Орест сказал:
— Это — Одиссей. И, мои дорогие девушки, такого искусства вы еще не видели. Первая подобрала его на Свалке.
— О, вот бы она меня подобрала на Свалке, — мечтательно сказала Медея, и Орест, словно ожидал этого, ответил:
— У тебя вряд ли есть шанс. Если только ты не убиваешь людей.
Я, Артемида и Медея тут же обернулись к нему. Он довольно улыбнулся. Умение Ореста собирать сплетни, наконец, принесло ему наше неусыпное внимание.
— Да-да, дамы, вы вовсе не ошиблись, — сказал Орест.— Он убивал людей. Больше сорока человек. Понимаете? Он вырезал из них органы и сшивал их вместе. В итоге сделал...
— Органного монстра? — с восторгом спросила Медея.
— Вроде того, малышка. В общем, Первая заинтересовалась им, когда ей доложили о таком интересном человеческом экземпляре. Первая была в абсолютном восторге, когда увидела то, что он сотворил. Она сказала, что это искусство. У меня плохие новости для нас, если пойдет мода на серийных убийц, мы можем оказаться там же, откуда нас взяли.
Я была не против оказаться там, откуда меня взяли, но, наверное, Орест не совсем это имел в виду.
Я все смотрела на этого человека и думала о том, как так могло получиться, что он убивал других людей. Он с кем-то говорил, и хотя взгляд его казался лихорадочным, у него были обычные, человеческие глаза. Совсем нестрашные.
— А почему он убивал людей? — спросила я. Орест пожал плечами.
— Быть может, мама его не любила.
Но я не могла понять. Он был как мы все, зачем ему, в таком случае, убивать таких же существ, как он. Артемида сказала:
— Странно. Неужели она увидела красоту и в этом?
— Думаю, красота сшитых друг с другом органов ей роднее, чем "Рождение Венеры" какого-нибудь Кабанеля. Может, она с чего-то решила, будто они родственные души. Знаю только, что монстр из слизи и тканей пришелся ей по вкусу, и другого монстра, его создателя, она забрала с собой.
У этого человека было имя. Одиссей. Я смотрела на эти руки и думала, правду ли говорит Орест. Эти руки отбирали жизни?
Орест уже говорил:
—А теперь — невероятное! Посмотрите в сторону девицы в блестящей юбке, которую изрядно укачало, да-да, она очень безвкусно одета, как сказал бы Тесей. Она не перебрала, и это не один из хорошо знакомых нам импозантных господ.
Я лишь на секунду кинула взгляд в сторону девушки, которая шла по залу в сопровождении смотрящего в пол кудрявого молодого человека. У девушки были не то развязные повадки, не то просто невероятно больная голова. Она то и дело приникала к молодому человеку, одетому как романтический юноша времен Эдгара Аллана По. Он и бледен был так, словно тоже потерял свою Вирджинию или, быть может, ветер унес его Аннабель Ли, что, в принципе, одно и то же.
Девушка припадала к нему, утыкалась носом ему в воротник, затем отталкивалась от него, чтобы пройти пару шагов. Ее одежда не отсылала ни к какой эпохе. Пустой знак.
— Это Семьсот Пятнадцатая,— сказал Орест, когда мы налюбовались на прогулку девушки.
—Принцесса?!
Орест кивнул, чтобы выглядеть еще значительнее. Артемида сказала:
—Я слышала, что Семьсот Пятнадцатая так любит людей, что все время использует человеческое тело.
— Получается у нее не слишком ловко,— сказала Медея. Я смотрела на сияющую юбку в пайетках, на кожу, покрытую блестками, на разноцветные туфли. Выглядела Семьсот Пятнадцатая так, словно собиралась не глядя. Ничто ни к чему не подходило, но, казалось, все радовало ее, как ребенка.
—А это — Полиник, ее питомец.
Но я уже отвела взгляд от него, и от принцессы в человеческом теле. Меня интересовал только Одиссей. Артемида и Медея удивлялись, зачем принцессе человеческое тело, которым она не умеет пользоваться, да еще так надолго, а я вовсе не думала об этом.
