А снится мне, что я и моя семья участвуем в телешоу, которое я точно когда-то видел, но не могу вспомнить ни его названия, ни его сути. Я стою за стойкой, на которой только одна кнопка, над моей головой подмигивают зрителям лампочки. У зрителей нет лиц, поэтому я не могу их узнать, а вот у ведущего лицо определенно знакомое, но я так же не могу вспомнить его имя, как и название шоу.
Все вокруг розовое и красное, лампочки похожи на полипы. Сначала мне кажется, что краска на стенах блестит, а потом я понимаю, что они — влажные, сочащиеся и эластичные, как мышцы в книжке про анатомию.
Я смотрю наверх и вижу, что и потолок усеян лампочками-полипами. Вместе с раскаленной проволокой в них пульсируют живые сосуды. Потолок и стены мерно сокращаются, как будто мы в чьем-то сердце или еще в каком-то живом органе. Ведущий расхаживает перед нами по полу, который всякий раз отзывается грязным чавканьем, красная, мясистая поверхность его продавливается под ботинками у ведущего.
Мы с папой, мамой и сестрой стоим за одинаковыми стойками, перед одинаковыми кнопками. Я одет, как папа — в белый костюм, между нами никакой разницы. Атилия одета как мама, в длинное, закрытое платье, с воротником стянутым на горле, наверное, очень мучительным образом. Между ней и мамой тоже нет никакой разницы.
Мы взаимозаменяемы. Эта мысль глупая, я не папа, но она все равно путешествует вокруг, она, как червь, ползает под полом, такая большая, что ее даже видно. Я давлю эту мысль ногой, поднимая брызги крови, но она выворачивается — скользкая, как и пол.
Ведущий почесывает подбородок, вид у него усталый, но у других вообще нет лиц, так что ему повезло.
— Так-так-так, — говорит он преувеличенно жизнерадостно. — Сегодня у нас в гостях императорская семья! Могли ли мы мечтать об этом?
Зрители в голос говорят:
— Нет, не могли!
Голос у них как будто на всех один и похож на рев моря.
Ведущий снова потирает подбородок, достает из кармана листок, измятый и похожий на список продуктов.
— Что ж, начнем с легендарного, окруженного ужасом и благоговением императора Аэция! Господин, в вас не осталось ни тени былого величия! Вы жалкий гебефренический идиот, способный осмыслить лишь сладости и кровь. Скажите, на что вы обрекаете свое государство? У вас есть оправдание?
На некоторое время воцаряется тишина, такая, что я слышу, как ток и кровь пульсируют в лампочках.
— Гражданская война, — говорит папа. У него прежний голос — спокойный, даже жутковато ровный. — Риторический арсенал межэтнических конфликтов остается очень широк, как и неравенство перед смертью.
— Тогда начнем, — говорит ведущий. Он задает вопросы очень быстро, так что я едва успеваю их расслышать:
— Вы о чем-нибудь жалеете?
— Нет, я убийца.
— Если бы вы могли что-нибудь изменить в своей жизни, что бы это было?
— Время фундаментально необратимо, но я бы стер о себе память. Я бы хотел забыть.
— Вы бы хотели, чтобы вас забыли?
— И это тоже.
— Сколько времени понадобилось вам, чтобы подавить врожденное человеческое отвращение к крови?
— Нисколько. У меня его не было.
— Почему же вы хотите забыть?
— Я устал быть частью истории.
— И время вышло! — провозглашает ведущий, лампочка над папиной головой лопается, будто от перенапряжения, орошает его кровью из разорванных сосудов, теперь они болтаются как нитки. Папа не меняется в лице, не стирает с губ кровь. Ведущий лучезарно улыбается, говорит:
— Госпожа Октавия, что до вас, неужели в глубине души вы не чувствуете удовлетворение? Разве вы не отомщены?
— Нет, — говорит она. — Я люблю его, и я хочу вернуть его.
— Тогда начнем. Разве это не эгоистично с вашей стороны?
— Я не умею отпускать. Я хочу то, что никогда не покинет меня.
— Наши зрители любят грязные подробности. Император насиловал вас?
— Да, он брал меня на полу, как животное. В первый раз это случилось, когда он захватил дворец. За пять часов до объявления о смерти моей сестры, хотя к тому времени она уже лежала на кровати бездыханная. Она порезала вены, и я целовала ее руки, когда он вошел в комнату. Он взял меня на полу, пока моя мертвая сестра лежала на окровавленных простынях. У них так принято, они варвары.
