Где же ты, Орфей? - Беляева Дарья Андреевна 7 стр.


Гектор был предан тому, кто спас его, и это было добро, Тесей верил в то, что делает, и это тоже было добро. Нельзя было помыслить человека, которому недоступно мыслить этически, в возвышенных, прекрасных категориях, даже если все остальное в нем было чудовищно искажено.

И я подумала: только что я ведь едва не оступилась самым фатальным образом, почти отказалась считать человека — человеком. Но Одиссей, сколь бы чудовищные вещи он ни совершал, должен был быть понят мной именно в человеческих терминах.

Потому что иначе я совершила бы его же ошибку, отказала бы кому-то живому, разумному и похожему на меня в праве быть таким же, как я. Я улыбалась и кружилась на месте. Медея предложила мне нюхательную соль.

— Зачем? — спросила я.

— Мы, подростки, считаем, что хорошее настроение — это болезнь.

Нижние этажи не несли в себе ничего красивого. Это были коридоры безо всяких птиц, зверей и рыб, неба тоже не было. Только белые стены и множество кабинетов. У всего была утилитарная цель, все было так просто, что даже противопожарные датчики казались украшениями. Такие круглые, красные крошки! Медея сказала:

— Довольно безрадостно.

— Держу пари, тебе такое нравится, — пробормотал Гектор. Я остановилась перед одной из неприметных дверей.

— Что? Мы уже пришли, или ты видишь галлюцинации?

— Я не галлюцинирую, — сказала я и нажала на ручку двери, но на секунду я усомнилась в себе, потому как дверь открылась прежде, чем я довела дело до конца. На пороге стоял Неоптолем. На нем были очки, одна линза была алой, другая — сиреневой. Он приспустил их, посмотрел на нас.

— Девочка может проходить, — сказал он, и Медея прошмыгнула внутрь под его рукой. Палец с перстнем, украшенным рубином, уткнулся мне между ключиц.

— А вас я попрошу объясниться!

Я заметила, что полоска на черном костюме Неоптолема была красной, поэтому он был словно картинка в телевизоре, когда связь вдруг испортилась. Есть такие очень характерные помехи, пускающие сквозь изображение красные нити, и Неоптолем был словно наполнен ими. На его ногах были деревянные башмаки. Выглядели они так же плохо, как, наверное, ощущались.

— Я привела Гектора, — ответила я и попыталась пройти, решив, что в достаточной степени объяснилась. Неоптолем, однако, так не считал.

— Да, — сказал он. — И почему предатель здесь?

— Я могу уйти, — ответил Гектор, но я приложила палец к его губам и сказала:

— Я объясню. На самом деле я придумала это только в лифте. И случайно. То есть, я совершенно не об этом думала. Я не знала, что ты будешь так зол. Но я могу рассказать.

— Мне нравится ход твоих мыслей. Я его не понимаю.

Он впустил внутрь меня, а затем и Гектора. Прежде это была бойлерная, однако она не функционировала в этом качестве уже лет пять. Между пустых, громоздких цистерн сидели люди и лежали люди. Биеннале отличалась от жизни тем, что правил в ней не было. Никаких мест, аплодисментов и необходимых слов. Помещение было чистое, но полумрак, цистерны и трубы придавали ему мрачный, неухоженный вид. На трубах, сходство которых со скелетом страшного несуществующего зверя было для меня очевидным, висели картины. Никакого порядка не было, каждый вешал свое произведение, где хотел. И рисовал каждый то, что хотел. Основной материал, конечно, поставлял Неоптолем. Он отличался невероятной продуктивностью.

Я усадила Медею на ближайшее полотенце, а мы с Гектором облокотились на одну из цистерн. С картины рядом на меня смотрела раскрывшая пасть фотографически реалистичная змея. Казалось, сейчас она вырвется из бумаги и хорошенько вгрызется мне в щеку. Я была уверена, что Неоптолем специально повесил ее на этом уровне. Рядом был большой белый лист, по которому путешествовали точки муравьев, затем полотно, испещренное нервными линиями, похожими на десяток кардиограмм, закативших шумную, разноцветную вечеринку. Были пятна краски, были отвратительные, похожие на гримасы африканских масок, лица. Был лист бумаги с наклеенным на ним полиэтиленом, под которым проглядывало что-то жирное, похожее на вазелин.

