Позади него его женщина гладит пальцами гроб, они скользят, тоже в черной коже, минуя все занозы.
— Дело в том, юный господин, что у нашего народа есть традиция. Добрый человек должен согласиться помочь, проводить нашу девочку в последний путь, и тогда наша богиня примет ее и с поцелуем прильнет к ее устам.
— О, — говорю я, потому что это все странно звучит. — Ну понятно. Наверное.
— Ты добрый человек! Ты согласился нам помочь, теперь закопай ее вместе с нами! Земля будет мягкой для нее, если у тебя доброе сердце. Наша мать — земля, она дает жизнь и забирает, поглощает мертвых, чтобы дать пищу живым. Питается смертью и дает жизнь. Проводи нашу девочку в последний путь, будь к ней добр, и тебе воздастся от нашей богини — земля не забывает тех, кто ее вспахал.
Вспахать землю, похоронить мертвеца, я понимаю, что тут общего. Нужно посадить семя в землю, и оно взойдет.
Я пожимаю плечами.
— Я сегодня слушал землю.
Он вдруг обнимает мои колени, так что я вздрагиваю.
— Ты ведь говоришь — да? Ты говоришь нам, что согласен?
Я неторопливо киваю. Никогда таких фанатиков не видел. И хотя все люди стараются соблюдать заповеди своих богов, мало кто говорит о них со страстью, а тем более как о любовниках. Говорят, на востоке люди стремятся слиться со своими богами, но я такого не понимаю. Я и есть мой бог, у меня его глаза, чего мне еще может быть от него надо?
Мужчина отстраняется от меня, но остается на коленях, а его женщина смотрит, и глаза у нее тоже поблескивают, пшенично-золотые. Может, горе сделало их такими, но выглядят они жутко. У них пугающие, хотя и очень разные движения. Она — плавная, ленивая, он — резкий, экзальтированный.
И в них еще что-то есть, только не понимаю, что. Или чего-то нет.
Только дочку мне их жалко. Человек должен встретиться со своим богом, он для этого появляется на свет.
Так что, когда подъезжает машина, я, после споров с водителем, помогаю им погрузить гроб на заднее сиденье и плачу водителю сверх таксы, чтобы он не расстроился проигрышу.
— Прошу прощения, — я говорю.
У разных народов разные обычаи. Многие хоронят только ночью, так что ничего удивительного. Правда, обычно люди более организованные, и водителям не приходится возить гробы без предупреждения. От гроба не пахнет ничем, только свежим деревом и, немного, восточными благовониями. Ничего противного, но лицо водителя в зеркале заднего вида ужасно мучительное. Я думаю, надо ему еще заплатить.
Мужчина и женщина сидят на заднем сиденье, в черном с ног до головы, полностью закрытые от чужих глаз. У них на коленях гроб с дочерью, и они синхронно гладят его. Их руки не встречаются, словно у каждого движения есть своя граница.
Я говорю таксисту:
— Мне ужасно жаль, что так получилось.
Он сплевывает в открытое окно. Мужчина и женщина молчат. А я все гадаю, что это за народ, чья богиня — земля.
Гроб мы едва сумели засунуть на заднее сиденье, они ни при каких условиях не хотели с ним расставаться. Все, в принципе, получилось, но теперь гроб упирается в спинку моего сиденья, и это не слишком приятно. Огней становится все больше, фонари на темной дороге похожи на упавших в реку светлячков. Мы проезжаем мимо вокзала, на котором толпятся желающие приехать, уехать и просто любители ночного образа жизни. Здесь пахнет едой, в основном хлебом и сыром, немного медом и еще меньше вином — запахи доносятся из многочисленных патриотических термополиумов с вывесками яркими, как будто в глаза плеснули кислоты. Я думаю, что не против был бы что-нибудь съесть, тем более что-нибудь с сыром, но мне в спину упирается гроб с чьей-то дочкой, поэтому я глотаю слюну и стараюсь потерять аппетит.
Вскоре мы вокзал проезжаем, теперь огни медленные, равномерные. Фонари и разрозненные полуночники, может работающие, а может борющиеся с бессонницей с помощью книжек и телевизора — вот что греет Вечный Город Ночью. Иногда попадаются круглосуточные магазины с цифрой двадцать четыре, смотрящей в темноту. Еще мы проезжаем пару пьяных компаний, семь одиноких людей на семи разных остановках, которые, наверное, тоже ждут машину, одну пьяную девушку, которая несет в руках свои туфли — у нее высокий хвост бледных волос и длинные ноги, и, наконец, одного усталого от жизни человека с маленькой собачкой.