В конце концов, я поняла, что больше не могу терпеть. Я положила виноград обратно на большую, серебряную тарелку, переступила через обнимающуюся на полу пару, потому как вечер становился все более томным, прошла мимо Гектора, так и стоявшего у чаш с вином, а также получила щедрую порцию брызг из купальни, в которую прыгнул какой-то парень. Наконец, путь мой был закончен. Я остановилась прямо напротив Одиссея. Вблизи его глаза горели еще ярче, а кожа, казалось, была натянута на скулах еще сильнее.
У него был загробный, жуткий вид. Словно он не убивал, а был убит.
Я сказала:
— Здравствуй. Я — Эвридика.
Мне хотелось протянуть ему руку, но я не стала, потому его рука приносила смерть. Улыбка Одиссея стала шире, а глаза были теперь похожи на два уголька, которые от прикосновения воздуха сейчас станут красными. Они не стали. Одиссей только сказал:
— Очень приятно познакомиться.
Он не назвал своего имени. У его черт было южное обаяние, южане очень красивые и улыбчивые, но в Одиссее я теперь рассмотрела что-то опасное и хищное, делавшее его лицо странным.
— Зачем ты убиваешь людей? — спросила я.
—Эвридика!
Я обернулась и увидела, как Орест прижимает руку ко лбу. Одиссей смотрел на меня. Затем он чуть склонил голову набок и облизнул губы. Он сказал:
— Потому что я знаю, что такое любовь.
Он не смутился. Затем добавил каким-то очень легкомысленным тоном.
— И потому, что это не твое дело.
— Нет,— сказала я.— Я тоже абсолютно точно знаю, что такое любовь. Это не ответ.
Блестящий взгляд Одиссея остановился на мне. Он смотрел так, словно кусал меня. Но я не хотела показывать ему, что боюсь. Я должна была знать, почему этот человек поступал так с другими людьми. Это противоречило всему, во что я верила, поэтому мне просто необходимо было понять.
Но прежде, чем Одиссей что-либо ответил мне, заиграла музыка. Я обернулась. Тесей стоял рядом с купальней. Его окружали, словно поклоняющиеся ему, как божеству жрецы, музыканты. Инструменты уже ожили в их руках, но Тесей все раскланивался, оперевшись на свою виолончель, будто она для него ничего не значила.
Люди вокруг обращали на него мало внимания. Они ели, пили, смеялись, веселились.
Но я почувствовала, как напряглась тишина, как все, что оставалось скрытым, неприсутствующим, вынесенным за скобки, приготовилось внимать. Как же переполнен на самом деле был зал.
Тесей, наконец, сел на стул с высокой спинкой, взял виолончель. Он чуть склонил голову, слушая мужчину, вынырнувшего из купальни, кивнул, а потом перехватил смычок, будто скальпель.
И все изменилось. Наверное, Последней было все равно, как пройдет вечер в глобальном смысле. Ей хотелось похвастаться своим питомцем.
Перво-наперво виолончель издала немелодичный, проникающий в голову, как выстрел, звук. Тесей мог позволить себе поиздеваться. Он смешным движением поправил свою шапку, уронил смычок, снова перехватил его и поднес к струнам.
Вот тогда музыка полилась. И люди, куда менее чувствительные к музыке, чем их хозяева, вскинули головы, отвлеклись от всего, потому что Тесей играл прекрасно, словно смычок его путешествовал не по струнам виолончели, а по собственным моим костям, по плоти моей, по самому сердцу. Каждая нота отдавалась внутри, как еще одно бьющееся, живое сердце. Я никогда прежде не слышала этой мелодии. У нее не было имени и прошлых исполнений, но мне так отчетливо представился сад после дождя, пронзительный от запаха цветов и криков далеких птиц. В том саду было много камней, а все цветы были белыми, и это значило, что у них грустный аромат. На веранде кто-то пел, потому что стоны виолончели были похожи на гортанный, тоскливый голос. У песни не было никаких слов, зато была протяжность, характерная надрывность народной музыки. Вся эта картинка неожиданным образом напомнила мне о маме, и об Орфее, и о доме, которого у меня никогда не было, но о котором я мечтала. У меня из глаз брызнули слезы, потому что это было лучше всего на свете.
Люди вокруг тоже замерли. Никаких посторонних звуков не осталось. И я думала, видят ли они то же, что и я, или каждый — свое. Я утирала слезы, слушая Тесея, и ничего в нем не было от того самодовольного парня, который встретил нас. Я не знала, кем нужно быть, чтобы создавать такую музыку.