Неоптолем и его соратники занимались авангардом в его бесконечно разнообразных формах, они отталкивали и притягивали, и снова отталкивали, это было эмоциональное искусство, искусство поиска. Подчас в нем не было ничего красивого, и, казалось, будто оно теряет свою ценность.

Неоптолем переступил через Ореста, который разлегся прямо в проходе, достал из кармана фонарик, подсветил свое лицо, словно решил рассказать страшную историю, и спросил:

— Кто-нибудь хочет высказаться?

Тесей поднял руку, и Неоптолем направил луч фонарика на него. Я приложила руку к губам, чтобы не засмеяться. Все это было так по-детски, но этого Неоптолем и хотел. Биеннале, может быть, не имела культурной ценности, потому как мы жили в пустую эпоху, уже четыре тысячи лет все было примерно одинаково, и перспективы перемен не открывались, однако было хорошо собраться вместе. Я чувствовала, что мы принадлежим к чему-то единому, очень-очень ценному для каждого здесь. Поэтому, в конце концов, я хотела привести сюда Гектора. Я видела, что люди смотрят на него, хмурятся, но я знала, что они его не выгонят.

Тесей сказал:

— На коробке с хлопьями мишки нарисованы лучше!

— Спасибо! — искреннее сказал Неоптолем.

— Полная бессмыслица, — сказала Артемида и захлопала в ладоши, когда Неоптолем осветил ее лицо.

Гектор прошептал:

— Почему они его ругают, а он радуется?

— Потому что его цель, — ответила я. — Создать анти-искусство. Не-искусство. Полный ноль.

Гектор ничего не ответил.

— Новичок? — спросил Неоптолем. Гектор открыл было рот, но луч фонарика упал на Полиника, питомца Семьсот Пятнадцатой, Принцессы. Полиник подергал пряди своих кудрявых волос, словно бы пытался нащупать что-нибудь, что включит его. Наконец, он сказал, и голос у него был невнятный, с оттяжкой, словно он думал над словом в процессе его произнесения, и одновременно его донимал насморк.

— Ну, я даже не знаю.

Его белая рубашка под фраком придавала ему какой-то призрачный вид.

— Вообще все ужасно, — сказал Полиник, наконец. — Но вот где жирные пятна на ватмане, это прямо совсем плохо. Даже отвратительно. И где размазанные желтые подтеки тоже не очень.

Все зааплодировали, и я тоже.

— Ужасный комментарий! — крикнула Медея. — Я права? Я правильно все поняла?

Я кивнула ей.

— Да, — сказал Неоптолем, поправив очки. — Действительно, комментарий ужасен, и мне это нравится.

Затем посыпались еще замечания, кусок полиэтилена, покрытый вазелином, никому мил не был. Орест запрокинул голову, посмотрев на меня. Я помахала ему рукой. Он прошептал:

— Узнал про этого Полиника, что Семьсот Пятнадцатая сожрала его подругу детства. Может, вам стоит поговорить об этом?

Я увидела, что Орест был чудовищно пьян. Причина пришла ко мне через пару минут, когда кто-то вручил мне бутылку с джином, она явно курсировала здесь не в одиночестве. Мне не нравился вкус алкоголя, и я, обходя Медею, передала бутылку Гектору.

Я решила подобраться к Полинику поближе, и, чтобы сделать это незаметно, я прошлась по бойлерной, не слишком ловко огибая цистерны и людей. Картин было много. Теперь, когда я видела их все, тематика была мне понятна. Неоптолем пытался вызвать отвращение. Змея, целящаяся в лицо зрителю, маленькие насекомые, текстуры и подтеки, беспокойные формы — все было призвано вызвать не то чтобы брезгливость, а именно инстинктивное отторжение.

Я увидела довольно детальную зарисовку мусорной кучи, фистулы с сиянием сукровицы и нитями, словно на холсте был не рисунок, а настоящая рана, невероятно подробную графику стадий потрошения свиньи, гниющий банан, приклеенный к листу бумаги. Что-то вызывало у меня отвращение, что-то не оставляло никаких чувств.

Тема была мне абсолютно ясна, и я знала, каким образом Неоптолем мог бы добиться своей цели. Только вот он никогда не показывал эти картины.

