Дурак - Беляева Дарья Андреевна 5 стр.


У многих восточных народов мужчины стремятся познать свою богиню и вообще женскую сущность в самих себе. Это странно, потому что женщины моего народа не хотят стать мужчинами, прославляя нашего бога.

В общем, такое у многих восточных культов есть, но особенно — в Парфии. Хотя многие думают, что это поклеп. Мы с Парфией много воевали, у них там теократия, и мы идеологические враги, хотя у нас принцепсы тоже правят по велению своего бога. Вроде как мирный договор с Парфией мы до сих пор не заключили, гости оттуда у нас редки и мало кто ездит туда, поэтому никто и не знает, правда ли что парфянские аристократы одеваются, как женщины.

То есть, я теперь, наверное, знаю.

Я говорю:

— Вы, наверное, из Парфии.

Санктина смеется, а Грациниан цокает пару раз языком, так что я не понимаю, то ли я ошибся, то ли оказался сногсшибательно прав. Грациниан воздевает руки к небу. Перчатки он уже снял, и я вижу, что у него золотые кольца на каждом пальце. Я не жадничаю, но могли бы и сами за себя заплатить в таком случае. Грациниан вдруг тянет меня за руку, и я понимаю — пальцы у него беспримерно холодные.

В своей жизни я сталкиваюсь с холодными пальцами часто, но эти совершенно ледяные, как будто он предмет, а не существо. Он обнимает меня, горячо шепчет на ухо:

— Это просто чудо, что мы нашли здесь такое подходящее место! И пусть наша мать, земля, всюду, не всякая ее часть там природно хороша для того, чтобы посадить в нее наше семя!

— Странно это все звучит, — говорю я, наверное, не в первый раз за сегодня. Дыхание у Грациниана не жаркое, а холодное, совсем не согревается от его тела. Тогда я думаю, может он дышит только чтобы говорить?

Семя опускают в землю, а дальше-то что? Может передо мной пшеничные колосья? Я очень близок к какому-то пусть туманному, но выводу. В этот момент Санктина вручает мне лопату.

— Поторопись, мой дорогой, не расходуй ночь. Она короче, чем ты думаешь.

Ее руки, не менее холодные, гладят меня от затылка к макушке, как котенка. Это приятно. Я еще раз смотрю на гроб, а потом Грациниан указывает в самый центр круга, и мы начинаем копать. Наши лопаты то и дело с лязгом вгрызаются друг в друга, потому что я не очень привык к такой работе и Грациниан, кажется тоже. Движения у него странные, экзальтированные, вроде как больше подходящие женщине, чем мужчине, но руки сильные.

Санктина стоит над гробом, у нее по-тигриному прекрасное лицо. А копать мне даже нравится. Такое же ощущение, как когда разрезаешь пирог, только больше и еще приятнее. Земля уступает лезвию лопаты, и каждая победа над ней делает все сильнее ее влажный запах, как будто мы вскрываем землю, как скотину. Вот это не совсем приятно. Я смотрю в небо, которое толком не прояснилось, из всего что там должно быть — есть только луна. И само небо распухшее, как перед дождем, так что непонятно, когда окончится ночь.

Наконец, яма оказывается достаточно глубока. Я разгорячен, а вот в Грациниане никаких перемен не происходит — словно он все это время тоже стоял не двигаясь, как Санктина.

Когда я оборачиваюсь, вижу, что Санктина открыла крышку гроба. Мертвой плотью не пахнет, зловещее предчувствие меня не одолевает, вообще ничего особенно не меняется, но я вижу девушку, как две капли воды похожую на Санктину, но блестяще-черноволосую.

— Все готово, — говорит Санктина, голос ее полон восторга, теперь он не мурлычущий, а будто сейчас она зарычит.

Грациниан на коленях подползает к ней, лицо у него скорбное, мне хочется отвернуться, и в то же время я не могу — слишком любопытно.

— О, сокровище сердца моего, дочка, скоро, уже скоро, мы встретимся.

Наверное, не стоит лезть не в свое дело, но может посоветовать ему обратиться к психотерапевту? Вдруг он хочет покончить с собой после смерти дочери. Грациниан целует ее в обе, лишенные краски, щеки, потом в лоб, с горячечной скорбью, которая представляется скорее театрально женской, чем собственно женской. И все-таки мне кажется, что он говорит вполне искренне.