— Вы считаете себя расисткой?
— Безусловно.
— А что случилось потом, госпожа Октавия?
— Он объявил о том, что отныне власть в Империи принадлежит всем ее народам. А у меня появился Марциан.
— Вы любите своего мужа?
— Безумно.
— Потому что вы сошли с ума от горя и позора?
Мама открывает рот, но не успевает ответить. Время вышло, лампочка взрывается с оглушительным звоном. Мама плачет, и кровь на ее щеках из красной становится розовой.
— Атилия! — объявляет ведущий. — Чудесная дочь наших правителей! Дитя любви и ненависти!
Я поднимаю руку, говорю:
— Я старший сын!
Но ведущий не обращает на меня внимания.
— Кто, по-вашему, виноват в сложившейся ситуации? — спрашивает он. Атилия смотрит на ведущего, глаза у нее злые. Она кричит:
— Я! Я! Я! Я виновата! Все произошло с папой из-за меня!
Костяшки пальцев у Атилии сбиты, искусанные губы кровят.
— Сколько экспрессии!
— Я никогда не была достаточно хорошей девочкой!
А потом Атилия издает такой силы крик, что все лампочки в студии взрываются, меня окатывает теплой кровью, зрители лишенные лиц исчезают в темноте, мама и папа тоже, и даже ведущий.
— Но почему не спросил меня? — спрашиваю я. — Я тоже хочу ответить на вопросы!
— О чем не спросили? — спрашивает Ниса. И в этот момент я понимаю, что темнота не вокруг, она у меня под веками. — Выходи давай, мы приехали!
Я чувствую усталость и мягкость после сна, но где-то в глубине щиплется тревога. Я выхожу из автобуса, дождь закончился и воздух холодный. Мы втроем идем через городские сады, но, не дойдя до середины и не сговариваясь, садимся на скамейку.
Вокруг розы, после дождя ими пахнет еще сильнее, под луной капли на них кажутся драгоценными.
Юстиниан говорит:
— Мой дорогой друг на случай, если ты считаешь, что я самоудалюсь из этой истории, ты ошибаешься! Я буду помогать тебе всеми силами, так что обязательно держи меня в курсе происходящего. Я человек искусства, поэтому смелости мне не занимать.
Я рассеянно улыбаюсь.
— Ты говоришь так, потому что я твой лучший друг?
— Нет, я говорю так, потому что быть свидетелем исторических событий подобного масштаба, о которых в то же время мало кто знает — небезынтересный опыт.
Он поднимается, раскланивается перед Нисой.
— Кроме того, я хочу еще раз увидеть тебя.
— Что ж ты за человек такой? — спрашивает Ниса.
Но Юстиниан не удостаивает ее ответом. Он разворачивается и идет в сторону противоположную от той, куда надо нам с Нисой, по дорожке между стен зеленого лабиринта, строго следуя его правилам, как мышь, участвующая к эксперименте. Хоть какие-то правила ему приходится соблюдать.
— Так и не поняла, нравится он мне или нет, — говорит Ниса.
— Я тоже все еще не понял, — отвечаю я. Ниса спрашивает, как я себя чувствую, и я рассказываю ей свой сон. Она слушает очень серьезно, из-за ее хищных черт мне даже кажется, что нет слушателя более внимательного.
— Очень физиологичный сон, — говорит она. — И тревожный.
— Ну, я так и понял.
А она просто обнимает меня и кладет голову мне на плечо. Некоторое время мы так сидим. Потом она говорит:
— Я не хочу тебя отвлекать, Марциан, но мне снова от тебя кое-что нужно?
— Почему так часто?
— Благодари, что мало. У всех по-разному. Мне вот нужно мало и часто, а моя мама своего донатора жрала так, что тот потом трое суток в себя прийти не мог, зато — раз в две недели.
Я чувствую себя ужином, чье сознание никого не волнует.
— Ты — циничная, — говорю я. Мы все еще обнимаемся, и она только сейчас отстраняется. Ее зубы блестят в темноте, тонкие и опасные, как коллекционное оружие, которое так нравится Кассию.
— Какие у тебя раньше были глаза? — спрашиваю я.