Когда шум немного стих, я как раз подобралась к Полинику. Мне действительно хотелось обсудить с ним все, но не потому, что я считала, будто мы чем-то похожи, просто я могла знать что-то, что пригодится ему, и наоборот. Странно, подумала я, Полиника уже пригласили, а Одиссея — нет. Наверное, слухи действительно быстро разошлись. Полиник сидел, как надгробный памятник, будто бы в скорбных думах, рука его касалась лба, а глаза были прикрыты. Я уже хотела с ним поздороваться и спросить, все ли в порядке, как Неоптолем выкрикнул:

— А теперь небольшой комментарий!

Я подняла на него взгляд. Неоптолем скинул свои ботинки, забрался на цистерну и теперь расхаживал по ней, как акробат. Он бы довольно ловким для человека, который едва ли видит что-то в полумраке и цветных очках. С них он и начал.

— Сегодня я в очах, друзья и соратники! Как считаете, почему?

Орест поднял руку.

— Да, кобель?

— Потому что ты — идиот.

— Нет, кобель! Потому что я хочу, чтобы у меня болела голова от того, что я вижу! Я хочу, чтобы меня тошнило! Чтобы я видел все здесь еще более отвратительным!

— Это сложно, — сказала Артемида. Голос ее, тем не менее, был наполнен энтузиазмом, словно она считала, что все-таки можно. Неоптолем выхватил у кого-то бутылку, едва не свалившись с цистерны, и сделал большой глоток, запрокинув голову, как в рекламе. Тесей широко зевнул.

— Только давай быстрее, ладно?

— Нет, быстрее не будет! Я буду тянуть до конца! Потому что сегодня я не хочу, чтобы вы ушли отсюда довольными!

Я расстроилась. В конце концов, мне хотелось привести Гектора и Медею, чтобы они увидели, как здорово может быть на Биеннале.

— Да, — сказал Тесей. — Все очень плохо. Я уже побрызгал твою вонючую шкурку от банана освежителем дыхания.

— Ты — плохой человек, — сказал Неоптолем и, без перехода, продолжил. — Собственно, как вы понимаете, наша цель — очистить искусство, по крайней мере живопись, с которой они начали колонизацию человеческой культуры, от всего, что им нравится! Я хочу, чтобы новая культура не имела смысла для них! Я хочу вернуть нам наш язык, который понимаем только мы! С этого начнется революция, которая произойдет...через тысячу лет и не слишком понятно, каким образом!

Все расстроились. Орест сказал:

— Расходимся.

— А я сразу и сказал, что Неоптолем ничего полезного не скажет.

— Как только я увидела шкурку от банана, я поняла, что делать здесь нечего.

Неоптолем раскинул руки и завопил:

— Да! Ненавидьте меня! Ненавидьте всеми силами.

— Никто тебя не ненавидит, — сказала я. — Но не кричи, здесь душно, и у всех быстро заболит голова.

— Как вы не понимаете! — воскликнул Неоптолем. — Нам нужно подойти к искусству с новой стороны, как к источнику того, что не нравится им, источнику страданий, отвращения, к тому, что пробуждает не только возвышенное, но и низменное! Порнография — это искусство, господа!

— Это не новость, — сказал Орест. Остальные засмеялись. Но Неоптолем, кажется, был доволен реакцией.

— Так вот, понимаете, что мы упускали, почему Биеннале — бессмыслица?

— Потому что так и задумано? — спросила Артемида.

— Потому что есть среди них те, кому авангард близок, есть среди них и те, кто назовет искусством точку на бумаге! Их вкусы так же неповторимы как наши! Так вот, нам нужно создать анти-искусство не новаторскими методами, но обновленным посылом! Нас спасет нечто неприятное нам самим.

Я подняла руку.

— Да, Эвридика?

Неоптолем тут же переключился, теперь он говорил без лихорадочности, спросил меня, словно лектор примерную студентку.

— Сегодня мне сказали, что питомец Первой — серийный убийца. Ей нравилось, как он сшивал органы. Большинству людей это показалось бы отвратительным. Может быть, мы двигаемся не туда?

— Помолчи, Эвридика.

— Хорошо.

Неоптолем еще что-то говорил, но раз он сказал мне помолчать, я его больше не слушала. Люди отвечали ему, смеялись, над ним и вместе с ним. В конце концов, я услышала, что Гектор говорит:

— Неоптолем, а как насчет сделать открытую выставку? Быть может, они, увидев эти творения, в панике сбегут с нашей планеты?

