Что-то прежде он иное говорил.
— А о чем мне думать надобно? — я пальцы скрестила.
Ох, не мой это дом, а значится, не могу я Хозяину приказать, чтоб прямо говорил.
— Как о чем? Как это о чем?! — засуетился он и ватрушку схвативши, за щеку ее сунул.
Борода и вовсе короткою сделалась, пошла зеленью плесневелой.
— О детях!
— У меня нет детей.
И на месте-то не стоит — пританцовывает…
— Так в том и беда! Когда у бабы детей нет, ей всяческая дурь в голову лезет! Замуж бы тебе, Зославушка, и своим домом зажить. Подумай, до чего славно было бы! Разве ж это девичье дело на поле кажный день корячится? А еще убьют ненароком…
— Замуж?
— Как есть, замуж, — закивал Хозяин и пирожок проглотил, не жуя. Верно, рвались из него иные слова, да не посмел промолвить, истинно хозяйский приказ нарушая.
— И за кого?
— Как за кого? За азарина твоего! Всем Кирей хорош. Красив? Красив, — сам себе ответил Хозяин, выдирая из бороды волосок.
Ох, неладное творится… чтоб Хозяин самолично себя главного украшения лишал?
Противно его натуре то, что говорит.
А не сказать — не смеет.
Мне бы отпустить, ан нет, молчу.
Слухаю.
— Богат… дом поставит. Не дом — палаты каменные. Будешь жить в них хозяйкою… спать на перинах пуховых… на постелях шелковых… есть на золоте-серебре…
Что-то где-то я уже слышала такое.
— Не придется больше на зорьке просыпаться. Мозоли с рученек сойдут… кожа побелеет… как выпарят тебя в баньке, разотрут маслами заморскими, вычешут волосы гребнями из рогов индрик-зверя… станешь раскрасавицей, куда там Велимире…
— Спасибо за заботу, — поклонилась я Хозяину. — Что еще тебе сказать велено?
Вздохнул он тяжко и в бороду высморкался, взгляд отвел. От хоть нечисть, а все одно совестливая, более совестливая, чем иные люди.
— Велено… что, если не захочешь ты своею волею из Акадэмии уйти, то…
— Говори уж.
— …для здоровья учеба зело вредна… волос полезет… слабость случится… и все одно уйдешь, поелику болезным туточки делать нечего.
Это Хозяин уже шепотом промолвил.
А бороду свою и вовсе дергал, что бабка Пеструхино вымя. Правда, с Пеструхи хоть молока было, а тут — спрашивай иль нет, не скажет, по чьему слову он сию беседу затеял.
— А когда упрямится станешь, то и с животом расстаться можно…
И взгляд в стороночку отвел.
— Не серчай, Зославушка… на первом камне клятву я давал повиноваться. И не смею ее порушить…
— Понимаю.
Первый камень.
Становой.
В нашей избе его дед клал и собственной кровью крепил, чтоб, значит, стояла изба, чтоб выдержала и осенние дожди, и зимние лютые морозы, и завеи с ураганами. Чтоб обошли ее горести и напасти. А бабка словом женским особым закляла.
На мир.
На очаг, в котором огонь не погаснет.
На спокой душевный. На деток здоровых. На удачу и богатство. Пусть и сказывала давече Люциана, будто бы сии заклятия силы особое не имеют, мол, все блажь да суеверия, но по мне — лучшая ворожба, которая от сердца идет. А уж по правилам она аль так, дело третье.
И мнится, что Акадэмию на суевериях ставили.
А значит, есть где-то тот особый первый камень, к которому Хозяин душою привязанный. И крохотного кусочка, пылинки с того камня хватит, чтоб Хозяину приказы давать.
Исполнит.
Не все, к счастью. Есть то, что натуре Хозяина столь противно, что сия натура скорее рассыплется песком, тенью станет, нежели исполнит.
И оттого дышать легче.
— Что ж… иди, — говорю. — И спасибо тебе…
— А и вправду, — Хозяин тоненько шмыгнул носом, и жаль его стало вдруг, невольного, — вышла бы ты замуж, Зосенька… чай, с мужиком оно верней.
— Выйду, — пообещала я.
Всенепременно.
Третий день минул с тое березовой ночи, о которой и вспоминала я с опаскою. Все мнилось, а ну как дознается Люциана Береславовна, что не только слышала я тот, заветный разговор, но и передала его слово в слово Архипу Полуэктовичу.
