Дурак - Беляева Дарья Андреевна 8 стр.


— Поговорил?

— Нет.

— Не получилось?

— Не получилось.

— Что теперь будешь делать?

— Теперь я найду бога и скажу ему, чего я хочу. Он меня просто не слышал.

Ради папы.

Я улыбаюсь ей, Ниса смотрит на меня с недоверием.

— Знаешь что, тебе нужно одеться в другое платье, твое грязное. Мы пойдем в Колизей! — говорю я.

— Ты серьезно?

Я смотрю на свою руку — ранки совсем небольшие, не кровят, тогда я оглядываю все вокруг, чтобы убедиться, что и с окружающим миром все в порядке. Комната у меня небольшая, большие пространства делают меня рассеянным. Здесь ничего особенного нет, мой шкаф с книжками, кровать и стол, даже телевизора нет. Я говорю:

— Ты книжку почитай пока. А я тебе принесу что-нибудь.

Я иду к Атилии. Она открывает дверь прежде, чем я постучусь.

— О, мой полезный брат. Может, спустишься к чаю?

— У меня дела. Я пойду спасать папу.

— Потрясающе, Марциан. Если бы я хоть на секунду думала, что ты не такой идиот, каким кажешься, я бы разозлилась.

— Мне нужно твое платье.

Атилия с полминуты смотрит на меня, ее глаза даже не имеют какого-либо осмысленного выражения, будто она не знает, как отреагировать. Тогда я добавляю:

— Это не для меня. Для моей девушки. У меня есть девушка.

Атилия возвращается в комнату, захлопывает дверь. Я еще раз стучусь, и она, настежь распахнув дверь, швыряет платье мне в лицо.

— Спасибо!

— Возьми свою девушку и спустись к чаю. Мама хотела тебя видеть не для того, чтобы ты спал до трех часов дня.

Я не совсем понимаю, почему она злится. Ниса ниже, чем Атилия, но, наверное, такое платье ей сойдет, пока мы не купим что-нибудь для нее. Я возвращаюсь в комнату. Ниса сидит на подоконнике, смотрит в окно. Я думаю: все равно что кошку домой взял.

Я отдаю ей платье и отворачиваюсь, чтобы не смутить ее и себя.

— Ты спустишься со мной к чаю?

— О, тут в кармане помада.

— Атилия рассеянная. Будет невежливо, если ты будешь жить здесь и не познакомишься с моей мамой и сестрой.

— И черные очки! Класс!

— Очень рассеянная. Они — императорская семья.

Я смотрю на серые обои, на которых и рисунка никакого нет — я не люблю яркие цвета. У меня от них голова болит, поэтому в комнате все предельно блеклое. Ничего ярче глаз Нисы здесь никогда не бывало.

— Можешь смотреть.

Я оборачиваюсь. На Нисе платье Атилии выглядит странно, ей особенно нечего демонстрировать в вырезе, и платье оказывается на ней длиннее, чем рассчитано. Губы у нее накрашены красным, как вишневым вареньем, и я впервые понимаю, что у помады Атилии совершенно не кровяной оттенок. Темные очки и платок, повязанный на лицо и шею каким-то странным, но гармоничным образом, делает ее старше.

— Как я? — спрашивает она без особенной кокетливости, скорее с жадностью.

— Как вдова из детектива.

Пока я принимаю душ, я слышу, как Ниса поет. У нее очень благозвучный голос. Намного нежнее, чем когда она говорит, глубокий, морской — то есть, с переливами, как у моря волны. Она поет на незнакомом мне языке нежные песни.

— О чем это? — спрашиваю я, когда застегиваю рубашку. Мне вдруг тоже становится совсем не стыдно перед ней.

— О горьком море, — говорит она. Я не уточняю, потому что она отвечает как-то неприветливо.

Мы спускаемся вниз. Я шепчу ей:

— Только никому не хами. Будь хорошей, ладно?

— Ты забыл, что это от тебя зависит моя жизнь, а не от меня. Я не хочу обижать твоих родителей. Правда.

— Маму. Папы у меня пока нет. Но я работаю над этим.