Шутка была простая и даже наивная, но люди вокруг засмеялись, и я увидела, что Гектор улыбается. Мне стало приятно, ведь он почувствовал то же, что и я. Это прекрасное ощущение, что у тебя есть большая, какая-то бесконечная и очень теплая семья.

Гектор продолжил:

— Как насчет чуть изменить концепцию? Ты мог бы показать им то, что показывал нам, а для нас приберечь их портреты...

Не успел Гектор закончить, как все замолчали. Неоптолем резко сказал:

— Нет!

Медея вздохнула, и мне показалось, что она сделала это оглушительно громко. Неоптолем выкрикнул:

— Эвридика!

— Да?

— Ты, кажется, обещала рассказать, почему ты его привела.

Неоптолем спрыгнул с цистерны, сел на пол в проходе.

— Эй, ты загораживаешь мне девушку! — Орест пнул его ногой, но Неоптолем не обратил никакого внимания. Вид у него был крайне обиженный.

— Если ты не помнишь, Эвридика, он — предатель.

Я прошлась впереди всех, по крохотной полоске пространства, играющей у нас роль сцены. Взгляд мой уперся в вазелиновые пятна на полиэтилене.

— Фу, — сказала я. — И вправду очень противно.

Гектор стоял, опустив взгляд в пол. Люди передавали друг другу бутылки, пили, смотрели на меня. Я сказала:

— Знаете, сегодня, когда я собиралась на Биеннале, мне показалось, что нам не хватает чего-то важного. Кого-то важного. Сознание, которое мы собираемся воспитать здесь, должно касаться не только эстетики, но и этики. Мы не продвинемся, создавая искусство без любви и принятия. Потому что это — наша сильная сторона. То, что отличает нас от них лежит не в плоскости, которую можно создать кистью, словом или созвучием нот. Мы — люди, а значит фундаментально похожи. Если мы отвергаем кого-то, даже того, кто кажется нам плохим и недостойным, это значит, что мы принимаем абсурдную точку зрения о том, что этот человек недостоин быть с нами, другими людьми. Это очень опасно всегда, но еще опаснее в наше с вами время, в пустое время. Я тоже не одобряю того, что делает Гектор. Но сейчас, здесь, он не представляет ни для кого опасности. И его не нужно прощать. Просто было бы здорово, если бы он мог быть с нами. Потому что мы, это больше, чем просто люди, сидящие здесь, в комнате. Мы — это все люди, которые были когда-то на этой Земле, на нашей Земле. И палачи, и жертвы. Ужасно, наверное, идентифицировать себя с самыми чудовищными преступниками в истории, но у нас больше общего с ними, чем с кем-либо из тех, кто пришел сюда издалека и забрал у нас все. Поэтому принять сегодня Гектора значит не простить его, но понять. Потому что понять мы можем. И это искусство, которого они не знают.

Я выдохнула, виски у меня были мокрыми, кровь билась везде, особенно в языке, так что я удивилась, как вообще умудрилась говорить. До этой секунды волнение вовсе не ощущалось. Я любила говорить, любила, когда меня слушали, и мне было радостно ощущать, что мои слова достигли цели. Мне захлопали, но я смотрела в пол, только махала рукой, показывая, что мне все нравится.

— Неплохо, — сказал Неоптолем. — Но недостаточно бессмысленно.

— Совсем не бессмысленно! — крикнул Тесей. — Молодец, Эвридика!

Я встала рядом с Полиником. Он посмотрел на меня. Я понимала, что он не очень хочет что-то мне говорить, ему, однако, стало неловко.

— Хорошая речь, — сказал он быстро.

— Спасибо, — ответила я. — Я хорошо говорю. Но всему, что я люблю, меня научил мой брат, Орфей. Он очень хороший.

Полиник посмотрел на меня с какой-то затаенной тоской. У него были карамельно-карие глаза, как две грустные ириски. Я села рядом с ним, хотя в платье это было довольно неудобно (и неуместно).

— Тебя Орест пригласил? — спросила я.

— Да, — ответил Полиник. Мне захотелось просунуть палец в одну из завитушек его волос.

Назад Дальше