденусь сама; они сейчас же вышли с выражением почтения. По-видимому, им было приказано повиноваться мне во всем.
Я осталась одна в громадной комнате. Мне видны были только те ее части, где я передвигалась со свечой; ее огонь, борясь с лучами луны, проникавшими в окно без занавесей, создавал странную игру света.
Кроме двери, в которую я вошла с лестницы, в комнате были еще две; на них изнутри было два громадных засова, и это вполне меня успокаивало.
Я осмотрела первую дверь: она, как и другие, запиралась на засов. Затем я открыла окно: оно выходило на пропасть.
Мне стало понятно, что Грегориска недаром выбрал эту комнату.
Вернувшись к дивану, я увидела у изголовья его на столе маленькую сложенную записку.
Развернув ее, я прочла написанное по-польски:
«Спите спокойно; Вам нечего бояться, пока Вы находитесь внутри замка.
Грегориска».Я последовала его совету: усталость взяла верх над моими огорчениями, я легла и уснула.
XIV
ДВА БРАТА
С этого момента я поселилась в замке, и с этого же момента начинается драма, о которой я вам расскажу.
Оба брата влюбились в меня, каждый сообразно со своим характером.
Костаки начиная со следующего дня повторял мне, что он любит меня, объявил, что я должна принадлежать ему и никому другому, что он скорее убьет меня, чем уступит кому бы то ни было.
Грегориска ничего мне не говорил, но зато окружил меня заботами и вниманием. Все, что дало ему блестящее воспитание, все воспоминания о юности, проведенной при самых благородных дворах Европы, — все было пущено в ход, чтобы понравиться мне. Увы! Это было нетрудно: при первом же звуке его голоса я почувствовала, что голос этот ласкает мою душу; при первом же взгляде его глаз я почувствовала, что взгляд этот проник в мое сердце.
В течение трех месяцев Костаки сто раз повторял, что любит меня, а я его ненавидела; в течение трех месяцев Грегориска не сказал мне еще ни одного слова любви, а я чувствовала, что, когда он потребует, я безраздельно буду принадлежать ему.
Костаки прекратил свои набеги. Он никуда не уезжал из замка. У него появился кто-то вроде заместителя, время от времени появлявшегося за приказаниями и затем исчезавшего.
Смеранда также проявляла по отношению ко мне пылкую дружбу — ее проявления пугали меня. Она явно покровительствовала Костаки и ревновала меня еще больше, чем он. Но так как она не понимала ни по-польски, ни по-французски, а я не знала молдавского языка, то она не могла обращаться ко мне с настойчивыми ходатайствами за своего сына; однако она выучила по-французски три слова и повторяла их каждый раз, когда целовала меня в лоб: «Костаки любит Ядвигу».
Однажды я узнала страшную весть, довершившую мои несчастья. Четыре человека, оставшиеся в живых после схватки, получили свободу; они отправились в Польшу и дали слово, что один из них вернется не позже чем через три месяца и доставит мне известия о моем отце.
Однажды утром один из них действительно явился. От него я узнала, что наш замок взят, сожжен, разрушен, а отец убит во время его обороны.
Отныне я осталась одна на свете.
Костаки усилил свои домогательства, а Смеранда — свою нежность; но я на этот раз воспользовалась как предлогом трауром по отцу. Костаки не отступал, убеждая, что, чем более я одинока, тем более нуждаюсь в покровительстве. Мать его настаивала, может быть, даже больше, чем он.
Грегориска мне говорил, что молдаване хорошо владеют собой, когда не хотят показать свои чувства. Он сам служил живым примером этого.
Моя уверенность в его любви была беспредельной, и, однако, если бы меня спросили, на каких доказательствах она основана, я не могла бы этого объяснить: никто в замке не видел, чтобы его рука коснулась моей, чтобы его взор искал моего. Одна лишь ревность могла заставить Костаки видеть в нем соперника, как одна моя любовь могла чувствовать любовь Грегориски.
Но должна сознаться, что эта сдержанность Грегориски меня беспокоила. Я верила в его любовь, конечно, но этого было недостаточно, мне нужно было убедиться в этом. Однажды вечером, войдя в свою комнату, я услышала легкий стук в одну из дверей, которые, как уже было сказано, запирались изнутри. По тому, как стучали, нетрудно было угадать, что это зов друга. Я подошла и спросила, кто там.
«Грегориска», — послышался ответ, и по звуку голоса было ясно, что я не ошиблась.
«Что вам нужно?» — спросила я дрожа.