Еще я думала о том, что видят они. Представляют ли они картинки и ощущения, как делаем это мы. В конце концов, того, кто не может ничего вообразить, не должно поражать искусство, ведь это всегда контекст, разворачивающийся в сознании.
Виолончель отпустила пронзительную, протяжную ноту, и я почувствовала, что наступает осень, и сад уходит. Я тосковала по нему, пока умирали цветы.
И когда Тесей, наконец, отвел смычок, я поняла, что наступила зима. Раздался рев аплодисментов, показавшийся мне тошнотворным после музыки Тесея, но я нашла собственные ладони ударяющимися друг о друге в общем хоре. Мы были как доисторические животные, которых выбросило на берег, неразумные, хлопающие плавниками и очень удивленные.
Когда я обернулась к Одиссею, его не оказалось рядом.
Глава 3
Все изменилось, когда Тесей закончил играть. Его собственное лицо не выражало понимания того, что Тесей сделал, но власть свою он ощущал чудесно. Теперь никто больше не нырял с разбегу в купальню, милующиеся парочки разделились, и каждый смотрел в свою сторону. Если бы припозднившийся гость вошел в зал именно сейчас, он мог бы подумать, что Тесей испортил вечеринку, и всем стало вдруг неловко. Но это только потому, что бедняга гость не услышал музыки, которая звучала для всех остальных.
Мне казалось, что отдельные ноты все еще всплывали в моем разуме, и это не давало мне сосредоточиться ни на чем другом. Я поискала взглядом Одиссея, но безынициативно и безрезультатно. Пир стал казаться совершенно скучным по сравнению с тем, что вырывал движениями смычка из самой моей души Тесей. Было уже не так важно, что есть, и что пить, и где спать. Отрешенность и аскетизм, резко противоречившие духу начала вечера захватили многих, если не всех. Даже Медея отставила блюдо с фруктами. Она думала о чем-то своем.
Я знала, что и они ощущают нечто подобное. Быть может, искусство, красота, облегчали их вечный голод.
Если подумать искусство ведь есть форма протеста против естества. Искусство заставляет отрешиться от физических ощущений, от бытовых задач и проблем, от жизни в пределах только тела вообще. Ради искусства умирают, что является, по сути, прощанием с главнейшим из инстинктов. Высокая поэзия заключалась в том, что существа, обретшие разум, должны, в конце концов, обрести альтернативу животному существованию.
И, без сомнения, наша, человеческая сила в этом деле была велика. Мне казалось, что они поражены сейчас Тесеем куда больше, чем самый впечатлительный из нас. Даже воздух чувствовался застывшим, жутким в своем бездействии. Где-то здесь была Первая, и я видела, что Неоптолем смотрит куда-то высоко, поверх всех голов. На его губах была блуждающая, странная улыбка.
Что за глупости, подумала я, и почему он кинул апельсиновую корку?
Затем, потихоньку, люди начали расходиться. Сначала я услышала шепот, прошедшийся по залу, как волна, и сразу начался отлив. Кто-то, кому-то сказал, что можно уходить, и это было большим облегчением. Всем хотелось побыть наедине со своими мыслями, и прощание было скомканным. Люди уходили от Тесея, наполненные так сильно, что казались усталыми. Мне тоже было тяжело нести все, что я приобрела. Медея широко зевнула и сказала:
— Музыка прям...ну, вау!
Я кивнула. Тесей пожимал руки людям вокруг, недовольный, наверное, столь скудной их реакцией. Он и не понимал, как она глубока. На лице Тесея было капризное, детское выражение. Он выглядел просто чудо каким хорошеньким!
На обратном пути Медея без конца зевала, утомленная впечатлениями, а Гектор шел чуть позади, словно все еще раздумывал о тех чашах вина, возле которых простоял все время.
— А мы пойдем на Биеннале? — спросила Медея. Я кивнула, а потом чуть отстала, дождалась Гектора. Он сказал:
— Представляешь, апельсиновая корка! Надо же придумать такую дурость!
— Я тоже так подумала, — сказала я. — А теперь мне кажется, что это не так уж глупо. Южные бандиты, мафия, присылали апельсиновые косточки тем, кого собирались убить. А апельсиновые корки полностью противоположны косточкам. С такой точки зрения, это забавно.
Я засмеялась. Гектор сказал:
— Не вижу ничего забавного.