Столовая у нас просторная и светлая, здесь такие окна, что кажется, будто все стены из них состоят, и стекла чистые настолько, что их будто и на свете нет. У солнца нет никаких препятствий, часто это неудобно для глаз, но очень красиво. За длинным столом, укрытым кружевной скатертью с торчащими, всегда накрахмаленными уголками, сидят Атилия и мама. Перед ними батальоны и батареи пирожных, печений и конфет. Никто и никогда не съедал столько, чтобы эта армия хоть вполовину поредела, но смотреть на них красиво. Здесь пахнущие молоком и коксом пудинги, вязкие, нежные ириски, леденцы с нарисованными красителем, будто акварельными, цветами, длинные трубочки и тучные, крошащиеся миндальные слойки. На чайнике, молочнике и чашках цветут розы, как будто в спирту постоявшие — болезненно яркие.

— Добрый день, мама, добрый день, сестра, — говорю я. — Я хотел бы вам представить мою девушку, ее зовут Ниса.

Я вздыхаю. Все получилось, кажется, вежливо.

— Здравствуйте, — говорит Ниса. Взгляд ее только на секунду скользит по маме и Атилии, а потом возвращается к пирожным, горящий и полный зависти. Очки она снимает и кладет в карман платья. Это и хорошо, было бы не слишком вежливо, если бы она расхаживала в очках Атилии, уже и так надев ее платье.

— Спасибо большое за платье. Я так спешила к Марциану. Дело в том, что мы хотели бы провести еще немного времени вместе — скоро я уезжаю в Парфию, и неизвестно, когда выберусь в следующий раз.

Мы садимся за стол, запах сладостей становится водоворотом, сахар, шоколад, молоко и мед вертятся вокруг, так что кажется язык мой уже чувствует их вкус.

— Очень приятно, Ниса. Я — Октавия, а это моя дочь Атилия.

Мама улыбается, выходит вовсе не вымученно, а вежливо и приветливо. Мама не умеет быть властной, но умеет быть очень вежливой — и это тоже императорское умение. Перед мамой тост с медом, его золотая, липкая спина блестит на солнце. Мама смотрит на Нису с интересом, и мне кажется, что этот интерес вызван ее чертами скорее, чем тем, что она — моя девушка. Ниса ей будто напоминает кого-то, или мама в ней кого-то высматривает.

— Ниса не особенно много ест, она аллергик…

Но договорить я не успеваю.

— У меня аллергия на кошек, — говорит Ниса, она раскладывает по тарелке пирожные, конфеты, как горсть монет ссыпает леденцы из ладони, берет два покрытых глазурью пончика, которые как два глаза смотрят на нее снизу вверх.

Я думаю, что когда она будет есть, рана на ее шее, спрятанная под платком, будет шевелиться.

Мамин взгляд скользит по окну, за которым не шумная улица, а тихий сад, цветы заглядывают в окна, как голодные дети.

— Скажите, — начинает она. — Вам понравился Анцио?

— О, потрясающий город! Сложно было сделать визу, но оно того стоило!

Я беру два миндальных пирожных и общаюсь с ними, пока мама и Атилия общаются с Нисой. Оказывается, что Ниса потрясающе врет. Она рассказывает всякие истории о том, как мы познакомились, о ее учебе на ветеринара в университете в Парфии, о строгих парфянских законах, о том, что в Парфии вовсе не так плохо относятся к Империи, как здесь многие думают, и о том, какое прекрасное в Анцио море, и как мы гуляли вдоль набережной по ночам, и я покупал ей всякие безделушки.

Я ем миндальное пирожное.

Мама будто бы отвлекается. Она мягко направляет разговор, задает вопросы, улыбается, словно бы и забывает о том, что ей грустно. Атилия больше слушает, только один раз говорит:

— Очень интересный цвет глаз.

Ниса, ничуть не смутившись, отвечает:

— Ага. У нашего народа так.

Словом, все вроде бы здорово идет. У меня на чашке роза такая красивая, что больно смотреть, как она цветет. В какой-то момент мама говорит мне:

— Марциан, милый, сегодня воскресенье, я отпустила прислугу пораньше. Ты поможешь мне убрать тарелки. И я понимаю, что чай заканчивается.

Мы с мамой уносим чашки, на кухне мама с мягким звоном опускает их на стол, говорит:

— Она чудесная девочка.

— Спасибо. Мне тоже нравится.

Взгляд у нее становится задумчивым, будто она удивляется чему-то и немного грустным, как если бы в Нисе было что-то любимое мамой и далекое от нее. А потом мама проходится пальцами над раной на моей шее — безошибочно, будто может видеть, что у меня под рубашкой. Она не касается меня, но я чувствую ее прикосновение, так и не сбывшееся, электрическое.