Санктина стоит над ними, скорее уж она скучает, чем скорбит. Иногда ее бледно-розовый язык скользит по губам, а потом возвращается в темноту за ее тесно сжатыми зубами.

Я слышу голос Грациниана:

— О, моя милая, она примет тебя, тепло укроет тебя, и ты будешь набираться сил в ее объятиях.

Тогда я решаю отвернуться, чтобы не смущать его. В конце концов, он прощается со своей дочкой, они увидятся только в чертогах их богини, это все и без меня грустно.

Я слышу, как он подвывает:

— Золото мое, золото, я так не хочу с тобой расставаться. Она отдаст тебя нам, как дает пищу зверям земным.

Я смотрю в раскрывшую свою голодную пасть могилу, у нее черная, грязная глотка полная мелких камушков, похожих на торопливо прожеванные кости. Я думаю о папе. Я не хочу, чтобы он оказался здесь, в холоде и темноте, и мне за него страшно.

Он ведь окажется тут, если не придет в себя. Его убьют, и мы не сможем его защитить. Так делается политика, она состоит из таких, как папа. Вернее таких, каким он был. Маму не тронут, как и нас, потому что одна из частей завета Империи с богами — одна династия императоров на троне, бесконечная линия крови, тянущаяся из древности, которую всем давно пора забыть. А вот папу во дворце держит только любовь народа. Так что они убьют его тело, и папиной душе некуда будет вернуться.

Я смотрю в яму, черную, масляную от влаги и червей внутри, и мне кажется, что это папино будущее, а от этого в горле встает густой комок моего сердца.

Я все думаю и думаю, не обращая внимание на происходящее, так что все, кроме ямы как бы перестает для меня быть. И я очень удивляюсь, когда слышу:

— Спасибо, юный господин. Как бы мы справились без тебя! Это доброе дело, на которое не всякий способен.

Я хочу сказать, что копать не так уж сложно и на это способны многие, но ничего не говорится. Сначала я думаю, это потому что вернулась боль — саднит в затылке.

А потом оказывается, что это не боль вернулась, а все ушло. Я вроде как падаю в яму, но это не особенно важно, потому что все и так становится чернее земли передо мной.

Глава 3

Я думаю: наверное, я умер, и именно оттого понимаю, что все-таки не умер, а просто мне очень плохо. Открыть глаза это подвиг, который пусть сделает кто-нибудь после меня, а я буду лежать в душном холоде вечно и чего-то ждать.

Потом ко мне приходят два вопроса: где я и почему именно здесь? Вместе с пробуждающимся любопытством приходит желание вдохнуть. Так я понимаю, что все это время не дышал, поэтому я и невероятно вялый, и мир вокруг меня весь в аморфной темноте под веками. Я не знаю, сколько у меня не получалось дышать, вряд ли больше минуты, а то мне в голову не пришло бы что-нибудь с этим сделать и вообще мне в голову бы уже никогда ничего не пришло.

Кто-то надо мной ругается на непонятном языке, а может я просто не могу совместить звуки в слова. А потом я чувствую, как в горло мне врывается холодный воздух.

— Дыши! Давай же! Ты не можешь меня здесь оставить! — шипит кто-то, и я слушаю мягкий восточный акцент между потоками воздуха, врывающимися мне в легкие. Наконец, когда у меня достает сил вдохнуть самому, я открываю глаза. Она сидит на мне, вцепившись в воротник моей рубашки. У нее удивительно красные губы, она пахнет землей и так бледна в свете луны, что я ни секунды и не думаю, что она живая. Я ее не сразу вспоминаю, но зато сразу понимаю, что вокруг меня всюду влажная земля, а сверху луна и мертвая девушка, обе очень красивые и очень пугающие. Только когда у меня получается сфокусировать взгляд на ее пшенично-золотых глазах, блестящих, как золото, кое-что всплывает в памяти.

Девушка из гроба, чья-то дочка, любимая девочка. Я рыл для этой девочки могилу, а теперь мы оба в ней. Она открывает рот, и я вижу два клыка, острых, тонких, похожих на кошачьи. Они такие белые, будто кто-то сделал их из фарфора и вставил ей в рот. Я думаю, что она сейчас вгрызется мне в горло — страх этот он вроде инстинкта — а что еще можно делать с такими зубами, кроме того, что делают дикие звери?

Но она говорит:

— Ты в порядке? Ты жив? Скажи что-нибудь, пожалуйста!