— Этого уже никто знать не может.
— Ты не помнишь?
Она качает головой, потом, подумав, добавляет:
— Когда умираешь, теряешь воспоминания. Вряд ли самые важные. И совсем немного. Но мелочи забываются. Я не помню, как звали мою собаку, цвет моих глаз, всю эту сентиментальную чепуху. И формулу дискриминанта тоже.
Я смеюсь, а она подается ко мне и сначала только прикасается к моей вечной ранке губами, а потом запускает туда зубы, лакает кровь. Со стороны мы, наверное, похожи на молодых любовников — в темноте, в запахе роз, в объятиях друг друга, вот это все.
К боли я уже почти привык, но нарастающая слабость все еще пугает меня. Неожиданно для себя я глажу Нису по голове, ее тяжелые, темные кудри оказываются мягкими на ощупь. А потом я чувствую вместо ее запаха, клубничный-косметический запах Офеллы, и это очень странно.
Я закрываю глаза и сосредотачиваюсь на ощущениях. Ниса — детеныш хищника, но она вырастет и однажды убьет кого-нибудь из-за крови. Я не знаю, сколько ей нужно будет в будущем, но я же видел ее глаза, когда она голодна.
Между нами уже установилась какая-то связь, потому что как только голова у меня начинает кружиться, Ниса отстраняется, облизывает ранку в последний раз.
— Юный господин, это великая загадка отношений между нами и нашими донаторами. Нам нужно ровно столько, сколько вы можете дать. Физиологическая гармония в ее самой прекрасной форме, как между матерью и ее творением.
Я вздрагиваю. Грациниан стоит прямо над нами, его пальцы гладят розу, как будто она — животное, которому он чешет под горлом. Я совершенно не замечал его присутствия. В последнее время люди полюбили меня удивлять.
— Это называется ребенок, папа.
— Первое правило обращения с чужим языком: заменяй слова, которых не знаешь на те, которые помнишь, — говорит Грациниан спокойно, а потом вдруг берет ее на руки, стаскивает со скамейки, кружит.
— Пшеничка, я так соскучился!
— Папа, отпусти меня!
— Все в порядке, теперь у тебя больше никогда не закружится голова!
Я понимаю, как сильно скучаю по своему отцу, смотря на них. Грациниан опускает Нису на землю, потом прижимает ее к себе. Они говорят что-то на незнакомом мне языке, и Грациниан гладит волосы Нисы, заботливо и очень нежно.
— Ты же знаешь, — говорит Ниса. — Что тебе нельзя ко мне приходить по правилам.
Грациниан поднимает с земли фирменные пакеты, вручает их Нисе. Она заглядывает в них, улыбается, достает и рассматривает вещи, те, которые сегодня мерила, кое-что я даже узнаю. Все они черные, и все очень закрытые. Но теперь я знаю, что дело не в строгих правилах. Ниса достает и книжки, сувениры, новый мобильный телефон, какие-то совершенно бессмысленные, на мой взгляд, блестящие штуки.
Все, что она сегодня вертела в руках. Я вспоминаю, как она отмечала вещи кровью, а Ниса прыгает от радости, хотя голос ее по-прежнему остается тем же самым.
— Спасибо, папа.
Грациниан ловко перескакивает через спинку скамейки, садится рядом со мной.
— Нет ни одного правила, которое я не нарушил бы ради своей маленькой девочки, если бы ты этого не знала, не давала бы мне понять, что хочешь этих смешных вещей.
На нем новые серьги, похожие на два солнечных круга с орнаментом, удерживающим маленькие, переливающиеся в лунном свете радужные топазы, фиолетово-зеленые и гипнотические. Грациниан прислоняет длинный, аккуратный палец к золоченой скуле, задумчиво смотрит вперед.
— Здравствуй, Марциан. Мы с Санктиной совершенно не ожидали, что наше сокровище попадет к сыну императора.
— Как вы узнали? — спрашиваю я.
— Мы здесь не только развлекаемся, пока наша девочка взрослеет. И уж конечно мы следим за тем, чтобы она оказалась в добрых руках. Ты ее не обижаешь?
Я качаю головой. Потом начинаю думать, обижаю ли я Нису. Наверное, если бы обижал, она бы мне сказала. Грациниан достает из кармана помаду, выкручивает, долго изучает.