— Что это?

Затем ее взгляд касается ранок на моих костяшках.

— И это.

— Меня покусала кошка.

Мама молчит, и я добавляю:

— Страстная, как кошка, моя девушка. У которой аллергия на кошек. А это, — я взмахиваю рукой. — Ушибся.

— Просто будь осторожнее, хорошо? Я не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось.

— Со мной ничего не случится, и я верну папу.

Она кивает мне. В отличии от Атилии, она никогда не общается со мной снисходительно, всегда мне верит.

— Как папа?

— Не просыпается. Снова стало дурно, хотя лихорадки нет. Сегодня я поеду к Дигне, привезу его кровь. Может быть, она что-то сможет сделать.

Дигна — моя учительница. Она всегда что-то могла.

Когда мы выходим в столовую, я вижу его, он стоит на лестнице, словно бы абсолютно здоровый. На нем его лучший костюм, будто он пришел на собственные похороны.

— Чай! — говорит он этим чужим голосом. — Без меня! Вот это я называю государственной изменой! Голову с плеч!

Я оборачиваюсь, ищу взглядом Нису и понимаю, что ее в столовой нет. По крайней мере, представления о чувстве такта в Парфии точно как у нас. Атилия поднимается из-за стола, мы с мамой стоим неподвижно, смотрим на него.

Вообще-то мы давным-давно не собирались вместе пить чай. Папа занимается делами государства, у него всегда какие-то встречи, обсуждения чего-то с сенатом и выступления перед народом, я об этом подробно не знаю, потому что там обсуждаются вещи сложные, сложнее тех, о которых я могу думать. У мамы расписание всегда гибкое — она в основном занимается благотворительностью, не потому что больше ничем не может, в конце концов это в ней императорская кровь, и ее роду дали власть. Мама просто не хочет заниматься государственными делами, ей никогда не были интересны такие вещи, но нравится помогать тем, кому плохо. Мама говорит, что помогая тем, кто нуждается в помощи, чувствуешь, что не зря живешь в этом мире. Атилия учится в университете, там их заставляют изучать международное право, и она все время злая из-за нагрузки. А я — я живу в Анцио, так что у меня уж точно ничего не получается с чаем.

Папа спускается по лестнице, шаг у него веселый, будто он слышит музыку в голове и идет ей в такт.

— И действительно, неужели вы не хотите провести со мной время? А если у нас остаются последние недели вместе? Последние дни?

Он не выглядит, как человек, который правда страдает от недостатка внимания. Папа издевается над нами, смеется.

— Давайте поговорим! Мы ведь родственники!

Он приближается к столу, ногой отодвигает стул. Я хочу, чтобы Атилия отошла от него, но она только послушно, как хорошая дочь, садится рядом.

Глупая дочь, думаю я. Это не папа, это существо, которое надело папин костюм, влезло в папино тело, пользуется его голосом, чтобы говорить. Может, даже знает папину жизнь. Но это не папа.

Мама смотрит на меня, кажется, с сочувствием, с болью, а потом делает шаг вперед. Я пытаюсь взять ее за руку, но она мотает головой, и я отхожу от нее. Мама садится рядом с папой, на место, где она всегда сидела.

Папа смотрит на меня. Взгляд у него светлый, блестящий, как леденец. Вдруг его тонкие губы расплываются в улыбке, такой, словно он еще не сошел с ума, но все вот-вот произойдет. Улыбка, как трещина в зеркале. Папа было тридцать пять, когда он попробовал слезы бога, так что на вид ему и сейчас столько же, хотя на самом деле гораздо больше, но сейчас мне кажется, словно он и еще младше — от этой улыбки.

— Марциан, ты не подойдешь?

Я делаю еще шаг назад, упираюсь в окно, прикосновение стекла к спине заставляет меня вздрогнуть.

— О, мой мальчик, ты не понимаешь великую суть жизни! Я все еще твой отец и всегда им буду. Более того, мы с тобой похожи. Так было и будет всегда, дети похожи на своих родителей. Ты похож на меня так же, как я похож на своего отца, а тот — на своего. Вот как течет время, родной! Однажды ты будешь сидеть на этом месте и смотреть на своих жену и дочь, милых куколок, пахнущих миндалем и сливками, и это будет чудесно, потому что ты будешь знать, что можешь сделать с ними, что хочешь!

