Остановился.
Засмеялся и, повернувшись, пальцем погрозил.
— Пляши, — сказал сиплым голосом и плечом дернул.
Рубаха-то и сползла.
Не так, чтоб совсем сползла, но виден стал белый рубец на плече.
— Первый карман со деньгами, — тихонько подпела я, и Евстигней улыбнулся, жутенько так, от этое улыбки у меня мигом мурашке по шкуре поползли. — Второй карман с орехами…
— Барыня ты моя, сударыня ты моя… второй карман с орехами, — подхватил Евстигней и отвернулся.
По лестнице он уже не шел — бегмя бежал, через ступеньку перескокваючи.
Я едва поспевала следом.
— Третий карман со изюмом… — Евстигнеев голос, тонкий, не мужской — мальчишечий — бился о стены. — Барыня ты моя…
Лествица закончилася дверью.
А дверь отворилася без скрипу. Пахнуло в лицо сырою землею, а еще холодом. И звериным духом. Евстигней остановился и петь перестал.
Он просто стоял, а я…
Куда привел?
Зачем?
Что-то там, снаружи, ворочалось.
Недоброе.
Нечеловечье… оно еще не очнулося ото сна, но уже почуяло близость Евстигнееву.
Что делать?
Разбудить? Глядишь, и удержится душа в теле… и сердце не станет… не успела додумать, как Евстигней решительно шагнул:
— Со деньгами любить можно! — заорал Евстигней во всю глотку и решительно шагнул во тьму.
И я следом.
Едва поспела.
Хлопнула дверь за спиною и… исчезла.
Вот же ж… я ажно словеса припомнила, которые девке не то, что помнить, знать не надобно. Да только сами они на язык легли матерым мужским заклятием супротив всякое напасти. Только не помогло.
Стояли мы…
Где?
Не ведаю.
Темно? Да, но темень не сказать, чтоб вовсе кромешная. Глаза к ней скоренько пообвыклися. Зала? Каменная… камень чую всею сутью, и тепериче взаправду разумею, что Архип Полуэктович сказывал про тело нашее, которое нам все есть глаза.
Чую.
Холод под ногами, пусть и не босая вышла.
Неровность.
И траву обскубанную. Землицу, что легла на камни тонким покрывалом. Мхи зеленые, сухие. Прелый запах прошлогоднее листвы. Камни громоздятся один на другой. А меж камней белеют коровьи кости. Пялится на меня пустыми глазницами турий череп.
Рога наставил.
А над головою небо чернеет, звездное, лунное.
И где это мы?
— Барыня ты моя… — Евстигней поднял массивную кость и, покрутив в руках, откинул. — Сударыня ты моя…
Зверем пахло.
Старым. Матерым. И мнилося мне, зверь этот гостям не больно-то обрадуется.
— Евстигней… — тихонько позвала я.
Откудова в Акадэмии зверю взяться-то?
И что делать нам?
Глухой рык раздался близехонько. И Евстигней крутанулся на пятке.
— Барыня ты моя… сударыня ты моя…
Голос его звенел.
А я…
Я рот руками закрыла, чтоб не заверещать, как девка, мышу в погребе встретившая. Ладно бы мышу. Мышов я не боюся нисколечки, но нынешняя тварюка мышою не была, а была… тварюкою.
Иначей не назовешь.
Сперва-то мне померещилося, что это каменная груда заварушилась.
Чтой-то хрустнуло.
И покачнулся турий череп, грозясь меня на рога поднять. А с камней вставало… нечто.
Медведь?
Может, некогда оно и было честным медведем. Может, даже и непростым, поелику таких огроменных медведей я не то, чтоб не видывала, я не слыхивала, где водятся этакие. И жил тот зверь… жил, пока не помер. А уж померши, видать, переродился.
Сам ли?
Магики помогли?
— Ко мне нонче друг Ванюша приходил, — Евстигней на зверя глядел… глядел, но видел ли таким, каким видела его я.
Косматые бока.
Лысое брюхо, сшитое из лоскутов. И шито крупными стежками. Нитки частью лопнули, и в дыры выглядывают не то потроха, не то ветощь, которой тварюку набили.
Пасть открыта.
Гнилью из нее тянет.
А глаза-то алым отсвечивают.
И пробегают по грязное шерсти искорки… и магиею несет от зверя да мертвечиной.