А потом начинается кладбище. Кладбище у нас занимает практически целый район, это собственный город мертвых. Тут есть и богатые кварталы, где на уважительном расстоянии друг от друга стоят гробницы, есть и многоэтажные семейные здания, в которых оказывается пепел знатных людей. Есть районы, где и после смерти бедные остаются бедными, там общие ямы, где они, как при жизни, ютятся вместе. Кладбище, как и все в мире, разделено и для народов. У всех разные обычаи в жизни и в смерти. Мой бог, к примеру, хочет смотреть на меня и после того, как я уже не буду представлять ничего интересного и стану лежать в земле, так что я не смогу лежать в гробнице с мамой и ее родственниками, а останусь под открытым небом, вместе с папой и Атилией. Преторианцы, я знаю, никакими указаниями свои могилы не снабжают, поэтому когда ходишь по кладбищу, ходишь по ним — никто толком не знает, сколько их похоронено и где. У народа ведьмовства принято сжигать своих сестер, потому что их богиня не живет на земле, так что и их на земле не должно остаться. Для пришлых народов, вроде моего и ведьмовского, места, конечно, меньше. Преторианцы и принцепсы были тут всегда, и когда они умирают, тоже остаются здесь навсегда, а других иногда приходится хранить за городом.
Но вообще-то наш Город и дружелюбный тоже — есть уголок и для иностранцев, для тех чьи обычаи велят сразу хоронить своих мертвых, иногда и сутки не подождешь. Иные верят, что мертвые это скверна. Мертвые невкусно пахнут, как сладости из мяса, но в остальном, нужно стараться относиться к ним с уважением, вот как я думаю.
Я думаю, может гроб такой плохой, потому что девочка сегодня умерла, а за ночь ее нужно похоронить непременно? Какой успели, такой и сколотили, и куда идти не знают.
Водитель останавливается, и я вручаю ему деньги.
— Подождать? — спрашивает он с неохотой, а потом демонстративно зевает. Я качаю головой, я и сам могу дойти. Мужчина и женщина не возражают, значит, наверное, им тоже не надо.
— А вы? — спрашиваю я на всякий случай.
— У нас ночное бдение, юный господин, мы прощаемся навсегда с нашей девочкой. Водитель явно вздыхает с облегчением и даже помогает нам вытащить гроб. Он вроде как застревает, и мы с трудом вытаскиваем его, так что еще и за поврежденную обивку машины приходится дать денег. Я не против, тем более водитель сразу веселеет, даже кажется бодрее. Бодрым быть хорошо, особенно за рулем — безопаснее доедет.
Гроб маленький, у них была компактная дочь. Я не уверен, что ребенок, но, может, подросток.
Машина срывается с места и впадает в течение других машин на шоссе, а мы идем к ограде. Две колонны как кости белеют в темноте, отмечая ворота, в остальном ограда кованная, тонкие редкие прутья скорее для красоты, чем вправду кого-то от чего-то ограждают. Наряду с прутьями вниз тянутся, иногда покачиваясь от ветра, серебряные цепочки. К ним и до сих пор привязаны личные вещи мертвых людей. Я вижу розовый детский ботиночек, которым оканчивается одна из цепочек, еще вижу чью-то шариковую ручку, брелок для ключей в виде фиолетовой акулы, зажигалку, белый ежедневник. Обычные вещи, ничуть не жуткие, они как приманки на серебряной нити. Вообще-то это приманки и есть. Традиция старая, живущая и здравствующая по непонятным мне причинам. В эпоху великой болезни на месте кладбища был район Города, куда впервые пришла смерть. Никого не осталось (вообще-то после великой болезни не выживал тогда никто, а спаслись только разрозненные группки обратившихся совсем к иным богам чем те, в которых они прежде верили). В общем, здесь были дома, кипела жизнь, люди работали, развлекались, термополиумы подвали еду, еще, наверное, лошади ржали тогда, их в городах раньше было много. А потом все взяли и умерли.
