Внучка берендеева. Второй семестр - Карина Демина 24 стр.


Что-то прежде он иное говорил.

— А о чем мне думать надобно? — я пальцы скрестила.

Ох, не мой это дом, а значится, не могу я Хозяину приказать, чтоб прямо говорил.

— Как о чем? Как это о чем?! — засуетился он и ватрушку схвативши, за щеку ее сунул.

Борода и вовсе короткою сделалась, пошла зеленью плесневелой.

— О детях!

— У меня нет детей.

И на месте-то не стоит — пританцовывает…

— Так в том и беда! Когда у бабы детей нет, ей всяческая дурь в голову лезет! Замуж бы тебе, Зославушка, и своим домом зажить. Подумай, до чего славно было бы! Разве ж это девичье дело на поле кажный день корячится? А еще убьют ненароком…

— Замуж?

— Как есть, замуж, — закивал Хозяин и пирожок проглотил, не жуя. Верно, рвались из него иные слова, да не посмел промолвить, истинно хозяйский приказ нарушая.

— И за кого?

— Как за кого? За азарина твоего! Всем Кирей хорош. Красив? Красив, — сам себе ответил Хозяин, выдирая из бороды волосок.

Ох, неладное творится… чтоб Хозяин самолично себя главного украшения лишал?

Противно его натуре то, что говорит.

А не сказать — не смеет.

Мне бы отпустить, ан нет, молчу.

Слухаю.

— Богат… дом поставит. Не дом — палаты каменные. Будешь жить в них хозяйкою… спать на перинах пуховых… на постелях шелковых… есть на золоте-серебре…

Что-то где-то я уже слышала такое.

— Не придется больше на зорьке просыпаться. Мозоли с рученек сойдут… кожа побелеет… как выпарят тебя в баньке, разотрут маслами заморскими, вычешут волосы гребнями из рогов индрик-зверя… станешь раскрасавицей, куда там Велимире…

— Спасибо за заботу, — поклонилась я Хозяину. — Что еще тебе сказать велено?

Вздохнул он тяжко и в бороду высморкался, взгляд отвел. От хоть нечисть, а все одно совестливая, более совестливая, чем иные люди.

— Велено… что, если не захочешь ты своею волею из Акадэмии уйти, то…

— Говори уж.

— …для здоровья учеба зело вредна… волос полезет… слабость случится… и все одно уйдешь, поелику болезным туточки делать нечего.

Это Хозяин уже шепотом промолвил.

А бороду свою и вовсе дергал, что бабка Пеструхино вымя. Правда, с Пеструхи хоть молока было, а тут — спрашивай иль нет, не скажет, по чьему слову он сию беседу затеял.

— А когда упрямится станешь, то и с животом расстаться можно…

И взгляд в стороночку отвел.

— Не серчай, Зославушка… на первом камне клятву я давал повиноваться. И не смею ее порушить…

— Понимаю.

Первый камень.

Становой.

В нашей избе его дед клал и собственной кровью крепил, чтоб, значит, стояла изба, чтоб выдержала и осенние дожди, и зимние лютые морозы, и завеи с ураганами. Чтоб обошли ее горести и напасти. А бабка словом женским особым закляла.

На мир.

На очаг, в котором огонь не погаснет.

На спокой душевный. На деток здоровых. На удачу и богатство. Пусть и сказывала давече Люциана, будто бы сии заклятия силы особое не имеют, мол, все блажь да суеверия, но по мне — лучшая ворожба, которая от сердца идет. А уж по правилам она аль так, дело третье.

И мнится, что Акадэмию на суевериях ставили.

А значит, есть где-то тот особый первый камень, к которому Хозяин душою привязанный. И крохотного кусочка, пылинки с того камня хватит, чтоб Хозяину приказы давать.

Исполнит.

Не все, к счастью. Есть то, что натуре Хозяина столь противно, что сия натура скорее рассыплется песком, тенью станет, нежели исполнит.

И оттого дышать легче.

— Что ж… иди, — говорю. — И спасибо тебе…

— А и вправду, — Хозяин тоненько шмыгнул носом, и жаль его стало вдруг, невольного, — вышла бы ты замуж, Зосенька… чай, с мужиком оно верней.

— Выйду, — пообещала я.

Всенепременно.

