«Нет, матушка», — глухо ответил Грегориска.
«А, это вы! — сказала она, — с каких это пор вы заставляете вашу мать вас дожидаться?»
«Матушка, — сказал Грегориска, взглянув на часы, — только девять часов».
И действительно, в эту минуту часы пробили девять.
«Это правда, — сказала Смеранда. — А где же ваш брат?»
Я невольно подумала, что это тот самый вопрос, который Господь Бог задал Каину.
Грегориска ничего не ответил.
«Никто не видел Костаки?» — спросила Смеранда.
Ватаф, то есть дворецкий, осведомился о нем.
«В семь часов, — сказал он, — граф был в конюшне, сам оседлал свою лошадь и отправился по дороге в Ганго».
В эту минуту глаза мои встретились с глазами Грегориски. Не знаю, было так в действительности или то была галлюцинация, но мне показалось, что у него на лбу была капля крови.
Я медленно поднесла палец к моему лбу, показывая место, где, мне казалось, было пятно.
Грегориска понял меня; он вынул платок и вытерся.
«Да, да, — прошептала Смеранда, — он, вероятно, встретил медведя или волка и увлекся преследованием. Вот почему дитя заставляет ждать мать. Скажите, Грегориска, где вы его оставили?»
«Матушка, — ответил Грегориска взволнованным, но твердым голосом, — мы с братом выехали не вместе».
«Хорошо, — сказала Смеранда. — Пусть подают ужин, садитесь за стол, запирайте ворота. Те, кто вне дома, пусть там и ночуют».
Два первых приказа исполнены были в точности. Смеранда заняла свое место. Грегориска сел по правую ее руку, а я по левую.
Слуги вышли, чтобы исполнить третье указание, то есть запереть ворота замка.
В эту минуту все услышали шум во дворе. Испуганный слуга вошел в столовую и сказал:
«Княгиня, лошадь графа Костаки только что прискакала во двор одна и в крови».
«О, — прошептала Смеранда, вставая, бледная и грозная, — вот так же однажды вечером прискакала лошадь его отца».
Я посмотрела на Грегориску. Он был уже не просто бледен: он был похож на мертвеца.
Действительно, лошадь графа Копроли однажды вечером прискакала во двор замка вся залитая кровью, а час спустя слуги нашли и принесли его тело, покрытое ранами.
Смеранда взяла факел у одного из слуг, подошла к двери, открыла ее и вышла во двор.
Трое или четверо служителей едва сдерживали испуганную лошадь и общими усилиями успокаивали ее.
Смеранда подошла к животному, осмотрела кровь, запачкавшую седло, и нашла рану на его лбу:
«Костаки был убит не со спины, а в поединке с одним только противником. Ищите, дети, его тело, а потом поищем убийцу».
Так как лошадь прискакала через ворота, за которыми начиналась дорога в Ганго, все слуги бросились туда и факелы их замелькали в поле и исчезли в лесу, мерцая подобно светлячкам, которых можно увидеть в хороший летний вечер на равнинах Ниццы и Пизы.
Смеранда, словно уверенная в том, что поиски не будут продолжительными, ждала, стоя у ворот.
Из глаз этой безутешной матери не скатилось ни одной слезы, хотя очевидно было, что в глубине ее сердца бушует отчаяние.
Грегориска стоял за ней; я стояла около Грегориски.
Было мгновение, когда, выходя из залы, он хотел предложить мне руку, но не посмел.
Примерно через четверть часа на повороте дороги замелькал один факел, затем два, а потом и все остальные.
Только на этот раз они не рассеивались по полю, а сосредоточились у общего центра.
Скоро стало ясно, что этим общим центром были носилки и человек, лежавший на носилках.
Мрачный кортеж двигался медленно, шаг за шагом приближаясь. Через десять минут он был уже у ворот. Увидев живую мать, встречавшую мертвого сына, те, кто нес его, инстинктивно сняли шапки и молча вошли во двор.
Смеранда пошла за ними, а мы молча следовали за Смерандой. Тело внесли в зал.