Он-то ничего не сказал.
Бровью повел.
Рученькой махнул:
— Иди, — сказал, — Зослава. И забудь обо всем.
А как забудешь, когда в мыслях только оно и крутится. Я уж и глядеть-то на Люциану Береславовну спокойно не можу, любопытствие мучит, стало быть, на кого ж она жениха своего сменяла.
Иль не жениха?
Если словом не обещалась, то, стало быть, свободна была в выборе.
А я?
Я вот словом обещалась. Перстенек приняла.
На людях себя невестою назвала, а другой на сердце. И может, тем и разгневала Божиню, что прибрала она того другого, укрыла?
Есть он?
Есть.
А вроде как и нету. И не моги, Зослава, ему беспокойствие учинять, потому как с оного беспокойствия и помереть ему недолго. От и осталося — молчать да терпеть, ховать страхи свои заполошные. И слезы держать — не след по живому, что по покойнику голосить.
Тяжко.
Не способная я на такие деяния высокие. И царевичи попритихли, навроде, вот они, крутятся на глазах, да мирны преподозрительно. Архип Полуэктович и тот не верит.
Приглядвается.
Но без толку.
Кирейка мои покои десятою дорогою обходит. Ильюшка… книжная душа — книжная и есть, в библиотеке чахнет то над одною книженцией, то над другою… Лойко за Игнатом ходит, что пришитый, отчего Игнат беспокоится.
А я…
Сижу.
В зеркало гляжу да думаю, чего б такого умного написать на завтрешнюю докладу про взаимодействие силовых потоков.
В библиотеку бы… книгу открыть… иль спросить кого, чтоб сподмог. Небось, доклада — это не бабке письмецо.
…с бабкою отдельная беда. Повадилася она гостьюшек принимать. Они-то и потянулися, даром, что боярыни знатные, богатые, которым бабка — не ровня. Кому родовая честь прийти мешает, тот сродственниц шлет, из тех, что пошустрей, поглазастей, чтоб выглядели все, выслухали, дворню порасспросили да донесли.
И доносят.
Что своим, что чужим.
Главное, несут-то в дом не добро, а зависть со сплетнями мешаную, потчуют бабку полною ложкой. Она-то и рада, мол, уважение какое сказывают…
Последний розум отняли.
Станька давече записочку прислала.
Мол, вовсе неможно жить стало, до того бабка ея поучениями замучила. Вознамерилася боярыню выростить. И то неможно, и это… только и дел, что сидеть на подушках, что курица на яйцах, да щеки дуть. А Станька к такому непривычная.
И Лойко от дома отказано.
Илье… и мне в письме — а кажный день новое несут — велено, чтоб не смела я с ними дружбу дружить, поелику вся столица знает, что сие — особы ненадежного свойства. Не сегодня — завтра сошлют Ильюшку, и хорошо, ежели на границу аль в степь, азар одичалых гонять, а то ж и вовсе на плаху могут. Лойко следом пойдет, потому как ослушник и своевольник…
…про царевичей, слава Божине, молчала. Верно, осталось в пустое бабкиной голове малое понимание, что за письмами этими приглядвают, и за домом, и за нею.
Надо бы наведаться, да… боязно мне. Не татей боюсь нанятых, не мсти боярское и не злобы, а того, что не стало боле родного человека.
Сказывала ж сама, что на всякого своя напасть найдется.
Один горделив.
Другой трусоват.
Третий на лестю падок… четвертый золотом души иссушил…
А тут мне про силовые потоки.
Что про них писать? Сила — она сила и есть, и как огня вода боится, так воднику с огневиком дружбы не водить; ветер землицу не услышит, услышав же, разнесет по пылиночке. Земля воду проглонет, а огонь ветер иссушит.
Вот они потоки.
И вся наука… нет, я разумею, что важно. Вектора там. Направления. Черчение, с которым Люциана нам душу вытрясла. Да не лежит сердце ныне… внове опозорюся.
По умному писать надобно.
Со вступления.
Чтоб цель… у любой работы цель имеется…
…и у того, кто не чает, как со свету меня сжить. А ведь и вправду, кому я заминаю туточки? Люциане Береславовне? Нет, не только я, она и прочих девок не больно-то жалует, если звания простого и к наукам не больно прыткия. Но тепериче разумею, с чего.