Я догнала Медею и сказала:
— Только зайдем домой, хорошо?
А дома, пока Гектор расхаживал по комнате, невероятно нервный, а Медея ела апельсин, я сушила на камином корку. В конце концов, я отдала ее Гектору.
— Пойдем? — спросила я.
— Не думаю, что меня хотят там видеть, — ответил он. Вид у Гектора был обиженный. Медея закатила глаза, так что почти одни белки остались. Я сказала:
— Не знаю, кто как, а я очень хочу, чтобы ты был там.
Он заворчал, но, когда мы собрались, вышел с нами. А я все думала, что с Гектором это просто. А как насчет Одиссея? В голове у меня все еще крутился сад и его умирающие цветы, незаметно они превратились в расцветшие на острых стеблях сердца и легкие.
Я подумала, что раз Одиссей убивает других людей, как считать его человеком, таким же любимым, как и все другие? Было очень тяжело даже размышлять об этом, но в то же время необходимо. Я знала, что сегодня он не появится на Биеннале (скорее всего), потому что здесь Одиссея еще никто не знает. Однако, дело было не в этом. Я хотела понять, как должна относиться к тому, кто причиняет другим людям невероятную боль. Я отвыкла от этого знания. Я много читала о войнах и преступлениях старых времен, и слышала о том, что происходит на Свалке, но Орфей говорил, что люди все равно становятся лучше.
Мне казалось, что если допустить существование такого, как Одиссей, то сломается вся моя стройная система, где существуют они, а так же существуем мы, и все просто перестанут быть. Как прихлопнуть муху на столе — вот существо было цельное, а вот просто авангардная клякса на скатерти.
Если Одиссей был частью "мы", большого и прекрасного, почему он тогда убивал нас, а если он был их частью, отчего же в нем не было ничего от космических бездн и далеких звезд? Должен был быть ответ. И хотя Орфей говорил, что все в мире настолько сложно, что даже математика не имеет всех ответов, я считала, что люди привыкли усложнять. Сложное кажется красивее простого, а хаос впечатляет больше порядка. Хотя Орфей, к примеру, очень боялся хаоса. Он мне говорил: я хочу быть машиной.
Тогда я написала ему алгоритм, и Тесей решил, что тоже хочет быть машиной, автоматом с газировкой, красивым и блестящим, без проблем и антидепрессантов.
Так вот, всем им жизнь казалось очень сложной, поэтому они спали с таблетками и вставали с таблетками. Я старалась стоять на другой позиции, а теперь она казалась мне шаткой.
Медея сказала:
— Мы что, спускаемся вниз?
— А? Да. Биеннале проходит в подсобных помещениях.
Самый последний рубеж, заходить дальше нам было нельзя.
Мы вошли в лифт, и Гектор сказал:
— Нет, представь только, что они выдумали. Зачем спускаться вниз, если ты уже наверху?
— Ты увидишь, — сказала я и немного обругала себя за то, что прежде его не звала. Мои мысли снова ускользнули от Гектора к Одиссею, но я знала, что ответ именно в Гекторе. Я смотрела на него пристально, он даже спросил:
— Что?
Я покачала головой. Вот, к примеру, Гектор. Он — человек, который мне нравится. Он — брюзга и ворчун, срывает чужие планы, добровольно служит нашим хозяевам, предан Сто Одиннадцатому, потому что когда-то Сто Одиннадцатый спас Гектора. Вот именно!
— Точно! — сказала я, и обняла Гектора. Лифт остановился, и Гектор мягко отстранил меня от себя.
— С тобой все в порядке Эвридика?
— Более чем! Я решила очень сложную задачу!
Гектор вздохнул и погладил меня по голове, у него был снисходительный, самодовольный, раздражающий вид, но я любила его. Тесей мог быть ужасно бесчувственным и поверхностным, как красивенькая машина, которой он мечтал стать, но я тоже любила его. Потому что нельзя было сказать, что кто-то из них — не человек. Каждый из них даже в своих не самых приятных качествах руководствовался тем, что можно назвать добром. Кто-то из очень мудрых людей (наверное, с Востока, но я точно не помнила) говорил о том, что зло само по себе невозможно в принципе, даже самые злющие люди несут в себе крупицу внутреннего, потенциального добра хотя бы потому, что они последовательны, преданы своему делу и верят в то, что творят.