Тогда Смеранда жестом, исполненным высшего величия, отстранила всех и, приблизившись к трупу, стала перед ним на колени, отвела волосы, закрывавшие его лицо, долго смотрела на него по-прежнему сухими глазами и затем, расстегнув его молдавскую одежду, раскрыла окровавленную рубашку.
Рана оказалась с правой стороны груди. Она была нанесена прямым обоюдоострым клинком.
Я вспомнила, что в тот же день видела на боку у Грегориски длинный охотничий нож, служивший штыком для его карабина.
Я искала глазами на боку его это оружие: оно исчезло.
Смеранда потребовала воды, намочила свой платок и обмыла рану.
Свежая и чистая кровь окрасила края раны.
Зрелище, представшее перед моими глазами, было ужасно и вместе с тем величественно. Эта громадная комната, с дымом смоляных факелов, эти дикие лица, эти глаза, сверкающие жестокостью, эти странные одежды, эта мать, высчитывающая при виде еще теплой крови, сколько времени тому назад смерть похитила у нее сына, эта глубокая тишина, нарушаемая только рыданиями разбойников, чьим предводителем был Костаки, — все это, повторяю, было ужасно и величественно.
Наконец Смеранда, прикоснувшись губами ко лбу своего сына, встала, отбросила назад длинные пряди своих растрепавшихся седых волос и проговорила:
«Грегориска!»
Грегориска вздрогнул, тряхнул головой и, очнувшись от оцепенения, спросил:
«Что, матушка?»
«Подойдите, мой сын, и выслушайте меня».
Грегориска с дрожью повиновался.
По мере того как он приближался к телу брата, кровь, все более обильная и более алая, продолжала сочиться из раны. По счастью, Смеранда больше не смотрела в эту сторону, потому что, если бы она увидела эту уличающую кровь, ей уже незачем было бы разыскивать убийцу.
«Грегориска, — сказала она, — я хорошо знаю, что Костаки и ты не любили друг друга. Знаю, что ты по отцу Вайвади, а он по отцу Копроли, но по матери вы оба из рода Бранкованов. Знаю, что ты — человек, воспитанный в городах Запада, а он — дитя восточных гор; но в конце концов по чреву, носившему вас, вы братья. И вот, Грегориска, я хочу знать: неужели мы схороним моего сына подле его отца, не произнеся клятвы? Я хочу знать, могу ли я как женщина, тихо оплакивать его, положившись на вас как на мужчину, что вы покараете убийцу?»
«Назовите мне, сударыня, убийцу моего брата и приказывайте; клянусь вам, что раньше чем через час он умрет, как вы этого требуете».
«Поклянитесь же, Грегориска, под страхом моего проклятия, слышите, мой сын? Поклянитесь, что убийца умрет, что вы не оставите камня на камне от его дома, что его мать, его дети, его братья, его жена или невеста — все погибнут от вашей руки. Поклянитесь и, произнеся клятву, призывайте на себя небесный гнев, если вы нарушите этот священный обет. Если вы не сдержите его, пусть вас постигнет нищета, пусть отрекутся от вас друзья, пусть проклянет вас ваша мать!»
Грегориска простер руку над трупом.
«Клянусь, убийца умрет», — сказал он.
Когда произнесена была эта необычная клятва, истинный смысл которой был понятен, может быть, только мне и мертвецу, я увидела — или мне показалось, что я вижу, — страшное чудо. Глаза трупа открылись и уставились на меня, более живые, чем они были когда-либо прежде, и я почувствовала, что они пронизывают меня насквозь и жгут, как раскаленное железо.
Это уже невозможно было вынести: я лишилась чувств.
XV
МОНАСТЫРЬ ГАНГО
Очнувшись, я увидела себя в своей комнате. Я лежала на кровати; одна из женщин бодрствовала около меня.
Я спросила, где Смеранда; мне ответили, что она у тела своего сына.
Я спросила, где Грегориска; мне ответили, что он в монастыре Ганго.
О побеге уже не было речи. Разве Костаки не умер?
О браке уже не было речи. Разве я могла выйти замуж за братоубийцу?
Три дня и три ночи прошли таким образом среди странных грез. Бодрствовала ли я, спала ли, я все время видела взгляд этих двух живых глаз на этом мертвом лице: это было страшное видение.
На третий день должны были состояться похороны Костаки.