«Если вы доверяете мне, — сказал Грегориска, — если вы считаете меня человеком чести, исполните мою просьбу».
«Какую?»
«Погасите свечу, как будто вы уже легли спать, и через полчаса откройте мне вашу дверь».
«Приходите через полчаса», — был мой краткий ответ.
Я погасила свечу и стала ждать.
Сердце мое сильно билось, так как я понимала: случилось что-то важное.
Прошло полчаса; еще тише, чем в первый раз, кто-то снова постучал. Я уже раньше отодвинула засов; мне оставалось только открыть дверь.
Грегориска вошел, и, хотя он не велел мне этого, я закрыла за ним дверь и задвинула засов.
Некоторое время он молчал, стоя неподвижно и сделав мне знак молчать. Затем, когда он убедился, что никакая неожиданная опасность нам не угрожает, он провел меня на середину громадной комнаты и, почувствовав, что я дрожу и мне трудно стоять на ногах, принес мне стул, на который я села или, вернее, упала.
«О Боже мой, — сказала я ему, — что же случилось и почему столько предосторожностей?»
«Потому что моя жизнь — впрочем, это не так уж важно, — потому что, может быть, ваша жизнь зависит от нашего разговора».
Перепугавшись, я схватила его за руку. Он поднес мою руку к своим губам, взглядом как бы испрашивая прощения за такую смелость. Я опустила глаза в знак согласия.
«Я люблю вас, — сказал он своим мелодичным, как песня, голосом, — любите ли вы меня?»
«Да», — ответила я.
«Согласитесь ли вы быть моей женой?»
«Да».
Он провел рукой по лбу и глубоко вздохнул от счастья.
«В таком случае, вы не откажетесь следовать за мной?»
«Я последую за вами всюду!»
«Вы понимаете, что мы будем счастливы только тогда, когда убежим отсюда».
«О да! — вскричала я. — Бежим».
«Тише! — сказал он, вздрогнув. — Тише!»
«Вы правы», — вся дрожа, я прижалась к нему.
«Вот что я сделал, — сказал он, — вот почему я так долго не объяснялся вам в своей любви. Мне хотелось устроить прежде всего так, чтобы, когда я буду уверен в вашей любви, ничто не мешало нашему браку. Я богат, Ядвига, неизмеримо богат, но на манер молдавских вельмож: земля, стада, крепостные. И вот я продал монастырю Ганго земель, стад и деревень на миллион. Монахи дали мне на триста тысяч франков драгоценных камней, на сто тысяч франков золота, а на остальное — векселя на Вену. Довольно ли для вас миллиона?»
Я пожала его руку.
«Мне достаточно и вашей любви, Грегориска, поверьте».
«Хорошо, слушайте: завтра я отправляюсь в монастырь Ганго, чтобы покончить с настоятелем все дела. У него заготовлены для меня лошади; они будут нас ждать с девяти часов, спрятанные в ста шагах от замка. Как и сегодня, после ужина вы уйдете в свою комнату, потушите свечу, затем я войду к вам. Но завтра я выйду отсюда уже не один, вы последуете за мной: мы дойдем до ворот, выходящих в поле, найдем там своих лошадей, сядем на них, и послезавтра к рассвету позади нас будет уже тридцать льё».
«Как жаль, что сегодня не послезавтра!»
«Дорогая Ядвига!» — Грегориска прижал меня к сердцу, наши губы встретились.
О, он сказал правду. Я открыла дверь своей комнаты человеку чести. Он отлично понимал, что если я не принадлежу ему телом, то принадлежу душой.
Ни на минуту я не сомкнула глаз в эту ночь.
Я видела себя убегающей с Грегориской, чувствовала себя в его объятиях, как была прежде в объятиях Костаки. Но на этот раз вместо страшной, мрачной, печальной гонки было нежное, восхитительное объятие, и быстрая езда — само наслаждение! — придавала ему особенную сладость.
Настал день.
Я спустилась в столовую.
Мне показалось, что Костаки поклонился мне с еще более мрачным видом, чем обыкновенно. В его улыбке сквозила уже не ирония, а угроза.
Что же касается Смеранды, то она показалась мне такой же, как всегда.
Во время завтрака Грегориска распорядился подать лошадей. Костаки, по-видимому, не обратил никакого внимания на его распоряжение.
В одиннадцать часов Грегориска откланялся, сказал, что вернется только к вечеру, и просил мать не ждать его к обеду. Затем он обратился ко мне и попросил извинить его.