Люди оградили весь район, чтобы болезнь не шла дальше. Они вешали серебряные цепочки, потому что верили, что серебро обеззараживает, а на них, как приманку, помещали вещи умерших людей. Злые духи должны были ринуться к этим вещам, как ко всему человеческому, и попасться на серебряный крючок, как рыбки. Сейчас в злых духов уже никто не верит, потому что злые духи это чужие боги, которых случайно разозлили. Но почему-то люди не перестали считать, что это хорошая примета — вешать на кладбище вещи умершего, чтобы защитить живых и отвести сглаз.
Этот обычай придумали в эпоху великой болезни, она давным-давно прошла, а он и поныне с нами. Наши предки очень боялись сглаза и берегли своих умерших, но когда умирать стали все вокруг, пришлось жертвовать достоинством мертвых ради живых.
На самом деле я неправильно думаю про то, что это были мои предки. Мои предки в это время умирали где-то за Рейном, в таком же отчаянии придумывая новые ритуалы, и кое-то из них, от кого я произошел, случайно обратился к тому, кто вправду смог помочь. Наша прародительница разбудила нашего бога сама того не желая.
Так я слышал, по крайней мере. А как там на самом деле было уже никто знать не может.
Мы идем молча, поэтому я и могу думать о серебряных цепочках с болтающимися на них безделушками, о болезни и обо всем другом. Я помогаю мужчине нести гроб, а женщина идет позади нас, у нее совсем бесшумные шаги.
У ворот, прямо на колонне, устроился жирный квадрат терминала, принимающего купюры. Терминал работает только ночью, так что желающим посетить своих родственников или в спешке придать их земле, приходится платить неустойку за то, что не дают спать сторожу. Я оборачиваюсь. Пальцы у меня уже в занозах, а от неловкого движения гроб чуть не выскальзывает у меня из рук, оставляя мне новых маленьких друзей. Я несу его заднюю часть, над моей головой, наверняка, ее стопы.
В темноте кажется, будто купюра в пятьсот сестерциев как бы сама по себе проникает в пасть автомата. Женщина в своем черном плаще, перчатках и платке, кажется, и вовсе не существует, и ее мужчина не существует, а есть только я и гроб, и парящая в темноте купюра. Я все думаю, кто они? Может быть, нумидийцы. Я слышал, что они всегда ходят только в черном и поклоняются богу целиком из металла. Замок на воротах, недовольно щелкнув, уступает нам право войти.
В будке сторожа зажигается свет. Он выходит, недовольный тем, что бесчувственная машина и мы, ее соучастники, его разбудили. На нем ночной халат, тапочки и смотреть на него холодно. Женщина оплачивает две лопаты, показывает какие-то бумаги и спрашивает, куда идти. Мне ужасно интересно к ней подойти и послушать, но у меня гроб, связывающий меня обязательствами. Охранник довольно быстро указывает ей влево, и я удивляюсь. Он должен был, по-хорошему, подойти к нам, посмотреть, похож ли тот, кто в гробу на того, чей номер свидетельства о смерти женщина ввела в терминале. Папа бы не понравилась такая безответственность. А вдруг, мы какие-нибудь убийцы или другие злодеи?
Женщина возвращается к нам, и мы идем по аллее, где вместо деревьев вокруг нас вырастают памятники, гробницы и таблички.
Есть на кладбище и настоящий сад. У народа воровства принято вместо имен и табличек выращивать на могилах цветы. Так им велит их богиня, любящая красивые вещи. В детстве я и Атилия иногда прятались на кладбище. Когда хоронили кого-то из сенаторов, нас брали сюда, нам здесь было скучно, и мы играли. Один раз Атилия спряталась в разрытой могиле, потому что наш бог не считает, что в смерти есть что-то дурное. Мама с трудом вытащила ее, измазалась в земле и порвала чулки, а потом еще месяц переживала, что Атилия умрет из-за какой-то дурной приметы маминого народа.
А я тогда съел какой-то цветок, но маме об этом не сказал, потому что она еще больше бы волновалась.
У меня приятные воспоминания про кладбище. Некоторое время мужчина и женщина продолжают молчать, а потом вдруг мужчина говорит нарочито весело:
— Юный господин, а вы почему решили нам помочь?
— Я думал у вас денег нет, — говорю. — А оказалось есть. Но мне все равно вас жалко.
Мужчина смеется, смех у него переливается, как бутылочное стекло на солнце — остро и ярко.