В этот день мне принесли от Смеранды полный вдовий костюм. Я оделась и спустилась вниз.
Дом казался пустым: все были в часовне.
Я отправилась туда же, где были все. Когда я переступила порог, Смеранда, с которой я не виделась три дня, двинулась мне навстречу и подошла ко мне.
Она казалась изваянием Горя. Медленным движением ожившей на миг статуи она ледяными губами прикоснулась к моему лбу и замогильным голосом произнесла свои обычные слова: «Костаки любит вас».
Вы не можете себе представить, какое впечатление произвели на меня эти слова. Это уверение в любви в настоящем времени, вместо прошедшего: это «любит вас» вместо «любил вас», эта загробная любовь ко мне, живой, — все это было ужасно.
В то же время мною овладевало странное чувство, как будто я была действительно женой того, кто умер, а не невестой того, кто был жив. Этот гроб привлекал меня к себе, привлекал мучительно, как змея привлекает очарованную ею птицу. Я искала глазами Грегориску.
Я увидела его: он стоял бледный у колонны; глаза были подняты к небу. Не знаю, видел ли он меня.
Монахи монастыря Ганго окружили тело, пели псалмы греческого обряда, иногда благозвучные, чаще монотонные. Я также хотела молиться, но молитва замирала на моих устах. Я была так потрясена, что мне казалось, будто я присутствую на каком-то сборище демонов, а не на священном обряде.
Когда подняли тело, я хотела идти за ним, но силы меня оставили. Я чувствовала, как ноги мои подкосились, и оперлась о дверь.
Тогда Смеранда подошла ко мне и зна?ком подозвала Грегориску. Он повиновался и подошел. Смеранда обратилась ко мне на молдавском языке.
«Моя мать приказывает мне повторить вам слово в слово то, что она скажет», — сказал Грегориска.
Тогда Смеранда опять заговорила. Когда она окончила, Грегориска сказал:
«Вот что говорит моя мать:
„Вы оплакиваете моего сына, Ядвига, вы его любили, не правда ли? Я благодарю вас за ваши слезы и вашу любовь; отныне вы моя дочь так же, как если бы Костаки был вашим супругом; отныне у вас есть родина, мать, семья. Прольем слезы, которые положено пролить над умершими, и вновь обе станем достойными того, кого нет в живых: я — его мать, а вы — жена! Прощайте, идите к себе; я провожу моего сына до его последнего жилища; по возвращении я запрусь с моим горем, и вы не увидите меня раньше, чем оно не будет мною побеждено; не беспокойтесь, я убью свое горе, ибо не хочу, чтобы оно меня убило“».
Лишь вздохом я могла ответить на эти слова Смеранды, переведенные мне Грегориской.
Я вернулась в мою комнату; похоронная процессия удалилась. Я видела, как она исчезла за поворотом дороги. Монастырь Ганго находился лишь в полульё от замка по прямой линии; но многочисленные препятствия рельефа заставили дорогу отклониться, и путь этот занимал почти два часа.
Стоял ноябрь. Дни были холодные и короткие. В пять часов вечера было уже совершенно темно.
Около семи часов я опять увидела факелы: это возвращался похоронный кортеж. Труп покоился в склепе предков. Все было кончено.
Я уже говорила вам о странном состоянии, неотступно владевшем мной со времени рокового события, что погрузило нас всех в траур, и особенно с тех пор, когда я увидела, как открылись и напряженно уставились на меня глаза, закрытые самой смертью. В этот вечер я была подавлена волнениями пережитого дня и находилась в еще более грустном настроении. Я слышала, как часы в замке отбивали время, и мною все сильнее овладевала печаль по мере того, как летело время и приближался час, в который умер Костаки.
Я слышала, как пробило три четверти девятого.
Тогда меня охватило странное ощущение. Это была дрожь ужаса, пробежавшая по всему моему телу и оледенившая его; потом вместе с ужасом меня охватил непреодолимый сон, притупивший все мои чувства; дыхание стало затрудненным, глаза заволокло пеленой. Я протянула руки попятилась и упала на кровать.