Он вдруг хватает нож, мама и Атилия одинаково дергаются, но папа только отрезает кусок покрытого белой глазурью пирожного. Отрезает сладострастно, как будто месяцами не ел, и со злостью серийного убийцы.

— Тшшш! Почему вы все такие нервные? Напряженные! Вам нужно расслабиться.

Папа никогда так не говорил, и папа никогда не расслаблялся. Он запихивает в рот пирожное, с жадностью, пачкая рот и облизываясь, будто специально, с пародийной точностью воспроизводит грубость, совершенно ему не свойственную.

— Тебе нужна помощь, Аэций, — говорит мама. Голос у нее очень тихий, еще тише обычного.

— Правда? — спрашивает он. На губах у него клубничный джем, кровь пирожного, он оставляет яркий, липкий поцелуй у мамы на подбородке. — А я так не думаю! Я только начал жить. Теперь все изменится! Я все изменю! Само время здесь повернется вспять!

Я смотрю в его лицо, пытаясь узнать, определить, понять, но ничего не получается. У него грязные, затуманенные глаза, блуждающая и зубастая улыбка, в нем ничего от моего отца, но столько витальной силы, сколько никогда не было в нем.

— О, Октавия, скажи мне, что значит этот дом, полный крови, в сравнении с той кровью, которую я буду лить по всей Империи? Сегодня же издам указ! Давай обезглавим всех, кто завтракает омлетом! Это такая безвкусица! Давай заставим матерей нести головы своих первенцев к алтарю! И, угадай, кто будет первой в этом нелегком деле? Мы можем столько сделать! Я всю жизнь хотел творить историю, изменять мир вокруг! Я хотел дать моему народу все! Но лучшее, что я могу сделать на самом деле — заставить Империю захлебнуться кровью!

Он подтягивает к себе леденцы, разгрызает сразу пять штук, запивает из медом, облизывая губы жадно, безумно, мне снова приходит на ум, что он — человек, который страдал от голода несколько недель. Он подцепляет крем с одной из булочек, отправляет в рот пальцами, облизывает их. Чем больше сладостей он жадно запихивает себе в рот, тем горячее становится его речь.

— Люди не запоминают великих реформаторов! Спасителей нации! Все они только строчки в учебнике! Если хочешь бессмертия, по-настоящему хочешь бессмертия, а я хочу, залей здесь все кровью! Пусть вся Империя превратится в скотобойню, и я стану бессмертным!

Все это горячечный бред, даже я понимаю, что времена, когда император мог творить что угодно — прошли, причем с папиным появлением. Отказать во власти маме было бы сложно, само существование Империи зависит от того, правит она или нет. Но даже если мама сошла бы с ума, есть Атилия, которая может править вместо нее. А папа, которого ненавидят принцепсы, не продержится у власти и недели, если перестанет контролировать каждое свое действие и слово.

— А знаешь, что самое забавное? — смеется он. — Делать это будешь ты. Потому что они тебе не откажут, Октавия! Кто они такие, чтобы спорить с судьбой Империи! И если ты скажешь им потрошить собственных жен, они сделают это!

Папа отламывает глазурь от пончика, кладет на язык.

— Иначе я убью наших детей. Я жестокий человек! Мама и папа не предупреждали тебя, что варвары жестоки прежде, чем твоя собственная сестра добавила бодрящую порцию мышьяка в их вино? Твоя сестрица видела, как они умирали, а ты? Ты испугалась ее выдать, трусливая маленькая мышка? Тебе повезло, что появился я, и ты получила все. Трон никогда не был бы твоим, и в постели ты была бы одна. Ты должна быть благодарна мне за то, что я убил твою семью и дал тебе новую. И ты будешь делать все, что я говорю!

Мама молчит, сжав зубы. Древняя детская мудрость — не обращай внимания, и твоему обидчику наскучит. Она сама мне это говорила. Я тоже хочу молчать, но выкрикиваю:

— Не смей так говорить о ней!

— Папа, — говорит Атилия. — Ты не в себе. Ты будешь жалеть обо всем, что скажешь или сделаешь в таком состоянии.

— Разве император не может развлекаться со своим кукольным домиком? Что в этом такого чудовищного? Хочешь конфетку, девочка?

Назад Дальше