— Красиво, верно?
Красиво.
Белый. И розовый… и голубой еще, сплелись тончайшие нити, удерживая солнечный свет, столь яркий, что Себастьян отвернулся.
— Видишь, значится… смирно сиди.
Ведьмак подцепил облако двумя пальцами и встряхнул.
…не было чуда, только ощущение наготы, хрупкости душевной, исчезло.
— Все, — сказал Аврелий Яковлевич, без сил опускаясь на хрупкого вида резной стульчик. — От же ж… кураж есть, а годы, годы… не те уже годы. Вот помру, что без меня делать станете?
— Дядька Аврелий, — из-за ширмы выглянула круглая детская мордашка. — А я могу уже бегчи?
— Беги, Аленушка…
— А мамке чегось сказать? Пущай накрывает?
Девчушка кинула в сторону Себастьяна быстрый взгляд, лишенный, однако, любопытства. Видать, навидалась всякого.
— Пущай, — согласился ведьмак. — На двоих, скажи… а рюмка — одна.
— Я бы тоже выпил, — Себастьян попытался сесть к девчушке боком и дотянуться до подштанников, которые висели на стуле.
— Ты уже свое отпил, Себастьянушка. На ближайший месяц — так точно…
…разговор продолжили за столом. И следовало сказать, что стол этот был накрыт весьма щедро. Подали винную полевку[9] с пряностями и лимонной цедрой, терпкую, чуть сладковатую и замечательно согревшую. А Себастьян понял, что замерз, при том так, как не замерзал и в лютые морозы.
Следом пошел кабаний цомбер[10] с кислым соусом из боярышника, зайцы, в сметане тушеные, утка по-краковельски, фаршированную смальцем и лисичками… были и блины, и малосольные крохотные огурчики, поданные в глиняном жбане, и холодные раки, к которым Аленка, уже сменившая полотняную рубашонку на сарафан, вынесла квас…
Аврелий Яковлевич ел неторопливо, смакуя каждое блюдо, и Себастьян поневоле сдерживал голод.
— Оно так обычно и бывает, — произнес он, снимая хрустальную пробку с обындевевшего графина. Налив стопочку малиновой ратафии[11], он поднял ее, держа за тонкую ножку двумя пальцами. — Ну, за успех!
Себастьян тост поддержал, хотя ему по непонятной пока причине пришлось довольствоваться медовым квасом. Впрочем, жаловаться он не спешил. Аленка вертелась рядом, норовя подвинуть поближе деду Аврелию то одну тарелку, то другу.
— От егоза, — с умилением произнес ведьмак, погладивши смоляную девичью макушку. — Ну иди, иди уже…
Убежала.
— А она… — Себастьян проводил девочку взглядом, вспоминая, что чувствовал, когда с самого ауру сдирали.
— Ну что ты, Себастьянушка, — зачерпнувши щепоть лисичек, Аврелий Яковлевич отправил их в рот. — Я ж не злыдень какой… дал настоечки, она боль и сняла…
— Настоечки?!
— Дите ж невинное, чего ее зазря мучить?
— А я…
…настоечки…
— А ты не дите, и был бы невинным, мы б тут не маялись, — резонно возразил ведьмак, пальцы облизывая. — Да и надобно мне было, Себастьянушка, чтоб ты понял, каково это, ауру менять. Или думаешь, мне оно легко? Я-то настоечкой защититься не способный, все чуял… и твое, и ее.
Стыдно стало. Немного.
Стыд Себастьян заел раковыми шейками, в миндальном молоке запеченными.
— Прежде-то я добрый был… сам терпел… да только быстро понял, что терпения моего надолго не хватит. Вам-то объясняешь, объясняешь словами, а нет, не доходит. Думается, если один раз Аврелий Яковлевич сумел помочь, то и в другой сделает.
Теперь ведьмак лисички выбирал, выкладывал на черном хлебе узоры, перемежая с рыжими горошинами запеченного сала. Поесть он любил, выпить тоже.
— Поэтому на своей шкуре ты, Себастьянушка, и запомнишь, что пить тебе ничего, крепче красного вина, неможно. И про баб забудь.
— Как забыть?