В то же время, однако, чувства мои не настолько ослабились, чтобы я не могла расслышать шагов, приближавшихся к моей двери; затем мне показалось, что моя дверь открылась; а потом я уже больше ничего не видела и не слышала.
Я только почувствовала сильную боль на шее.
После этого я впала в полную летаргию.
В полночь я проснулась. Лампа моя еще горела; я была очень слаба, пришлось сделать две попытки, чтобы приподняться. Однако я пересилила эту слабость, но поскольку, проснувшись, продолжала чувствовать на шее ту же боль, которую испытывала во сне, то добралась, держась за стену, до зеркала и посмотрела на себя.
На шейной артерии был след чего-то вроде укола булавки.
Я подумала, что какое-нибудь насекомое укусило меня во время сна, и, чувствуя давящую усталость, легла и уснула.
На другой день я проснулась в привычное время. По обыкновению, я хотела встать, как только открыла глаза, но ощутила такую слабость, какую испытала только один раз в жизни, в тот день, когда мне пустили кровь.
Я подошла к зеркалу и была поражена бледностью своего лица.
День прошел печально и мрачно. Я чувствовала нечто странное; у меня явилась потребность оставаться там, где я сидела, всякое перемещение было для меня утомительно.
Наступила ночь; мне принесли лампу; мои женщины, насколько я поняла по их жестам, предлагали остаться со мной. Я поблагодарила их, и они ушли.
В тот же час, как и накануне, я испытала те же симптомы. У меня явилось желание встать и позвать на помощь, но я не могла дойти до дверей. Я смутно слышала звон часов: пробило три четверти девятого; раздались шаги, открылась дверь; но я ничего не видела и не слышала — как и накануне, я упала навзничь на кровать.
Как и накануне, я почувствовала острую боль на шее в том же месте.
Как и накануне, я проснулась в полночь, только еще более слабая и более бледная, чем раньше.
На другой день ужасное наваждение возобновилось.
Я решила спуститься к Смеранде, невзирая на свою слабость, когда одна из моих женщин вошла в комнату и произнесла имя Грегориски.
Грегориска шел за ней.
Я хотела встать, чтобы встретить его, но упала в кресло.
Он вскрикнул, увидя меня, и хотел броситься ко мне; но У меня хватило силы протянуть ему руку.
«Зачем вы пришли?» — спросила я.
«Увы, — сказал он, — я пришел проститься с вами! Я пришел сказать вам, что покидаю этот мир, ставший невыносимым для меня без вашей любви и вашего присутствия; я пришел сказать вам, что удаляюсь в монастырь Ганго».
«Вы лишились моего присутствия, Грегориска, — ответила я ему, — но не моей любви. Увы, я продолжаю любить вас, и мое великое горе заключается в том, что отныне любовь эта почти преступление».
«В таком случае я могу надеяться, что вы будете молиться за меня, Ядвига?»
«Да; только недолго придется мне молиться за вас», — прибавила я с улыбкой.
«Что с вами, в самом деле, и отчего вы так бледны?»
«Я… Господь, несомненно, сжалится надо мной и призовет меня к себе!»
Грегориска подошел ко мне, взял меня за руку, которую у меня не хватило сил отнять у него, и, пристально смотря на меня, сказал:
«Эта бледность, Ядвига, неестественна; чем она вызвана?»
«Если я скажу, Грегориска, вы сочтете меня сумасшедшей».
«Нет, нет, скажите, Ядвига, умоляю вас; мы находимся в стране, не похожей ни на какую другую страну, в семье, не похожей ни на какую другую семью. Скажите, скажите все, умоляю вас».
Я рассказала ему обо всем: о странной галлюцинации, овладевшей мной в час смерти Костаки; об ужасе, оцепенении, ледяном холоде; о слабости, от которой я падала на кровать, о шагах, что мне слышались, о двери, что, как казалась мне, открывалась сама; об острой боли и сопутствующей ей бледности и непрестанно возрастающем бессилии.
Я думала, что Грегориска примет мой рассказ за начало сумасшествия, и заканчивала его с некоторой робостью, но увидела, что он, напротив, следил за этим рассказом с глубоким вниманием.
Когда я окончила, он на минуту задумался.
«Итак, — спросил он, — вы засыпаете каждый вечер в три четверти девятого?»