Колодезь - Логинов Святослав Владимирович 17 стр.


Торжествующий Муса, утирая рукавом сухой, в разводах соли лоб, подошёл к связанному рабу, пнул сапогом под рёбра.

– Ну что, шакалий выкидыш, не выгорело дельце? Меня не обжулишь, я таких, как ты, до самых печёнок вижу.

– За что?.. – униженно бормотал Семён. – Ни сном, ни духом, ни в чём не виновен…

– Великий Аллах, что он говорит? Не виновен?! Да ты и сейчас готов мне глотку перервать, а ежели тебя развязать, так ты на меня с голыми руками прыгнешь!

С этим Семён никак не мог согласиться. Зачем прыгать с голыми руками, когда сабля есть?

– Уж я-то в таких вещах понимаю, – продолжал кипятиться Муса, выговариваясь перед окружающими и самим собой. – Стоит раз на его морду шакалью взглянуть, всё ясно становится. Едет, как на свадьбу, только что песен не орёт… Ясно, что подлость задумал против хозяина: воду скрасть решил или ещё что похуже.

– Об Аль-Биркере я думал, – честно сказал Семён. – Вечера ждал.

– Верю… – протянул Муса. – Что ж, это дело хорошее. Я тоже вечера подожду, да и ты дождёшься, если будет на то милость Аллаха. Вот для того мы тебя и взяли, чтобы ты от нас не сбежал в одиночку Аль-Биркера звать. Побудь с нами, и на вечернем намазе молись как следует, а то как бы сегодняшний вечер не стал тебе последним. Мучительно умирать будешь и долго.

– Не могу я молиться лёжа, связанным…

– Ничего, мы тебя развяжем, – ласково пообещал Муса, – и на ноги тоже поставим. Эй, бездельники, ставьте его на гяурскую молитву!

Кривоногий Шараф – курд родом и бандит по призванию, служивший некогда банщиком в Анкире и примкнувший к Мусе, чтобы не отвечать перед властями за свои прегрешения, коротко хохотнув, ухватил Семёна за плечи, рывком поставил стоймя и поволок к свежеотрытой могиле. Семён отчаянно извивался, но, связанный бечевой из пальмовых волокон, ничего не мог поделать.

– Тише, тише, Шамон! – увещевал мавла Ибрагим, удерживая брыкающегося Семёна за ноги. – Мы старались, копали, а ты песок осыпаешь. Нехорошо.

Семёна упихали в яму, Муса самолично принялся ногами сваливать вниз песок, и через полминуты на поверхности торчала одна только голова и конец длинной верёвки, которой был связан Семён. Муса наклонился, потянул бечеву, чтобы хитро завязанный узел распустился сам собой. Покраснев от натуги, вытащил всю верёвку из-под земли, принялся неспешно скатывать.

– Я честен перед Аллахом, – благосклонно сказал Муса. – Я обещал тебя развязать – и развязал. Ты свободен, Шамон.

Песок плотно облегал тело, не позволяя шевельнуть единым пальцем. Никакие путы и оковы не способны связать пленника столь надёжно. Будь ты равен мощью хоть непобедимому Фингалу – землю пополам не разорвёшь. Семён дёрнулся пару раз и затих, сберегая силы.

Ибрагим подошёл ближе, присел на корточки, заглядывая в лицо. Семён хотел отвернуться, но куда там… такое только змей, из одной шеи состоящий, и сумел бы.

– Ты не беспокойся, – радостно улыбнулся мавла, – Муса тебя больше пальцем не тронет. Тебя сейчас мучить – только конец торопить. До вечера подождём, а если окажется, что ты нам солгал, то Муса тебя всё равно не тронет. Останешься тут, а завтра на солнце потихоньку сгоришь. Пустынные дэвы выпьют твою душу и отпустят наши. Это я Мусе посоветовал так поступить, а мне отец рассказывал. В Эритрее дикие кочевники, если в беде окажутся, одного из рабов приносят в жертву, но не убивают, а закапывают в песок и уходят. Всё равно ведь, если Аль-Биркер не придёт, воды на всех не хватит, и, значит, Муса будет тебя казнить. А теперь и грех на хозяина не ляжет, и духи пустыни будут к нам благосклонны.

– Пёс ты, – выговорил Семён, с трудом набрав воздуха в сдавленную грудь.

– Пускай – пёс, – согласился Ибрагим. – Но я ведь хочу как лучше. Ты сейчас не умирай, потерпи до вечера. Может, ещё выкрутишься.