— Совсем, Себастьянушка. Я-то подмену сделал, но чужое — не свое. Так что, ты удовольствие получишь, а мне потом сызнова обряд проводи…
Себастьян кивнул, вспомнив кровавые слезы. Все ж таки нелегко далась волшба Аврелию Яковлевичу. А будь он послабее…
— И понимаешь, что не единорога тебе страшиться надобно, он — животина пакостливая, конечно, но в целом незлобливая. В отличие от хельмовой жрицы… это-то отродье настороже будет. Потому, Себастьянушка, прояви благоразумие.
— Проявлю, — пообещал Себастьян, втыкая вилку в толстый ломоть цомбера.
— Вот и ладно… а раз так, то поговорим-ка о деле… Все довольно просто. Хельм служек своих метит. А значит, будет у нее на коже пятно в виде бычьей головы. Ось такое, — Аврелий Яковлевич нарисовал на тарелке соусом круг с парой рожек. — Величиной со сребень. Где стоит — тут я тебе не скажу…
Пятно?
Метка? Тогда все становится проще некуда… раздеть красавиц и осмотреть.
— Не торопись, — Аврелий Яковлевич погрозился столовым затупленным ножом. — Думаешь, самый умный тут? Все просто, однако же… представь, какой разразится скандал. Одна шпионка, а остальные? Семь шляхеток, дочка главы купеческой гильдии… дочка гномьего старейшины… керазмийская наследница. Представляешь, какой вой подымут? И смотреть-то самому придется, потому как человеку простому хельмовка глаза отведет…
Он замолчал. И Себастьян не торопил ведьмака.
Дело не в скандале.
Можно было бы выдумать способ, но…
— Колдовка такой силы много бед натворить способна, Себастьянушка. А нам надо взять ее тихо, бескровно. И живою. Потому как не на пустом месте она появилась.
Он крякнул и запил огорчение, на сей раз квасом, бороду отер.
— Я Слезу Иржены дам… поймешь, которая — подлей… не важно, куда, но… капля одна всего. Не ошибись, Себастьянушка.
— Метка, значит…
…как найти?
Придумает. Мужчиной было бы проще… или нет? Шляхетки, купчиха… дочка гномьего главы… карезмийка из Старшего рода… нет, тут обыкновенный его способ, мнившийся простейшим, не пойдет.
Этак и женят, не приведите Боги.
— Дюжина… — пробормотал Себастьян, отгоняя кошмар с женитьбою.
…он и от одной невесты с трудом избавился, чего уж о дюжине говорить.
— Поменьше, — поправил Аврелий Яковлевич, выбирая из бороды хлебные крошки. — Во-первых, гномку можешь сразу вычеркнуть, их кровь Хельма не приемлет. И ту, которая эльфийка наполовину… у купчихи слабый целительский дар имеется, а значит, она посвящение в храме Иржены проходила. То же с панночкой Заславой… карезмийка же под знаком Вотана рождена, а это вновь-таки не годится. Я тут прикинул, Себастьянушка, и остались пятеро… вот о них мы с тобой и побеседуем. Ты, дорогой, не спеши в тоску впадать, кушай, от… попробуй-ка чирков, Марья их в белом вине томит с травками, чудо до чего хороши…
Чирки и вправду удались.
Аврелий Яковлевич говорил, и глухой монотонный голос его убаюкивал, Себастьяна охватила престранная истома. Он уже не сидел, полулежал, сжимая в руке трехзубую вилку, на которой маслянисто поблескивал маринованный гриб, и думал о чем-то донельзя важном… сознание уплывало.
И когда кто-то сунул подушку, Себастьян с благодарностью уронил на нее враз отяжелевшую голову. Спал он спокойно, уютно, и во сне продолжал слушать наставления Аврелия Яковлевича. Тот же, закончив излагать, устроился в низком кресле, принял тытуневку, набитую пахучим табаком, и подпалив, вдыхал горький дым, который топил горькие же мысли.
Неспокойно было ведьмаку.
Думал он о нехорошем доме, вычищать который придется от самое крыши до подвала… об игоше, переданной жрицами-милосердницам… о томном ядовито-болотном запахе, который существовал единственно для него, запахе болезненно знакомом.
Родном.
…и запах этот будил воспоминания, от которых Аврелий Яковлевич открещивался уже не первый десяток лет. И сердце от этого запаха, от памяти очнувшейся, вдруг засбоило.
— Шалишь, — сказал ему Аврелий Яковлевич и для надежности прихлопнул рукой. Заскорузлая ладонь, отмеченная Вотановым крестом, сердце уняла.