Рыкнул он коротко и к Евстигнею шагнул. А тот, скаженный, заместо того, чтоб бегчи, как сие разумно было б, ноженькою притопнул и завел старое:
— …друг Ванюша приходил, три кармана приносил… барыня ты моя, сударыня ты моя…
И пошел в плясовую.
Зверь-то, небось, к этаким гостям непривычен был, рыкнуть рыкнул, лапою махнул, да как-то с ленцою, будто примериваясь.
— …первый карман со деньгами…
Евстигней от лапы звериной уклонился с легкостью.
— …второй карман с орехами… барыня ты моя, сударыня ты моя… второй карман с орехами…
Из приоткрытой пасти умертвия потекла слюна… а глаза потемнели, полыхнули недобро.
— Со деньгами любить можно…
— Евстигней… — тихонечко позвала я.
Ой, чуется, душа егоная в скорости и без пробуждения из тела-то вылетит, а моя и следом.
— …с орехами зубам больно… барыня ты моя, сударыня ты моя… — Евстигней, чтоб ему заняло, как очнется, плясал лихо.
И тварюки будто бы не замечал вовсе.
Ох ты ж Божиня милосердная… ты над блаженными стоишь… и этого, коль повезет, обережешь… вон вприсядку пошел… и под лапу поднырнул, и сбоку обошел тварюку.
Евстигней, что вода, текуч.
И зверь сотворенный рядом с ним глядится неуклюжим. Тяжел он, неповоротлив, да… да ярче разгораются красные глаза. Искорки на шкуре уже не гаснут, горят белым светом и с каждым мгновеньем их все больше и больше…
Вот уже и голова звериная пылает будто бы.
Уродлива она.
Шкура местами пооблезла.
Потрескалась.
А на лбу и вовсе разъехался старый шов, кость видна стала, пожелтевшая от времени.
— …от изюма губы сладки… нельзя с милым целовати… барыня ты моя… сударыня ты моя… нельзя с милым целовати…
Евстигней остановился перед зверем.
Вытянулся в струнку.
И тот, ошалевши от этакой наглости, поднялся на задние лапы. Натянулась шкура на брюхе барабаном, а сбоку, пробив ее, выглянул обломок ребра.
— …нельзя с милым целоваться… можно только обниматься… барыня ты моя…
Евстигней топнул ногой.
И тварь качнулась, начав медленно заваливаться на царевича. А я поняла: сейчас она сумеет… закончится ли волшба, оберегавшая Евстигнея.
Или удача.
Или просто… но я ничего не смогу сделать.
— …сударыня ты моя… можно только обниматься…
Он глядел на нее снизу вверх.
А я… я не в силах была шевельнуться. Понимала, что должна сделать… а хоть что-нибудь да сделать. Щит поставить. Щиты у меня ведь получаются знатные.
Или огневой шар сотворить.
Или…
А я просто глядела, рот раззявивши.
— …можно только… — Евстигней замолчал.
И очнулся.
Он мотнул головой, попятился, а тварь заревела. Громко.
Грозно.
И с этого его реву немота моя прошла.
— Ложись! — крикнула я, сотворяя огневой шар. И вышел он легко, будто бы и не было многих дней мучениев на полигоне.
Евстигней, упав на землю, покатился по камням, по костям… огневик мой, врезавшись твари в морду, зашипел и погас. Она же тряхнула головою и, вывалив распухший язык, облизнулась.
— Зося?
Евстигней поднялся на карачки и пустил еще пару шаров.
Но в тварюку они уходили, что вода в песок.
— А что ты тут…
Тварюка повернулась к нему… выкинула когтистую лапу, но Евстигней увернулся.
— Потом… объяснишь…
Если живы останемся.
— Как мы сюда… — Евстигней сорвал турий череп и швырнул его в тварь, но кость разлетелась на куски от удара лапы. — И как нам отсюда… это, пожалуй, меня сильнее волнует…
— Не знаю…
Я вновь сотворила огневика, вложивши в него больше силы. Шар вышел крупным, косматым, что сама тварюка, да только она и не покачнулась.
— Понятно…
Евстигней, подобравши кость неведомого зверя, длинную, что оглобля, ткнул ею в тварь.
— Теперь слушай… я постараюсь добраться до тебя… ты ставишь щит… слышал, щиты у тебя хорошие… и дальше ждем. Ясно? Только быстро придется… сумеешь?
— Сумею.
Постараюся.
Иначей, мниться мне, что недописанная доклада не самою большою моею бедою будет.