И в голосе у нее вовсе не издевка, она правда беспокоится. А я от удивления даже сказать ничего не могу.

— Пожалуйста! Ты понимаешь, что я говорю? Ты ведь говоришь на латинском?

К последнему слову ее длинные зубы упираются в ее пухлые губы, и на них выступают две блестящих бусины крови. Она говорит что-то непонятное, досадливое, утирает губы, а потом как завороженная смотрит на кровь, слизывает ее бледным, розовым языком, и снова переводит взгляд на меня.

Я говорю:

— Ты не собираешься меня убивать?

Она отчаянно мотает головой. Тогда я говорю еще:

— Тогда слезь с меня, иначе я сейчас умру.

Она с неестественной быстротой подается назад, и я делаю то же самое, места в могиле мало, мы оба прижимаемся к двум ее противоположным краям, но между нами все равно не больше пяти сантиметров. Мы смотрим друг на друга, и я не могу придумать, что сказать, и она не может. Ее губы алые вовсе не от помады, по ним размазана кровь, как вишневое варенье или клубничный сироп, когда ешь с аппетитом, ни на что не обращая внимания. Я отвожу взгляд и смотрю, как копошится в земле червяк, не понимающий, почему большая часть его мира вдруг исчезла, и он остался совершенно один под незнакомой ему луной.

Примерно так и я себя чувствую. И она, наверное, тоже. Тогда я говорю:

— Твои родители сказали, что ты умерла.

Она быстро кивает.

Я говорю:

— Оближи, пожалуйста, губы.

Она облизывается и перед тем, как отвести взгляд смотрит куда-то пониже моего лица. Только тогда я ощущаю что-то по-особенному липкое на шее, прижимаю к ней руку и понимаю, что это кровь еще прежде, чем вижу, как она темнеет на ладони в свете луны.

Она говорит:

— Как ты?

— Не знаю, — я отвечаю. — Наверное, не умираю. Ты много крови выпила?

— Не знаю, — повторяет она. — Я не помню себя до определенного момента. Я была очень голодна.

Так что мы с ней ничего не знаем и оба ужасно напуганы. Я смотрю на нее, на ее израненные губы, белые клыки и блестящие глаза, и мне вдруг становится ее жалко. Она, с ее мягким акцентом и испачканными землей волосами, совсем одна в чужой стране. Она явно кровоядная, но кровожадной не кажется. Тогда я спрашиваю, очень осторожно, как будто она зверек, которого я могу спугнуть:

— Как тебя зовут?

Она сдергивает с шеи черный платок, под ним оказывается длинная рана, будто ей перерезали горло кинжалом. Платок она дергает вниз, как дети снимают надоевшие варежки.

— Ниса! — говорит она почти с вызовом, хотя я и не понимаю, почему вопрос ее так разозлил. На ней строгое, черное платье, оно и сейчас закрывает коленки.

— Я — Марциан. Приятно познакомиться. Давай отсюда выбираться?

— Ты что вообще ничего не хочешь спросить?

Я приподнимаюсь, меня изрядно шатает, и я не уверен, что смогу выбраться из могилы. Я говорю:

— Ну, не знаю. Я не очень умный. Давай я подумаю немного.

Ниса вдруг начинает смеяться, да так громко и жутко, что меня передергивает. Она распахивает зубастый рот и запрокидывает голову так, что луна делает ее зубы еще белее.

— Вот, — говорю. — Я придумал. А эти зубы у тебя как-нибудь убираются? Неудобно будет тебе в Империи, если нет. У твоих родителей я их не видел.

Она в секунду замолкает, потом говорит:

— Да.

Я думаю, что это, наверное, не весь ответ, поэтому жду. От земли исходит холод, будто она дышит. Я вспоминаю, что Грациниан говорил про их богиню, которая им еще и мать. Некоторое время Ниса молчит, потом неохотно договаривает:

— Когда я сыта.

Я снова трогаю шею, кровь уже запеклась, образовала приятную на ощупь корочку.

— А когда ты будешь сыта?

— Я не знаю. Я никогда не…не была в этом состоянии прежде.

Я думаю, как было бы надежнее отсюда выбраться. Пару раз подпрыгиваю, но пальцы скользят по земле и мокрой от росы траве. Зато я вижу, что в зоне досягаемости гроб. Деревянная коробка, встав на которую выбраться будет, наверное, легче. Я говорю:

— Сейчас будем втаскивать гроб.