Третий день минул с тое березовой ночи, о которой и вспоминала я с опаскою. Все мнилось, а ну как дознается Люциана Береславовна, что не только слышала я тот, заветный разговор, но и передала его слово в слово Архипу Полуэктовичу.

Он-то ничего не сказал.

Бровью повел.

Рученькой махнул:

— Иди, — сказал, — Зослава. И забудь обо всем.

А как забудешь, когда в мыслях только оно и крутится. Я уж и глядеть-то на Люциану Береславовну спокойно не можу, любопытствие мучит, стало быть, на кого ж она жениха своего сменяла.

Иль не жениха?

Если словом не обещалась, то, стало быть, свободна была в выборе.

А я?

Я вот словом обещалась. Перстенек приняла.

На людях себя невестою назвала, а другой на сердце. И может, тем и разгневала Божиню, что прибрала она того другого, укрыла?

Есть он?

Есть.

А вроде как и нету. И не моги, Зослава, ему беспокойствие учинять, потому как с оного беспокойствия и помереть ему недолго. От и осталося — молчать да терпеть, ховать страхи свои заполошные. И слезы держать — не след по живому, что по покойнику голосить.

Тяжко.

Не способная я на такие деяния высокие. И царевичи попритихли, навроде, вот они, крутятся на глазах, да мирны преподозрительно. Архип Полуэктович и тот не верит.

Приглядвается.

Но без толку.

Кирейка мои покои десятою дорогою обходит. Ильюшка… книжная душа — книжная и есть, в библиотеке чахнет то над одною книженцией, то над другою… Лойко за Игнатом ходит, что пришитый, отчего Игнат беспокоится.

А я…

Сижу.

В зеркало гляжу да думаю, чего б такого умного написать на завтрешнюю докладу про взаимодействие силовых потоков.

В библиотеку бы… книгу открыть… иль спросить кого, чтоб сподмог. Небось, доклада — это не бабке письмецо.

…с бабкою отдельная беда. Повадилася она гостьюшек принимать. Они-то и потянулися, даром, что боярыни знатные, богатые, которым бабка — не ровня. Кому родовая честь прийти мешает, тот сродственниц шлет, из тех, что пошустрей, поглазастей, чтоб выглядели все, выслухали, дворню порасспросили да донесли.

И доносят.

Что своим, что чужим.

Главное, несут-то в дом не добро, а зависть со сплетнями мешаную, потчуют бабку полною ложкой. Она-то и рада, мол, уважение какое сказывают…

Последний розум отняли.

Станька давече записочку прислала.

Мол, вовсе неможно жить стало, до того бабка ея поучениями замучила. Вознамерилася боярыню выростить. И то неможно, и это… только и дел, что сидеть на подушках, что курица на яйцах, да щеки дуть. А Станька к такому непривычная.

И Лойко от дома отказано.

Илье… и мне в письме — а кажный день новое несут — велено, чтоб не смела я с ними дружбу дружить, поелику вся столица знает, что сие — особы ненадежного свойства. Не сегодня — завтра сошлют Ильюшку, и хорошо, ежели на границу аль в степь, азар одичалых гонять, а то ж и вовсе на плаху могут. Лойко следом пойдет, потому как ослушник и своевольник…

…про царевичей, слава Божине, молчала. Верно, осталось в пустое бабкиной голове малое понимание, что за письмами этими приглядвают, и за домом, и за нею.

Надо бы наведаться, да… боязно мне. Не татей боюсь нанятых, не мсти боярское и не злобы, а того, что не стало боле родного человека.

Сказывала ж сама, что на всякого своя напасть найдется.

Один горделив.

Другой трусоват.

Третий на лестю падок… четвертый золотом души иссушил…

А тут мне про силовые потоки.

Что про них писать? Сила — она сила и есть, и как огня вода боится, так воднику с огневиком дружбы не водить; ветер землицу не услышит, услышав же, разнесет по пылиночке. Земля воду проглонет, а огонь ветер иссушит.

Вот они потоки.

И вся наука… нет, я разумею, что важно. Вектора там. Направления. Черчение, с которым Люциана нам душу вытрясла. Да не лежит сердце ныне… внове опозорюся.

По умному писать надобно.

Со вступления.

Чтоб цель… у любой работы цель имеется…

…и у того, кто не чает, как со свету меня сжить. А ведь и вправду, кому я заминаю туточки? Люциане Береславовне? Нет, не только я, она и прочих девок не больно-то жалует, если звания простого и к наукам не больно прыткия. Но тепериче разумею, с чего.