— Люди здесь так интересно себя украшают, — говорит он, вслепую красит губы, невероятно аккуратно, как будто у него перед глазами зеркало. Помада легко скользит по его губам, оставляя алую, блестящую краску, смотрящуюся еще ярче от того, что губы у него прежде казались обескровленными.
Он прячет помаду в карман, затем поворачивается ко мне.
— О, юный господин, нет ничего сильнее, чем родительская любовь. Если я узнаю, что ты обращаешься с ней плохо и пользуешься ее беспомощностью перед тобой, когда все закончится, я вырву твое сердце из груди, и скормлю его скорпионам в пустыне. Что до твоего тела, ему я найду применение интереснее.
Он смотрит на меня задумчиво, затем берет за подбородок.
— У тебя красивое лицо.
Когда я смотрю на него снова, то вижу его зубы, а зрачки у него похожи на две бисеринки посреди золота.
— Я думаю, я хороший донатор, — говорю я. — То есть, я на это надеюсь. А думать-то я могу что угодно.
— Можешь, — соглашается Грациниан. У него опасный, какой-то нездешний вид, будто ничего человеческого в нем уже не осталось. Его длинные зубы делают блуждающую улыбку еще более жуткой.
— Из своего донатора, мой дорогой, я сделал чучело. Я просверлил дырки в его костях, влил туда свинец, и теперь он очень устойчивый.
На этот раз мне не кажется, что Грациниан угрожает. Видимо, он просто решил со мной чем-то поделиться, пытается начать светский разговор и не знает, что меня может стошнить от таких разговоров. Ниса садится рядом с ним, и я думаю, наверняка в ней больше от отца, чем она думает.
И во мне больше от моего отца, чем я думаю.
Грациниан обнимает ее, медленно гладит по голове. Длинные, бледно-золотистые пальцы его, тонут в темноте ее волос.
— Мне вообще-то вполне нравится быть донатором, — говорю я. — Мне только жаль, что Ниса мертвая, она скучает по настоящей еде.
Грациниан задумчиво смотрит на меня, а потом вдруг начинает смеяться, с такой страстью, которую я в нем и не подозревал, едва со скамейки не сваливается. Я думаю, как в нем умещается комичность и жестокость, это же неправильно.
— Юный господин, я уже много лет так не смеялся! Давай ты не будешь говорить о нас такие вещи, потому что это ужасно забавно!
Он вдруг перестает смеяться, расслабленно откидывается на спинку скамейки и, запрокинув голову, смотрит на луну.
— В определенном смысле мы, конечно, мертвецы. Мы переживаем смерть, наши сердца не бьются, зрачки не расширяются, мы можем не дышать. И тебе, со стороны, так безусловно кажется. Но это величайший обман нашей великой Матери! Мой дорогой господин, суть не в том, что мы умирали, суть в том, что мы — преодолели смерть. Мы дети земли, которые заново встают живыми. Воплощенная жизнь, победившая ужас небытия! Ты будешь намного мертвее нас, когда сойдешь в землю. Твое чудесное личико превратится в череп под солнцем и луной, а мы получили величайший дар жизни от той, которая является ей самой.
Я смотрю на его руки. Ногти у него длинные и ухоженные, кольца на пальцах украшены большими драгоценными камнями.
— Папа, прекрати читать ему нотации, ты не на проповеди.
— На проповеди к этому моменту я бы уже занимался любовью с прекрасной женщиной, Пшеничка!
И тогда я понимаю, как далеко бы не отстояли друг от друга наши страны, наши боги и наши жизни, во все времена и во всех культурах людям иногда одинаково стыдно за своих родителей.
— Ну да ладно, я надеюсь, мне удалось тебя убедить в важности трепетной заботы о моей милой дочке.
— А зачем вы носите серьги? — спрашиваю я. — И зачем краситесь, как женщина?
— Женщины святы, потому что способны, как и земля, рождать жизнь, мужчины же могут только уподобляться им.
Ответ кажется мне таким же странным, как и накрашенные губы Грациниана. Он встает со скамейки, еще раз обнимает Нису, и я думаю — сейчас исчезнет так же быстро, как и появился. Он любит Нису, он знает, что это значит — очень сильно любить. А мне ведь не с кем посоветоваться, мама впервые не может мне помочь, а друзья удивляются всему вместе со мной, они не взрослее и не опытнее, они не подскажут.