…и как-нибудь сладится.
Себастьян проспал без малого сутки, что, в общем-то было нормально. И за эти сутки Аврелий Яковлевич окончательно убедил себя, что нет никакой надобности в том, чтобы посвящать старшего актора, во сне выглядевшего умилительно-беззащитным, в подробности той давешней, и как ведьмак надеялся, крепко похороненной истории.
…запах?
…как еще может пахнуть от посвященной Хельму, как не кровью и болотными белоцветами, ночными, блеклыми цветами, что единственно возлагались на алтари Слепого бога?
Первым, кого Евдокия увидела в Познаньске, был Аполлон. Он стоял у вагона, широко раскрыв рот, и озирался. Вид при том Аполлон имел лихой и слегка придурковатый, что, как поняла Евдокия, в целом было для ее несостоявшегося жениха весьма характерно.
— Дуся! — воскликнул он и, раскрыв руки, поспешил к ней. Подхватив Евдокию, Аполлон стянул ее с железной лестнички. — Дуся, что ты там все возишься?
От него пахло чесноком и немытым телом, а еще самую малость — медом.
— Что вы тут делаете? — Евдокия не без труда вывернулась из медвежьих объятий.
— Тебя жду.
— Зачем?
— Так ведь Познаньск, — сказал Аполлон, взмахнувши рукой.
— Вижу, что Познаньск.
Местный вокзал был велик. Выстроенное в три этажа здание, сияло белизной и сусальной позолотой. С крыши его, украшенной медным паровозом, аки символом прогресса, свисало знамя. По позднему времени — на часах, подсвеченных изнутри газовым фонарем, было четверть третьего ночи — вокзал радовал тишиной.
Спешили выбраться на перрон поздние пассажиры. И одинокий дворник в форменном белом фартуке бродил вдоль путей, вздыхая. Время от времени он останавливался, прислонял древко метлы ко лбу, и застывал, погруженный в свои, тягостные мысли.
Прохладно.
И стоит над вокзалом характерный запах угольной пыли, дыма и железной окалины. Выдыхает «Молот Вотана» белые пары, позвякивают смотрители, проверяя рельсовые сцепки. Не люди — призраки.
— Дык, я подумал, что вместе нам сподручней будет, — Аполлон подкинул на плече тощую торбочку. — Чай, не чужие друг другу люди.
Лютик выбрался на перрон первым и помог спуститься Аленке, которая отчаянно зевала, но со сном боролась. Все ж таки в короткой ее жизни Аленке не доводилось выезжать дальше Краковельских окраин. Тут все было иным… чудесным.
— Доброго вечера, пан нелюдь, — вежливо поздоровался Аполлон и изобразил улыбку. — И вам, пан офицер.
Лихослав помог спуститься сухопарой даме неясного возраста и обличья. Дама, облаченная в желто-бурое, полосатое платье, придававшее ей сходство с огромною осой, мялась и жеманничала, заслоняя лицо шляпкой — с чего бы, когда ночь на улице? Но все же она позволила себе опереться на крепкую мужскую руку. Еще одна перспективная наследница?
— Доброй ночи, господа, — Лихослав поклонился, и Лютик ответил вежливым же поклоном.
— Ой, и вам, — оживилась Аленка.
Все-таки следовало с ней поговорить… предупредить…
…и вежливые витиеватости офицера, заставившие спутницу его нервничать и суетливо размахивать веером, глядишь, прошли бы мимо Аленкиных острых ушек. Она смеялась, отвечала… и беседа пустая, нелепая, затягивалась.
Лютик уставился на вокзал, видимо, в странных формах его черпая вдохновение… что-то у него там не ладилось с моделью женской ванны… главное, что от него помощи в защите Аленкиной чести ждать не следует. И Евдокия, пнув Аполлона, велела громким шепотом:
— Скажи что-нибудь!
— Что? — также шепотом ответил он.
— Сделай даме комплимент.
— Чего?
— Ты же поэт, — Евдокия подвинулась ближе, и маневр этот не остался незамеченным. Лихослав приподнял бровь и, смерив ее насмешливым взглядом, поинтересовался:
— Панночка Евдокия, вижу, и вы не остались без ухажера.