— Сколько тебе нужно? — Евстигней тыкал в зверя палкою, отчего тот ярился. Оно и понятно, ежели б в меня всякими костями тыкали, я б тоже недовольною была.
— Н-не знаю…
После зимнее нашее поездки щиты я вязать училася быстро. Да только, сколь ни силилась, а чтоб раз и сотворить, того не выходило.
И ныне…
Нет, одно дело вязать, когда спокойненько все и никто тебя сожрать не желает, а если и не сожрать, то разодрать на махонькие кусочки.
Евстигней скачет.
Тварюка рыком заходится, ажно стены каменные трясутся, того и гляди, осыплются прахом… ох, беда-беда… а я про щит думать повинная.
Как тут удумаешь.
— Зослава!
Евстигней пригнулся, но когти тварины по волосам егоным прошлися мелким гребнем. Еще чутка, и полетела бы Евстигнеева голова… и надобно не о том думать.
Щит.
Связать.
Сплести. Чтоб стал прочен, чтоб…
— Давай! — я свила заклятье в клубок да взмолилася Божине: пусть убережет, пусть оный клубок развернется щитом да не будет в том щите изъяну, иначей…
Евстигней подкинул кость, целя тварюки в красный глаз. И что предивно — попал. Вошло копьецо самодельное в голову, и тварь заухала, заверещала человечьим голосом, головою затрясла, заскребла лапами по морде, выдрать силясь…
А Евстигней на землю рухнул да клубочком заговоренным меж ног зверя нырнул.
У меня аж дух захватило.
— Зося! — он перекатился через плечо и почти успел.
Тварь вдруг замерла и, коротко взрыкнувши, крутанулась. Махнула лапой, да удар по плечах пришелся, запахло свежею кровью.
Царевич выругался.
И рядом очутился.
Я же… я выпустила заклятье, которое развернулося кружевным куполом щита.
Глава 21. Об тяготах студенческое жизни
— С-спасибо…
— За что? — Я села рядышком с Евстигнеем. Ноги не держали.
Руки и вовсе тряслися.
Даже на том поле заснеженном этакой жути я не испытывала, как ныне… щит стоял. Стоял навроде… тварь сунулась было и отступила.
Заворчала.
И лапою как приложит сверху… ажно в голове моей загудело.
— Да… за все, — Евстигней потрогал рубаху. — Проклятье, задела-таки… глянешь? Слушай, а твой щит, сколько он продержится?
— Не знаю, — честно ответила я. — В тот раз надолго хватило. А сейчас…
Тварь скребанула лапой и заворчала. Обошла.
Морду сунула.
Лизнула… отступила. Она была живою, пусть и мертвою, отчего мне вовсе дурно делалося. Ох, не то, чтоб я вовсе мертвяков боялася, но… не знаю.
Недобрым от нее тянуло.
— Ясно. Будем надеяться на лучшее.
И плечо раненое потрогал.
— Рубаху порвала, — пожаловался Евстигней.
— Я дорву…
Кровяное темное пятно расползалось по рукаву, по спине. Евстигней лишь кивнул.
— Ишь, пялится…
Умертвие и вправду перестало бить по щиту, но село напротив, сложило лапы на груди и вперилось в нас единственным красным глазом. Из другого торчал обломок кости.
Я ж ухватила ворот рубахи и дернула.
Ткань расползлася.
— Надеюсь, шрамы тебя не испугают? — Евстигней в мою сторону не глянул, он уставился на тварюку, будто бы пытался взглядом в розум ейный проникнуть.
Сказывал нам Архип Полуэктович, что находилися этакие умельцы, но больше серед некромантусов. А Евстигней некромантусом не был.
Я же на раны его глядела.
Старалась не зело пялится на старые шрамы… от же ж… и досталося ему… будто зверь какой рвал… и, кажись, ведаю я, какой именно. Привозили к бабке с Семухов молодого парня, который то ли с удали молодецкое, то ли с дури, тоже молодецкое, один на медведя пошел.
Мол, у деда вышло завалить, то и он сумеет.
Завалить-то завалил, да только медведь его подмять успел и порвал крепко.
Бабка тогда всю ночь просидела, шила, заговаривала, да… не хватило силенок. Отошел парень. А Евстигнея, выходит, вытащили.
Свезло.
И ныне-то только шкуру тварюка продрала. Кровит, конечне, сильно, но главные жилы целы, за что Божине превеликое спасибо.
Я села рядышком.