— Ты не спросил нас, откуда мы.
— Не отсюда, раз не знаете, где кладбище.
Я некоторое время молчу, а потом добавляю:
— А все-таки откуда вы?
— Из страны на востоке.
Это я понимаю — у него характерный, мягкий акцент, делающий его и так странные слова совсем нездешними.
— А как вас зовут?
Мужчина вздыхает, хлопает ладонью по гробу, будто хочет утешить ребенка, который устал от долгого пути.
— Наверное, меня зовут Грациниан, — говорит мужчина. — Да, определенно на вашем языке это будет так. А имя моей благословенной супруги, получи она жизнь на этих землях, наверное, звучало бы как Санктина.
— Так звали мою тетю.
— Потрясающе!
— Но она умерла.
— В этом и состоит жизнь, юный господин.
Мы идем сквозь темноту, по дорожке из белого камня, которая не дает нам осквернить чью-нибудь могилу своим шествием. Вроде как камень — шумный собеседник для ботинок, но я по-прежнему не слышу их шагов, будто они и не шагают вовсе.
— Неужели ты не испугался идти ночью на кладбище с незнакомыми тебе людьми? — спрашивает Санктина. Голос у нее нежный, в холодном воздухе он звучит, как звучат запахи ночных цветов — естественно и ненавязчиво.
— Нет, — говорю я. — Меня же попросили помочь.
— О, ты, наверное, из ослепленного народа.
Нас иногда так называют, потому что первых наших вождей, пришедших к нему, наш бог ослепил. И еще, потому что говорят, что безумие не дает тебе видеть мир.
— Да, — отвечаю я. Она смеется чему-то своему, а Грациниан говорит:
— Я о вас много читал! Всегда мечтал увидеть вживую! У нас в стране тоже много народов, но подобных вашему нет…
А потом он вдруг останавливается, говорит:
— Здесь! Я чувствую, моя ненаглядная, это должно быть здесь.
Я тоже останавливаюсь, в конце концов, его гроб и правила тоже его. Мы смещаемся с дороги. Здесь могилы, как ряды морковок, тесно прижаты друг к другу, но в середине есть круг, который никто почему-то не тронул. Трава на нем растет будто спиралью.
— Спираль, моя дорогая, древний символ бесконечного бытия, что может быть лучше?
— Только то, что трава — восходящая жизнь, мой родной.
Мы с Грацинианом кладем гроб на землю. Он и его жена входят в круг, с благостным любопытством осматриваются, будто выбирают себе квартиру. А потом, наконец, они оба скидывают сначала капюшоны, а затем платки. Я смотрю на них во все глаза. Из-за туч снова выходит луна, темнота перестает быть почти абсолютной и видно мне их хорошо.
Они не похожи просто ничем, настолько разные, насколько можно. Она белокожая, с гладкими, светлыми волосами, какие, я думал, бывают только у моего народа. У нее большие, желтые глаза, они не как у меня или сестры, или папы — не прозрачные, как вода, а наполненные цветом, как будто кто-то взял краску и щедро украсил ее радужку. У нее и изгиб губ такой, будто его художник нарисовал. Она такая идеальная, что я даже не думаю о ней, как о женщине. Она то ли произведение искусства, то ли кукла, то ли богиня — этого я понять не могу.
И она вроде как совсем не похожа на женщин востока, которых я прежде видел.
У него намного более стереотипная внешность — большие миндалевидные глаза, острые скулы, темные, растрепанные волосы и смуглая, в лунном свете почти золотым отливающая кожа. Он высокий и тощий, изможденный практически. Наверное, долго болел. Глаза и у него — желтые, того же яркого, как у кошек, цвета.
Но он меня даже еще больше удивляет, чем она. Потому что отчасти он тоже немножко она. Его красивые глаза подведены черным, отчего кажутся еще больше, скулы украшены золотой пудрой, которую я часто в фильмах о востоке вижу на женщинах, а в ушах у него длинные, золотые сережки. И хотя его жена накрашена еще ярче, он сам тоже, вроде как, выглядит как женщина, хотя и не притворяется ей. Волосы у него хоть и короткие, но как-то по-женски растрепанные. То есть, он вроде как не скрывает, что он мужчина, но при этом использует женские вещи, чтобы стать красивее. Тогда-то я понимаю, кто они, потому что я много читаю.