Он вышел. Глаза брата следили за ним, пока он не вышел из комнаты, и тогда в них сверкнула такая ненависть, что я вздрогнула.
Вы можете себе представить, в каком страхе я провела этот день. Я никому не обмолвилась о наших планах; едва ли я даже в своих молитвах осмелилась сказать о них Богу, а между тем, мне казалось, что планы наши уже всем известны; мне казалось, что каждый устремленный на меня взгляд может прочесть их в моем сердце.
Обед был пыткой. Костаки, угрюмый и молчаливый, всегда говорил мало. На этот раз он ограничился двумя-тремя молдавскими словами, обращенными к матери, и каждый звук его голоса заставлял меня вздрагивать.
Когда я встала, чтобы отправиться в свою комнату, Смеранда, по обыкновению, обняла меня и произнесла фразу, которою я уже целую неделю не слышала от нее: «Костаки любит Ядвигу!»
Фраза эта преследовала меня как угроза. Когда я очутилась уже в своей комнате, мне казалось, что роковой голос продолжал нашептывать мне на ухо: «Костаки любит Ядвигу».
Любовь Костаки, как сказал Грегориска, была для меня смертью.
В семь часов вечера, когда стало темнеть, я увидела, что Костаки прошел через двор. Он обернулся, чтобы посмотреть в мою сторону, но я отпрянула от окна, чтобы он не мог меня видеть.
Меня охватило беспокойство: насколько я могла видеть из окна, он направился в конюшню. Я отважилась отпереть свою дверь и бросилась в соседнюю комнату, откуда могла видеть все, что он станет делать.
Костаки действительно направился в конюшню, сам вывел оттуда свою любимую лошадь и оседлал ее собственными руками с тщательностью человека, придающего огромное значение малейшей мелочи. Он был в том же костюме, в каком я увидела его в первый раз, однако из оружия при нем была одна сабля.
Оседлав лошадь, он еще раз взглянул на окно моей комнаты; не увидев меня, он вскочил в седло, велел открыть те ворота, через которые отправился и должен был вернуться его брат, и поскакал галопом по направлению к монастырю Ганго.
Тут сердце мое страшно сжалось; роковое предчувствие говорило мне, что Костаки отправился навстречу своему брату.
Я оставалась у окна, пока могла различать дорогу, в четверти льё от замка делавшую поворот и терявшуюся в лесу. Но сумерки с каждой минутой все больше сгущались, и дорога совсем исчезла из виду.
Я все еще стояла у окна.
Наконец тревога моя, дойдя до крайней степени, придала мне силы, и так как ясно было, что получить первые вести об обоих братьях можно было только в зале, то я спустилась вниз.
Прежде всего я взглянула на Смеранду. По спокойному выражению ее лица видно было, что она не испытывала никаких опасений: отдавались обычные приказания относительно ужина, и приборы обоих братьев стояли на обычных местах.
Я не решилась обратиться к кому-либо с расспросами. Да и кого бы я могла спросить? Никто в замке, кроме Костаки и Грегориски, не говорил ни на одном из двух языков, которые знала я.
При малейшем шуме я вздрагивала.
Обычно в замке садились ужинать в девять часов.
Я спустилась в половине девятого и не сводила глаз с минутной стрелки: ее движение на большом циферблате стенных часов было почти ощутимо.
Стрелка-путешественница прошла расстояние четверти часа.
Раздался мрачный и печальный звон — стрелка снова безмолвно задвигалась, и я опять видела, как она с правильностью и неторопливостью компаса проходит свой путь.
За несколько минут до девяти мне показалось, что слышен галоп лошади на дворе. Смеранда также его услышала, потому что она повернула голову к окну; но ночь была слишком темной, чтобы можно было что-нибудь разглядеть.
О, если бы она взглянула на меня в эту минуту — она могла бы отгадать, что происходит в моем сердце!
Слышен был топот только одной лошади, и это было естественно. Я хорошо знала, что вернется только один всадник.
Но кто именно?
Шаги раздались в передней. Шаги эти были медленные, они словно давили мое сердце.
Дверь открылась; в темноте возникла тень.
Тень эта остановилась на минуту на пороге двери. Сердце мое перестало биться.
Тень приблизилась, и, по мере того как она все больше вступала в круг света, я могла вздохнуть.
Я узнала Грегориску.
Еще мгновение боли, и мое сердце разорвалось бы.
Я узнала его, но он был бледен как смерть. По одному его виду можно было догадаться, что случилось что-то ужасное.
«Это ты, Костаки?» — спросила Смеранда.