И жалею.

И жалость этую прячу — не потерпит ее боярыня. От кого другого, может, и приняла бы, но не от меня… только к чему ей изводить? Люциана Береславовна не скрывает, что выгнать меня решила.

И что выгонит.

Летом.

В экзаменациях.

Иль ненависть такова, что до лета невтерпежь сделалося?

А если не она?

Марьяна Ивановна? Она ласкавая, да только ласка энтая — что мед, дурною пчелой с черноцвета снятый. Малой капли хватит, чтоб повело, закружило, разума лишило. Она в комнату мою заглядывала, и власть над Хозяином имеет, ежель не хватило его силушки заступить… и… и не ведаю.

Зачем ей?

Милослава? Она задуменная сделалася, точно спит находу. Бывало, сказывает про земли те или иные и запнется, уставится на стену взглядом туманным, да глядит-глядит… очнется и дальше сказывает…

Она меня не привечает.

Но и не кривится.

В своих заботах, а в каких — мне того не ведомо.

Отложила я перо.

Нет, ничего разумного про силовые потоки не сочиню. И вправду, может, бросить все? За Кирея замуж пойти… глупство какое, нужна я ему, как цесарке куриное яйцо.

И лезет же в голову… небось, исключительно с нежелания думать над докладою… силы… сил моих больше нетути над бумагою чахнуть, в ухе пером ковыряясь. Розуму с того не прибудет. Еську отыскать, что ль? У него-то язык хорошо подвешенный, скоренько правильные слова сыщет да узором кружевным завяжет.

Я поднялась.

И перо отложила.

На часок. Пока не сыщу… сам же, когда подмогчи просил, говаривал: мол, проси Зослава, чего пожелаешь, все исполню. Хоть полцарства во владение. Полцарства мне ни к чему, а доклад надобен.

И не только доклад.

Я не Архип Полуэктович, но шкурою чую — замыслили царевичи чегой-то. А бабье любопытство — что парша, само не повыведется.

__________________________

Еську я не отыскала.

Нет, надобно сказывать не так: отыскала я, да не Еську. А ведь в коридору глянула и подивилася: темно. После уж скумекала, что с мыслями да докладами, перьями в ушах и иными мучениями засиделася я крепко заполночь. Вот же ж… в прежние-то часы солнышко к земле приклонится, и моя голова подущку ищет. Испортила меня Акадэмия.

Ночами не сплю.

Днями тож не сплю. Потому, видать, лицо и спухшее в зеркале том. Здоровый сон девкам красы прибавляет, а у меня не сны, беспокойствие одно. И подумала ужо, что возвертаться надобно, а Еську завтра ловить, с самого утреца, когда увидела тень. То бишь, сперва тень, по стене ползущую, медленно так, будто бы на ноги ейные вериги повесили, а уж после и человека разглядела.

Идет.

Бредет.

Остановится. Постоит. И вновь идет…

Сам собою бос. И в рубахе одной… в знакомой такой рубахе.

С бусинами.

Евстигней? Только он это… или не он? Лицо прежнее, да взгляд туманный, зачарованный. И главное, что ступает Евстигней то мягонько, обычною своею походочкой, то вдруг хромать начинает на обе ноги сразу.

Остановится.

Вздохнет.

И вновь пойдет, то прямо, то хромо, то боком…

Я посторонилася, а сама следом стала. Видала такое прежде. У Марчухи нашее муж ночами хаживал. Она-то сперва думала, что здекуется он. Встанет посеред ночи и тишком, тишком с хаты да за молоток и давай по дверям стучать. Все косяк битый чинил.

Она днем кричит.

А он не разумеет, чего такого случилося. Едва вовсе не разошлися. Это бабка сказала, что не со зла он, просто ходит во сне.

Лечила.

И вылечила. Ходить он больше не ходил, да болтать стал и без умолку. И такого наговорил, что Марчуха его сковородою-то и оприходовала. Прямо в постели. После-то к бабке полетела, перепужалася, что до смерти… ан нет, выжил.

Кривоват стал.

Глуповат.

И молчалив. Верно, крепко запомнил женину науку.

Бить Евстигнея я не стала. По-первое — нечем, в руке у меня только перо, по-другое — не за что. Да и то, как бить… не разбудить бы. Бабка сказывала, что люди, которые во снах ходют, дюже пужливые. Разбудишь его ненароком, а душенька-то возьмет и из тела с перепугу выскочит.