И жалею.
И жалость этую прячу — не потерпит ее боярыня. От кого другого, может, и приняла бы, но не от меня… только к чему ей изводить? Люциана Береславовна не скрывает, что выгнать меня решила.
И что выгонит.
Летом.
В экзаменациях.
Иль ненависть такова, что до лета невтерпежь сделалося?
А если не она?
Марьяна Ивановна? Она ласкавая, да только ласка энтая — что мед, дурною пчелой с черноцвета снятый. Малой капли хватит, чтоб повело, закружило, разума лишило. Она в комнату мою заглядывала, и власть над Хозяином имеет, ежель не хватило его силушки заступить… и… и не ведаю.
Зачем ей?
Милослава? Она задуменная сделалася, точно спит находу. Бывало, сказывает про земли те или иные и запнется, уставится на стену взглядом туманным, да глядит-глядит… очнется и дальше сказывает…
Она меня не привечает.
Но и не кривится.
В своих заботах, а в каких — мне того не ведомо.
Отложила я перо.
Нет, ничего разумного про силовые потоки не сочиню. И вправду, может, бросить все? За Кирея замуж пойти… глупство какое, нужна я ему, как цесарке куриное яйцо.
И лезет же в голову… небось, исключительно с нежелания думать над докладою… силы… сил моих больше нетути над бумагою чахнуть, в ухе пером ковыряясь. Розуму с того не прибудет. Еську отыскать, что ль? У него-то язык хорошо подвешенный, скоренько правильные слова сыщет да узором кружевным завяжет.
Я поднялась.
И перо отложила.
На часок. Пока не сыщу… сам же, когда подмогчи просил, говаривал: мол, проси Зослава, чего пожелаешь, все исполню. Хоть полцарства во владение. Полцарства мне ни к чему, а доклад надобен.
И не только доклад.
Я не Архип Полуэктович, но шкурою чую — замыслили царевичи чегой-то. А бабье любопытство — что парша, само не повыведется.
__________________________
Еську я не отыскала.
Нет, надобно сказывать не так: отыскала я, да не Еську. А ведь в коридору глянула и подивилася: темно. После уж скумекала, что с мыслями да докладами, перьями в ушах и иными мучениями засиделася я крепко заполночь. Вот же ж… в прежние-то часы солнышко к земле приклонится, и моя голова подущку ищет. Испортила меня Акадэмия.
Ночами не сплю.
Днями тож не сплю. Потому, видать, лицо и спухшее в зеркале том. Здоровый сон девкам красы прибавляет, а у меня не сны, беспокойствие одно. И подумала ужо, что возвертаться надобно, а Еську завтра ловить, с самого утреца, когда увидела тень. То бишь, сперва тень, по стене ползущую, медленно так, будто бы на ноги ейные вериги повесили, а уж после и человека разглядела.
Идет.
Бредет.
Остановится. Постоит. И вновь идет…
Сам собою бос. И в рубахе одной… в знакомой такой рубахе.
С бусинами.
Евстигней? Только он это… или не он? Лицо прежнее, да взгляд туманный, зачарованный. И главное, что ступает Евстигней то мягонько, обычною своею походочкой, то вдруг хромать начинает на обе ноги сразу.
Остановится.
Вздохнет.
И вновь пойдет, то прямо, то хромо, то боком…
Я посторонилася, а сама следом стала. Видала такое прежде. У Марчухи нашее муж ночами хаживал. Она-то сперва думала, что здекуется он. Встанет посеред ночи и тишком, тишком с хаты да за молоток и давай по дверям стучать. Все косяк битый чинил.
Она днем кричит.
А он не разумеет, чего такого случилося. Едва вовсе не разошлися. Это бабка сказала, что не со зла он, просто ходит во сне.
Лечила.
И вылечила. Ходить он больше не ходил, да болтать стал и без умолку. И такого наговорил, что Марчуха его сковородою-то и оприходовала. Прямо в постели. После-то к бабке полетела, перепужалася, что до смерти… ан нет, выжил.
Кривоват стал.
Глуповат.
И молчалив. Верно, крепко запомнил женину науку.
Бить Евстигнея я не стала. По-первое — нечем, в руке у меня только перо, по-другое — не за что. Да и то, как бить… не разбудить бы. Бабка сказывала, что люди, которые во снах ходют, дюже пужливые. Разбудишь его ненароком, а душенька-то возьмет и из тела с перепугу выскочит.