Ибрагим поправил Семёну сбившуюся куфию, заново перевязал игль. Отвратно на душе было от такой заботы, а куда деваться? Даже в руку Ибрагимке не вцепишься, зубов недостаёт.

– Ибрагим! – рявкнул сверху голос Мусы. – Я тебе покажу – лясы точить! Сейчас рядом вкопаю, и беседуй до самого предсказанного дня. Кто верблюдов будет стреножить? – видишь же, этой падали больше нет.

– Я за тебя страдаю, а ты хоть бы спасибо сказал, – посетовал мавла и, поднявшись, побежал собирать не успевших разбрестись верблюдов.

Горячий песок жёг щеку, солнце, ещё по-дневному высокое, пекло голову. Казалось бы, и не в такую жару на солнцепёке бывать приходилось, а тут, как сковало члены песком, жара немедля вползла под череп, застучала в висках, холодной горечью отдалась из самого нутра. Качнулась перед глазами пустыня, слепя солнечными блестками, и одно желание осталось в душе – освободиться от давящего плена, не медля ни единого мига. Размять ноги, опахнуть тело сухим жарким ветром, и сразу полегчает, смолкнет набат, бьющий в виски, пропадёт страшная телесная истома, вызванная беззащитностью замурованного тела. Нет горше муки, чем не мочь пошевелиться. Хоть бы пальцы сжать в кулаки или на вершок согнуть упакованные песком ноги… так нет, только и можно, что морщить брови, разевать в немой муке рот и сипеть чуть слышно, ибо всякий голос раздавлен немилосердной хваткой мёртвой земли.

Семён помнил, что Муса где-то неподалёку, любуется на дело своих рук, радостно созерцает мучительные гримасы, но ничего не мог поделать с собой, губы непослушно плясали, голова качалась, окунаясь бородой в песок. Дрожали щёки, и глаза сами собой подмигивали, словно у припадочного. А ещё, говорят, отрубленная голова так же подмигивает и гримасничает, глядя на своё отдельно лежащее тело.

Семён не выдержал, застонал из последних сил. Господи, когда же конец-то будет? Лучше бы сразу умереть. Ясно же, что не придёт Дарья-баба, а ежели и явится, то вечером. Только наступит ли вечер?.. – солнце вон где, впаялось в пустое небо, выжигает иссохшие глаза и не думает клониться к закату.

Да пустите же!.. Ну хоть одну руку, на единый волос свободы! Мучители, креста на вас нет!..

Дурак он, дурак… Свободы взыскал, раскатал губу… а Муса всё видит. Порубил бы его, пока лицом к лицу стояли, сейчас бы не столь обидно помирать было… А так – жил рабом и подох рабом. Молись, раб, за упокой своей иссохшей душонки.

Семён уже не слишком понимал, что с ним творится. Пытался молитву читать – слова забыл. Только и помнил, как Мартынка, на колу мучась, матушку звал. «Лют, тиль мин клаг…»

Боли нет, а мука запредельная. Уж лучше бы бил его Муса сейчас смертным боем, всё стало бы легче. В кровавой пытке мысли нет, боль отвлекает, разрешает сомлеть и забыться. Когда палач немилосердный терзает тело, твёрдый разум вкупе с неуклонной верой позволяют с божьей помощью вытерпеть небывалую муку, о чём ведомо всякому, читавшему жития. А как быть, ежели в разуме самоё страдание заключено? Тут уже неведомо на что уповать приходится. Голову ломит, мир плывёт, смутные мысли плавятся в голове, а чудится – доведёшь до конца мудрое размышление – кончится тягота. Надо только слово заветное сказать как следует, молитву прочесть во спасение… какая тут, к шайтану, молитва… тяжесть стучит молотом, ломит над глазами… Сил не осталось, и душа истёрта, хуже конопляного семени в маслобойке. Доколе, господи, будешь забывать меня? Помилуй меня, господи, понеже в смерти нет памятования о тебе, ведь вспоминают только обладающие разумом… Господи, как умножились враги мои, их лица покрыты точно кусками мрачной ночи, они смотрят и делают из меня зрелище. На тебя, боже, уповаю, ибо поистине милость Аллаха близка от добродеющих…

Тошно было, смутно в очах, обращённых к чёрному солнцу, и Семён уже не помнил, кого просит, о чём? Милостив Аллах, милостив Христос, и Рам индусский, и калмыцкий Бут – все добры своим угодникам, а для бесталанного Семёна у них только аспид жалящий да червь гнойный. Подыхай, сучий потрох! Дома даже таракану щепку на гроб дарят, а тебе и так сойдёт.