Она кивает снова. Мы справляемся, хотя ставить гроб оказывается мучением, могила хоть и достаточно длинная для него, но тесная для нас троих. Успев отдавить себе ноги и отбить коленки я, наконец, встаю на гроб и легко выбираюсь из могилы. Грациниан и Санктина не оставили нас совсем безо всякой заботы. Я протягиваю руку Нисе, она намного ниже меня и ей, наверняка, нужна помощь. Она вцепляется в меня с такой силой и цепкостью, что на секунду меня одолевает страх — сейчас затянет меня вниз, вгрызется мне в горло со звериной жаждой.

Я вытаскиваю ее из могилы, и мы снова оказываемся перед необходимостью диалога, как сказала бы моя учительница. Я глажу себя по затылку, натыкаюсь на шишку, которая тут же отзывается болью.

— Твои родители ударили меня лопатой.

— Прости.

— Ничего.

Я еще некоторое время молчу, смотрю на лопаты, валяющиеся рядом с ямой. Хорошо бы ее закопать вместе с гробом, а лопаты вернуть охраннику. Так бы в кино сделали. Но мне ужасно лень этим заниматься, наверное от плохого самочувствия.

— Сколько тебе лет? — спрашиваю я.

— Девятнадцать.

— Моей сестре тоже девятнадцать. Она ниже тебя.

Ниса смотрит на меня, чуть щурится, в сочетании с клыками выражение лица у нее выходит потешное и жуткое одновременно.

— Ты очень необычный человек.

— Да, мне все говорят.

Я смотрю в сторону ограды, ее видно в темноте, потому что луна снова яркая, она придает серебру жизнь и блеск.

— Давай-ка перелезем. Не хочу, чтобы охранник нас увидел. Мы выглядим плохо.

— Станет задавать вопросы?

— Ну, не знаю, если только ему интересно…

— Хорошо, Марциан, — говорит она быстро.

Мы идем к ограде с трудом обходя частые, жмущиеся друг к другу надгробия. Здесь, наверное, лежат люди моего народа, потому что у преторианцев нет надгробий, а у принцепсов есть гробницы. А у моего народа даже названия нет, и мы лежим под открытым небом. Я думаю, что у нас за спиной могла остаться и моя могила.

Надо будет запомнить место и попросить похоронить меня там, если я умру. Еще надо вернуться домой и думать, как помочь папе.

У ограды лежит, в лунном свете надпись легко различить, ребенок. Мы никогда не виделись и не увидимся никогда, но теперь я о ней знаю, что имя ее было Агриппина и что родители выбили на холодном камне самые теплые слова "не забудем тебя, малыш, пусть за тобой присмотрят среди звезд".

Люди пишут имена своих мертвых, чтобы пока хоть кто-то на свете есть, мы узнавали тех, с кем никогда не увидимся, кто больше не живет с нами на земле. Без этого совсем тоскливо.

— Ты в детстве представляла себя скалолазом? — спрашиваю я.

— Нет, — говорит Ниса. — Я представляла себя воином пустыни.

— Это тоже хорошо. Но все-таки жаль.

Я хватаюсь за цепочки потолще, в каждой руке держу по четыре сразу. Забираться так не слишком-то удобно. Цепочки норовят вырваться, ноги все равно некуда поставить, все скользит, даже небо надо мной. Я кое-как перелезаю на другую сторону и точно так же, в сопровождении цепочек, спускаюсь. Когда я оказываюсь за пределами кладбища, Ниса говорит:

— Ты нелепый.

— Попробуй сама, — я пожимаю плечами.

И она пробует. Так пробует, что уже секунды через три оказывается рядом со мной. Она будто тень, мне кажется, что у нее не две руки и две ноги, а минимум шесть конечностей, как у паука. Она спрыгивает вниз с высоты и приземляется на ноги, как кошка.

— Ничего себе, — говорю я.

Она, кажется, не меньше удивлена.

— Я видела, как мама и папа это делают, но не думала, что это так просто!

Я вспоминаю, что у нее есть мама и папа, говорю:

— Тебя, наверное, не сопроводили в последний путь телефоном. Но не переживай, у меня есть телефон. Ты можешь позвонить родителям?

Она мотает головой.

— Хорошо, — говорю я. — А ты знаешь как их найти?

Назад Дальше