Аль ум за разум зайдет.
Еще какая напасть приключится.
А оно мне надобно?
Ничуть.
Вот и шла я следом, не на цыпочках, но как Архип Полуэктович учил, ногу ставить полною ступнею, да так, будто бы не по полу деревянному идешь, но по ледочку тонюсенькому, который вот-вот проломится.
Скользить, стало быть.
Уж не ведаю, как мне скользилось, шумно аль бесшумно, но Евстигней и ухом не повел, когда я за спиною пристроилась. Не ведаю, куда он там идеть, но что один — то неспроста.
Где братья его?
Проспали?
Попустили?
Ох, мнится мне, что вновь чегой-то там случилося… иль случится вот-вот.
Евстигней же добрался до лествицы, и не главное, которая вниз спускалась, а до служебной, про которую мне Хозяин сказывал, будто бы не всякому дверь на этую лествицу покажется.
Царевичу вот показалась. Не иначе, как с уважения к царское крови.
И отворилась.
С лествицы пахнуло погребом, но не сырым, замшелым, а таким, в котором и колбасы копченые висят, и капусточка имеется, и репа зиму лежит, и всякая иная полезная снедь. Оно-то, конечно, запах земляной, да не сказать, чтоб негодный.
Евстигней перед лествицею замер.
Покачал головой.
А пальцы в черные бусины вцепились, будто бы он сам себя удержать желал, да не имел сил. Ногу занес… почти оступился.
Я уж присела ловить, но нет, поставил на ступеньку.
Оглянулся.
И по мне мазнул пустым взглядом.
…пыль.
…на ногах пыль и сами ноги разбиты в кровь. Кровь эта спеклась, срослась черной коркой, которую не так просто расковырять. Да и надо ли? Больно.
Надо.
Иначе загноится. Так целитель сказывал, когда Агна на серп наступила. У Агны ноги некрасивые, сбитые и темные, с ногтями, которые вросли в пальцы, с пальцами этими вывернутыми, с мозолями и натоптышами.
Смотреть было неприятно.
Но уйти он не смел.
…заругали бы.
Кто?
Он не знал. Воспоминание это, случайное, выпавшее из памяти. Только такие и были. Мелочи, от которых оставалось странное послевкусие, будто что-то важное было совсем рядом. А он упустил.
Как рыбину в прошлый раз.
Ему почти повезло.
Забрался в ручей с ногами. Ледяная вода опалила, разъела раны и он едва не закричал от боли, но вовремя спохватился: надо молчать. Что бы ни случилось, надо молчать.
Иначе найдут.
Зарубят.
У Агны ноги были черные, и грязь отходила вместе с кожей. Она скулила, а целитель рассказывал про заражение, которым чревата небрежность.
Агна не послушала.
Содрала повязку с мазью и сунула раненую ногу в коровью лепешку. Верное средство.
Только не помогло.
Зараза проникла в дыру, и та загноилась. Агна же, вот дура, прятала ногу, пока не стало поздно. И его взяли смотреть, как она умирает. Он не хотел, но мама…
…воспоминание о маме вызвало приступ головной боли и он упал в пыль. Почему? Ни имени… ее, своего… только голос… взгляд… холодный, пугающий… и приказ:
— Забудь.
Евстигней отвернулся.
И я отступила.
Дар мой… не проклятый, но непрошенный. Что делать ныне с этой подсмотренной памятью? Ясно, что — молчать. Самое оно разумное.
А еще идти следом, пока дверь не закрылася.
Служебный ход — он не для людей придуман, а потому он как бы есть, но его и нету. Вьется он тропою заговоренной промеж каменных стен. И хитра тропа. Куда надобно, туда и выведет: хоть на кухню, хоть в подвалы, хоть на крышу самую.
Куда Евстигней идет?
Знает ли сам?
Я спешила следом, а то ж станется тропке нас развести. Где потом царевича искать-то? Иду, ужо и не пытаюся ступать бесшумно, да и Евстигней не слышит.
Идет и бормочет чегой-то…
Прислушалась.
— …ко мне нонче друг Ванюша приходил…
И пристукивает пяткою босою да по камню.
— …три кармана друг Ванюша приносил… барыня ты моя… сударыня ты моя…