Знал Муса, когда брать его: кабы в полдень, так уже умер бы Семён и ничего худого не знал, а сейчас намучается всласть, а в случае чего – живой под рукой будет. Но, видно, не бывать такому случаю, надежда умерла раньше Семёна.

Тьма в глазах, в ушах стукотня, бряцание, треск: кимвалы, цимбалы, бубны, барабанный рокот – всё воедино сливается, унося душу; и жары больше нет – из-под дыха холод ширится, мертвя тело. Ныне отпущаеши раба твоего…

И всё же что-то заставило Семёна вздрогнуть и разлепить полуослепшие глаза. Сквозь сухую резь он различил знакомую старческую фигуру. Пришёл Дарья-баба… абы не поздно…

Муса, согнувшись и беззвучно призывая Аллаха, взялся за ручку, свитую из тонкого прутка, бережно перелил воду в заранее подготовленный бурдюк. Старик стоял, переводя ищущий взгляд с одного человека на другого.

«Меня ищет…» – с трудом подумал Семён и, не имея сил крикнуть, натужно захрипел, раздирая горло.

Взгляд старика метнулся на звук, глаза испуганно расширились. И то диво – человека нет, на земле одна голова стоит, словно в сказке про Еруслана Лазаревича.

Муса тем временем управился с водой, поставил вёдра у ног водоноши, достал кошель. Семён безнадёжно ждал. Зазвенело в кадушке серебро, но старик резким движением перевернул ведро, так что монеты вывалились в песок, и пальцем указал на Семёна. Единым духом четыре пары сильных рук вырвали Семёна из песчаного плена и кинули к ногам Дарья-бабы. Старик нагнулся, помогая пленнику подняться, и Семён удивился: до чего маленькая, не по-крестьянски узкая ладонь у избавителя.

– Идём, – сказал старик, – поможешь мне зачуток.

Он крепко обхватил Семёнову руку и пошёл, казалось бы, просто в пустыню, но на втором шаге мир закачался, завертелись чёрные круги, нестерпимо сияющие чёрным светом, канули в никуда пески, в лицо пахнуло сырым холодом, и Семён увидал перед собой колодезь.

Потемнелые брёвна сруба, ошкуренная и сильно изношенная колода ворота, вокруг которой обвилась мелкозвончатая цепь, двускатный навес, чтобы не падало сверху что ни попадя, не лил в колодезь дождь и снег зря не сыпал…

Господи Исусе! Это надо же такое вспомнить?! Снег! Да какой он есть, снег-то? А тут потянуло мозглой сыростью – и вспомнилось всё, как не забывалось.

Ладный колодезь, добрый. В деревне у рачительного хозяина такой при огороде выкопан, чтобы не плестись через всё село с коромыслом. На Востоке такого не сыскать. У них если и обустроят биркет, так бутовым камнем выложат, а чаще просто оставят, как Аллаху было угодно создать, будто не источник здесь, а простая лужа, которую вольна баламутить копытом всякая животная тварь.

– Крути, – сказал старик, указав на ворот.

Семён послушно бросился к срубу, цепь побежала в темноту, потом пошла наверх, туго натянутая. Левой рукой перехватил поднятую бадью, полно налил стариковы достканы. Скрипнули тальниковые ручки, старик сделал шаг и исчез разом, как не бывало его туточки.

«Неужто сейчас перед Мусой стоит? – смутно подумал Семён, продолжая крутить неподатливый ворот. – Как бы Муса ему какого дурна не сделал».

Полная бадья второй раз поднялась на свет. Старика не было. Вода, даже на вид холодная, неудержимо притягивала взгляд. Всё вокруг было пропитано одуряющим запахом воды. Кто не верит, что вода может пахнуть, пусть пройдёт преисподней пустыней и вдруг мигом окажется у самых вод. Там он узнает, как сладко пахнет чистая вода.

Семён наклонил бадью и припал губами к мокрым плашкам. Ледяная, до невозможности холодная влага опалила ссохшееся нутро; сердце больно сжалось, свет перед очами померк. Семён грузно осел, едва не опрокинув на себя бадью.

«Нельзя у Дарья-бабы воду пить… – мелькнула прощальная мысль. – Поделом вору и мука».

Взвихрилось туманное пятно, явило вернувшегося старика. Увидав Семёна, лежащего и хлопающего ртом, наподобие язя, попавшего на уду, старик оставил вёдрышки и склонился над Семёном:

– Ахти, беда-то какая! Жилу сорвал?

– Прости, государь, – через силу прошептал Семён. – Мой грех. С колодца твоего воды испил.

– Где ж тут грех? – удивился старик. – На то она и вода, чтобы пить.