Аль ум за разум зайдет.

Еще какая напасть приключится.

А оно мне надобно?

Ничуть.

Вот и шла я следом, не на цыпочках, но как Архип Полуэктович учил, ногу ставить полною ступнею, да так, будто бы не по полу деревянному идешь, но по ледочку тонюсенькому, который вот-вот проломится.

Скользить, стало быть.

Уж не ведаю, как мне скользилось, шумно аль бесшумно, но Евстигней и ухом не повел, когда я за спиною пристроилась. Не ведаю, куда он там идеть, но что один — то неспроста.

Где братья его?

Проспали?

Попустили?

Ох, мнится мне, что вновь чегой-то там случилося… иль случится вот-вот.

Евстигней же добрался до лествицы, и не главное, которая вниз спускалась, а до служебной, про которую мне Хозяин сказывал, будто бы не всякому дверь на этую лествицу покажется.

Царевичу вот показалась. Не иначе, как с уважения к царское крови.

И отворилась.

С лествицы пахнуло погребом, но не сырым, замшелым, а таким, в котором и колбасы копченые висят, и капусточка имеется, и репа зиму лежит, и всякая иная полезная снедь. Оно-то, конечно, запах земляной, да не сказать, чтоб негодный.

Евстигней перед лествицею замер.

Покачал головой.

А пальцы в черные бусины вцепились, будто бы он сам себя удержать желал, да не имел сил. Ногу занес… почти оступился.

Я уж присела ловить, но нет, поставил на ступеньку.

Оглянулся.

И по мне мазнул пустым взглядом.

…пыль.

…на ногах пыль и сами ноги разбиты в кровь. Кровь эта спеклась, срослась черной коркой, которую не так просто расковырять. Да и надо ли? Больно.

Надо.

Иначе загноится. Так целитель сказывал, когда Агна на серп наступила. У Агны ноги некрасивые, сбитые и темные, с ногтями, которые вросли в пальцы, с пальцами этими вывернутыми, с мозолями и натоптышами.

Смотреть было неприятно.

Но уйти он не смел.

…заругали бы.

Кто?

Он не знал. Воспоминание это, случайное, выпавшее из памяти. Только такие и были. Мелочи, от которых оставалось странное послевкусие, будто что-то важное было совсем рядом. А он упустил.

Как рыбину в прошлый раз.

Ему почти повезло.

Забрался в ручей с ногами. Ледяная вода опалила, разъела раны и он едва не закричал от боли, но вовремя спохватился: надо молчать. Что бы ни случилось, надо молчать.

Иначе найдут.

Зарубят.

У Агны ноги были черные, и грязь отходила вместе с кожей. Она скулила, а целитель рассказывал про заражение, которым чревата небрежность.

Агна не послушала.

Содрала повязку с мазью и сунула раненую ногу в коровью лепешку. Верное средство.

Только не помогло.

Зараза проникла в дыру, и та загноилась. Агна же, вот дура, прятала ногу, пока не стало поздно. И его взяли смотреть, как она умирает. Он не хотел, но мама…

…воспоминание о маме вызвало приступ головной боли и он упал в пыль. Почему? Ни имени… ее, своего… только голос… взгляд… холодный, пугающий… и приказ:

— Забудь.

Евстигней отвернулся.

И я отступила.

Дар мой… не проклятый, но непрошенный. Что делать ныне с этой подсмотренной памятью? Ясно, что — молчать. Самое оно разумное.

А еще идти следом, пока дверь не закрылася.

Служебный ход — он не для людей придуман, а потому он как бы есть, но его и нету. Вьется он тропою заговоренной промеж каменных стен. И хитра тропа. Куда надобно, туда и выведет: хоть на кухню, хоть в подвалы, хоть на крышу самую.

Куда Евстигней идет?

Знает ли сам?

Я спешила следом, а то ж станется тропке нас развести. Где потом царевича искать-то? Иду, ужо и не пытаюся ступать бесшумно, да и Евстигней не слышит.

Идет и бормочет чегой-то…

Прислушалась.

— …ко мне нонче друг Ванюша приходил…

И пристукивает пяткою босою да по камню.

— …три кармана друг Ванюша приносил… барыня ты моя… сударыня ты моя…

Назад Дальше