— А то! — оживился Аполлон и на всякий случай Евдокию под локоток подхватил. Во-первых, для собственной солидности, во-вторых, потому как в чужом месте ночью было страшно.
Никогда-то прежде ему не случалось бодрствовать в столь поздний час. Маменька аккурат после вечерней дойки укладывала, потому как организма человеческая для ночных бдениев не предназначена. У нелюдей оно, может, и иначе все, Аполлонушка же весь иззевался. А еще расстегаи, купленные на утрешней станции, наверняка были несвежими, всего-то пять штучек съел, можно сказать, без аппетиту, но в животе урчало и плюхало.
Ко всему Аполлон опасался, что с коварной невесты, ладно, пусть и не невесты, но почти же, станется сбежать, бросив его на произвол судьбы.
Одного.
В чужом-то городе… ночью.
— Не познакомите?
— Это… Аполлон, — если бы не тень презрения в светлых этих глазах, Евдокия смолчала бы. Но какое право имеет этот человек, который сам ни на что не способен, насмехаться над Аполлоном? И над нею тоже… — Очень талантливый поэт… поэт-примитивист. Народник.
— Да что вы говорите?! — всплеснула руками дама.
— Ага, — подтвердил Аполлон, выпячивая грудь, ну и живот тоже, который ко всему заурчал прегромко.
— Быть может, зачитаете, чего-нибудь из… своего?
— Ночью? — Евдокия высвободила руку, с тоской подумав, что тонкие штрипсовые перчатки можно было считать испорченными. Что бы Аполлон ни ел, но это было жирным, а следовательно, трудно выводимым.
— А по-вашему стихи следует читать исключительно днем? — Лихослав откровенно издевался.
Вот гад.
— Брунгильда Марковна вот с удовольствием послушает… она вдова известного литератора и в поэтах толк знает…
Аполлон же, наивная душа, окинул Брунгильду Марковну пылким взором, выпятил грудь больше прежнего и громко продекламировал:
— Однажды в горячую летнюю пору… корова нагадила подле забору… а над кучей мухи летают, словно духи.
На перроне воцарилось тревожное молчание, дворник и тот, будучи поражен силой Аполлонова таланта, едва метлу из рук не выпустил.
Метла накренилась и, соприкоснувшись с рельсой, издала звук глухой, неприятный.
— Инфернально! — очнувшись, воскликнула вдова известного литератора. — Какая точность! Какая чувственность…
— Где? — Лихослав и Евдокия задали вопрос одновременно и, переглянувшись, поспешно отвернулись друг от друга.
— Летом… — смакуя слово, произнесла дама, вытащив из рукава платочек черного колеру, вероятно, символ тяжкой утраты, — лето, символ середины года… страды… и тут же есть забор, представляющийся мне образом преграды… корова-кормилица, воплощение крестьянских добродетелей, остается по ту сторону наедине с…
— Навозом, — подсказал Аполлон, розовея.
— Вот! И тонкая аллюзия на хтоническое значение мух в данном контексте…
Аполлон краснел и смущался. Он знал, что талантлив — мама сказала — но вот чтобы настолько… он, конечно, понимал не все, но трепетным творческим сердцем чуял — хвалят.
— …и острый социальный подтекст… обличение неравенства… так смело, откровенно… позвольте пожать вашу руку!
На всякий случай Евдокия отодвинулась от Аполлона. Он же маневра не заметил, увлеченный новой поклонницей, которая вилась вокруг, восхищаясь, трогая Аполлоновы руки, шею, кудри…
…Брунгильда Марковна явно знала толк в поэтах.
— А я еще другое могу… во! У бабы Нади рожа в шоколаде!
— Экзистенциально! — вдова великого поэта вцепилась в Аполлонову руку, увлекая его за собой. — Какое меткое, точное разоблачение тяги местечкового панства к стяжательству… к пустому накоплению материальных ценностей, когда главное… душевное… остается позабыто.
Почему стяжательству, Евдокия не поняла. Она провожала престранную пару взглядом.
— Вы не имеете права молчать!
— Так я это…
— Мы должны донести до народа, что на небосклоне отечественной поэзии воспылала новая звезда.
Дребезжащий голос Брунгильды Марковны разносился далеко, и редкие нетопыри, которые приспособились ночевать в часовой башне, разлетались, видимо, опасаясь быть опаленные сиянием оной звезды. Она же покорно шествовала, завороженная светом будущей своей славы.