Он наклонился к Семёну, намочил ладошку, провёл по пылающему лбу.

– Э-э!.. Да тебя никак удар хватил! Кто ж так сразу на питьё наваливается? Сердце лопнуть могло. Ну, ничего, милок, уберегли святые угодники. Полежи чуток, очухайся.

Старик перелил воду и канул в смутном вихре.

Семён поднялся, спустил бадью в колодезный провал, с натугой поволок наверх. Водило Семёна как пьяного, с души воротило, в глотке горчил рвотный привкус, но Семён продолжал налегать на выглаженную временем ручку колоды. То не просто работа – за себя отрабатываю, за спасение своё. Дурнота помучает да пройдёт, а вот святому старцу на работе ломаться невместно.

Возник отшельник с вёдрами, крякнул недовольно при виде трудящего Семёна, но выговаривать не стал, перелил четвёртую порцию воды и вновь неведомым образом растворился. Семён крутил ворот. Он поднял ещё четыре бадьи, пока старик, вернувшись в очередной раз, не сказал:

– Всё, шабашим на сегодня. Там у твоего приятеля мешки кончились.

Старик присел на бревенчатую приступку у колодца, снял шапчонку, устало обмахнулся.

– Вот ведь народ исхитряется, – сказал он, – воду в мешках возит. Расскажешь кому – на смех подымут. Ну да ничего, главное, дружки твои теперь не пропадут.

– Какие они дружки… – проворчал Семён.

– А что так, обижали тебя бусурманы? – спросил старик.

– Да уж не жаловали. Моя бы воля, я бы им не воды, а смолы горючей влил.

– Что ж так сурово?

Семён хотел пожалиться, да промолчал. Не любит Аллах разглашения о зле в слове.

Старик помолчал, верно, ожидая рассказа, потом проговорил:

– То-то я смотрю: они тебя в землю прикопали. Это у них что же – вроде как у нас колодки?

– Скорей уж дыба, – поправил Семён, – и длинник без пощады. Персы народ безжалостный.

– А я всех жалею, – сказал старик, – и правых, и виноватых. Не мне их судить, пусть господь судит.

Он поднялся.

– Однако, что тут сидеть? Свежо становится. Пошли к дому. Водицу только перельём – себе ведь тоже надо, а то стряпать не из чего будет. Хозяйки у меня нет.

Семён послушно встал, хоть и не знал, куда идти. Стоит колодезь, пятачок травы под ногами, огрызок тропинки, а дальше нет ничего. Ни тьма не разливается, ни туман не клубится, не громоздится каменной стены, не алчет пропасть бездонная, а прямо-таки совсем ничего нет. И всё же Семён не боялся. Старик уходил в это ничто, исчезал и являлся вновь. Он привёл сюда Семёна, он и выведет. А то зачем было приводить?

Семён ждал, что старик опять ухватит его за руку, но тот просто побрёл вниз, и на третьем шаге безо всяких чудес перед ними открылась мирная вечерняя даль.

Они очутились на вершине холма, и колодезь, простой и доступный всякому, находился тут же, саженях в двух. Неясно было, отчего это только что Семён зги не видал. Сейчас видно было далеко и просторно. Внизу текла река, закатное солнце пускало по течению кумачовую полоску. Большая река, привольная. Куда до неё Ефрату с Иорданом. Вот Волга – та побольше будет, но Волга вперёд катит неудержимо, а эта, не торопясь, кладёт извивы, гуляет привольно, крутит, словно малая речушка, стараясь поймать устьем собственный исток.

И на всём неоглядном просторе ни единого человеческого жилья – сплошной лес зеленеет вблизи, грозовой синью темнеет в далях. Заповедные чащобы, пустынь христианская.

– Батюшка, – робко позвал Семён, – что здесь за места?

– Река Сухона, – ответил чудотворец, поспешая по тропке вниз, где у малого ручейка обнаружился похилившийся домик, – а места – известно какие: лесные у нас места. И до Вологды далеко, и до Костромы далеко. А до Тулы твоей и вовсе даль несказуемая.

– Свои, значица, края, – выдохнул Семён. – Русские.

* * *

Старик назвался дедом Богданом. Дом его, старый и неухоженный, ничем особо не отличался от всякого иного бобыльского жила. Сор на полу, немытые миски и корчаги как попало распиханы по лавкам и полкам, на шестке – махотка со вчерашними недоеденными щами, на печи – протёртая до лысин овчина и ветхий тулуп: старость любит спать в тепле. Образа в красном углу простые, без окладов, до того закопчённые, что и ликов различить не можно.

Назад Дальше