Косточку тонюсенькую — уж, надеюся, не человечью — откинула. Надавила пальцами на шею, как то учила нас Марьяна Ивановна. Может, конечне, она и не самый добрый человек, и вовсе замыслила меня извести по своей какой неизвестной надобности, но учила она нас крепко.
Найти точку особую на шее.
Надавить.
Тогда и боль отступится.
После стянуть края раны. Это я делала, только в прежние-то времена иглу брала, в травяном отваре купанную, на огне каленую, да нитку покрепче. Игла-то у меня имелася… нитка…
Ежель выдернуть из рубахи.
Тонковата будет.
Конечно, коль заклятьем скрепить, то самое оно… если сумею скрепить.
Ниточку я вытягивала осторожненько. Евстигней сидел, не спуская взгляда с тварюки. А она глазела на царевича, не моргаючи. Хотя ж, может, мертвым тварям моргать и не надобно?
— Знаешь, мне это не нравится, — Евстигней здоровою рукою пощупал рану. — Задела… ничего, заживет… где ты меня встретила?
— Я Еську искала…
— И тебе голову задурил?
— Неа, — заклятье не давалося. А на практикуме выходило у меня неплохо, помнится. Марьяна Ивановна еще и нахваливала, мол, до чего скоро и ладно.
А оно…
— Мне докладу бы, — я потрясла рукой. Успокойся, Зося. Тварюка сидит. Щит стоит. Плечо кровит. Этак все напрочь искровится… — А то не пишется. У Еськи язык…
— Ага, только язык и есть. И еще дурь в голове. С другой стороны, — Евстигней наклонился и руку к краю щита протянул. Тварюка ажно встрепенулася. Небось, решила, что еда сама в рот вскочит.
— …у всех у нас своя дурь имеется. А потому к чужой надобно относится с уважением. Зося, ты чего там возишься?
— Ничего.
Заклятье, наконец, сплелось и к нитке прилипло.
Станет она прочна, крепка.
И плечо болеть не будет, а заодно уж гной с раны отойдет.
— Шей… что-то мне не нравится, как она на меня смотрит. Получается, я опять во сне ходил.
— Ходил.
Игла проходила сквозь кожу туго, все ж таки шкура, пусть и царская, тонкая, а все ж прочней обыкновенное тканины.
— Я… когда перенервничаю, молчать не могу. Тишина на уши давит, — Евстигней головой тряхнул. — За мной такое и раньше водилось. Засну в одном месте. Проснусь в другом. Но уже давно… наш целитель настой давал. Пустырниковый. И еще с дурман-травой, но от него голова тяжелой была. И нельзя долго, привыкаешь. Прошло. Уже пару лет, как отпустило… а теперь снова. С чего бы?
— Не знаю.
Я клала стежок за стежком.
Как бабка учила.
Аккуратно.
И заговор шептала. Не знаю, магия в нем аль суеверия, но лишним не станет.
— Я помню, что голова болела… раньше никогда, а теперь… и так… не скажу, чтобы сильно, скорее занудно… ноет и ноет, ноет и ноет… и в сон клонит. Ерема решил, что я болен… хотел к Марьяне, а я сказал, что не надо. Чужая она… мало ли… просто лег. Глаза закрыл… помню, как они разговаривали… Кирей… точно, приходил… Кирей… а дальше пустота. И тварь. Неожиданно, надо сказать.
Я кивнула, хотя ж Евстигней не мог меня видеть.
— Знаешь, а ты хорошо шьешь. Ничего почти не чувствую.
— Тебя медведь подрал?
— Что? А… да…
— На охоте…
Евстигней обернулся и я… серые глаза царевичевы расплылись, расползлись рваной ветошью.
И не глаза.
Песок.
Пепел.
Костер, который догорел. И сгорбившийся старик варушит угли длинной палкой. Пахнет грязью, навозом и зверем. К этому запаху тяжело притерпеться.
У него до сих пор не выходит.
— Танцуй!
Кнут бьет по земле, и он отскакивает.
— Ну же, давай…
— По ногам целься, — лениво замечает Рябой. Он лег под телегою, прибрав себе единственное одеяло, а с ним и Бруньку, которая под одеялом копошилась и хихикала.
Дура.
— А ты, Найденыш, давай, скачи… или думаешь, что даром с тобой кто возиться станет?
Кнут описал полукруг.
И вспорол песок у самых ног, заставив его отпрыгнуть.