— Эт-то что такое?! Прямо у берега взрывают, что ли?.. Так ведь и стекла повышибет!
Гереон проводил взглядом то, что могли видеть лишь они с Кефасом, — три стремительных тела, взвившиеся в зенит и затем крутым поворотом «все вдруг» перешедшие в горизонтальный полет.
— Пора подняться и поговорить с ним, — нерешительно предложил Кефас.
— Трудно будет втолковать ему, что мы действовали исключительно в его интересах, — Гереон был грустен. — Особенно в том, что касается денежных дел.
— Надеюсь, он поймёт — мы только пытались удержать его и заставить жениться. И еще… Гереон, мы увидим не того, кто ночью не пускал нас в дом. Она дышалана него, и даже в лицо. Прежний Гертье сгорел.
Снег сошёл, и расцвели сады, опал вешний цвет, и налились колосья и плоды. С приходом осени, богатой яблоками и вином, усадьба Свенхольм стала прихорашиваться, готовясь к свадьбе.
Барон Освальд дан Лейц принимает гостей. В Свенхольм съезжаются родственники, добрые знакомые, соседи дальние и ближние, их дочки на выданье, их сынки с мечтами о славе и богатстве, какие-то вытащенные из чулана сказочные горбатые бабушки и зловещие деды, скрипящие на ходу, с перекошёнными параличом лицами. По господскому дому, вырываясь из окон и эхом отдаваясь меж хозяйственных пристроек, гуляет громкий голос графа Гальдемара. Этот длинный и неугомонно подвижный родич, без пяти минут сват Освальда, с утра в подпитии, но никто не в состоянии понять, насколько пьян сьер дан Валлероден. И трезвый, и хмельной, он одинаково быстро шагает на ногах-ходулях, горланит, машет руками, как огородное пугало на ветру, целует в мокрые носы охотничьих псов, нахваливает стати лошадей и готов на пари с кем угодно стрелять по мишеням.
В иные времена граф Гальдемар отправился бы через море на спор, что первым водрузит знамя с крестом на главной мечети Иерусалима — причём, скорей всего, он позабыл бы поставить домашних в известность о своём поспешном отъезде.
Старый граф Марей дан Валлероден приехал из своего имения со штатом слуг — двое дюжих молодцев носили его в резном кресле с мягкими подушечками, лектриса читала ему из Белой книги, а мальчик опахалом отгонял мух от графской персоны.
После утончённого и модного житья в Маэне вновь попав в захолустное общество, Гертье недоумевал — как он мог здесь родиться и жить? Как вообще можно жить среди помешанных на псовой охоте фанфаронов, пропойц, сдобных безмозглых девиц и паяцев, непрестанно дёргающихся от наследственных нервных болезней? Гертье старался не оказаться в компании, не попасть кому-нибудь лишний раз на глаза, чтобы не вызвать шквала глупейших вопросов и плоских свадебных острот о первой брачной ночи. Впрочем, и за глаза его склоняли почём зря, и он это точно знал. Помогал слух — и от природы чрезвычайно острый, он стал небывало чутким после того, как ушей коснулся огонь Рагнхильд.
Он слышал, что говорят за стеной, любое слово, каждый вздох.
— Жених изысканно одет, прямо-таки красавец.
— И каждая его пуговица куплена на деньги тестя.
— Похоже, барон оплатил также наряды свата и сватьи. — Обеднели Валлеродены… Одно спасение — богатая женитьба. Видели Атталину?
— Мимоходом. Лица нет на несчастной. Каково ей выходить за неимущего? Только название что студент и кавалер, а за душой ни цента.
— Троюродные. Наплодят дегенератов.
— Вдобавок она — лунатичка.
— Да что вы?!
— Так и есть. За ней много чего замечали…
— Она… о, пресвятые угодники… до брака?
— Это бы ещё ладно. А ходить ночами по лугам в одной рубашке — это, по-вашему, нормально?
С горьким осадком в душе уходил Гертье в другую комнату, а там слышались беседы из лакейской. Нет-нет да и мелькнёт феодальное желание вырвать прислуге язык.
— Бедняжка наша, птичка наша! Отец родной отдал на погибель. Что бы ему на палец выше не взять, мимо выпалить, чем попасть в отродье Брандесьеров…
— Сьер Освальд бьёт без промаха, с зароком — если нацелился, то пли!
— Пропадёт ни за что наша хозяечка, совсем молоденька!
— Дурацкий твой ум!.. Может, так лучше — пых, и нету. Чем вечность гореть в пекле, легче краткий миг мученьев претерпеть. Это расплата за родство проклятое, за то, что по ночам бродила…
…Атталина сидела напротив зеркала, вглядываясь в своё отражение. Что будет вместо лица завтра? Сожжённая, сочащаяся кровью алая маска боли…
Даже если вся родня, посещавшая Свенхольм при свете звёзд, соберётся вокруг как заслон, это не поможет. Огонь везде — в лампах, свечах, спичках, папиросах, трубках и сигарах, в бутылках с пиронафтом. Придёт ночь — и огонь будет зажжён, чтобы прогнать темень. А настанет зима — он будет дарить тепло. Пишут про «русский свет», какие-то беспламенные свечи, горящие от электричества, — но и от них будет веять zhar, сила огеньдеша.
Пришёл последний день, настал последний час.
Все собрались, все ждут её выхода. Так парижская чернь ожидала восхождения Марии Антуанетты на эшафот. Нельзя споткнуться, нельзя опустить голову, нельзя дрожать — поведение приносимой в жертву должно быть безупречным. Лейцы — славный и почтённый род; гости будут судить об их достоинстве по тому, как она пройдёт все ступени обряда. Она обязана скрыть свои истинные чувства, чтобы история сгоревшей невесты стала легендой, возвеличивающей баронское семейство.
— Сегодня сподобимся чудес, — предвкушали гости.
— Воистину чудо — имея полтораста тысяч приданого, выйти за Валлеродена.
Шутка удачна, крутом хихикают. Расходы на свадьбу — за счёт Освальда. Граф Гальдемар смог обеспечить лишь своё с супругой блестящее присутствие.
Белая невеста вышла под вздохи восхищения и стоны зависти. Вся — белизна! платье, фата, перчатки, даже кожа — белые. Гертье взял её руку и свёл Атталину вниз по ступеням.
Перед тем как сесть в черно-лаковое ландо и поехать в церковь, надо вытерпеть ритуал Лейцев, о котором ходит много толков. Освальд, как ныне старший в роду, как владетельный сьер и мировой судья околы, сиречь округи, должен зарубить свинью. Священник при сём не присутствует ни в коем случае, хотя, наверно, втайне очень хочет. Свенхольм — Свиной, а может и Святой, то есть идоложертвенный Холм, некогда был местом поклонения языческим богам. «Чтобы дом стоял, чтобы дети родились», хозяин посвящает лучшую свинью ревнивым духам земли. Не задобришь их — жди беды.
Прошептав себе под нос: «Мясо и жир — дедам на пир, кровь солона — чаша вина. Деды, берите, добром одарите. Жениху, невесте — целый век жить вместе. Да будет их деток, что на ели веток!» — барон взмахнул широкой старинной саблей. Гости, все как один примерные христиане, толкаясь, полезли к ещё вздрагивающей свиной туше, чтобы омочить пальцы в горячей крови, — но первыми допустили жениха с невестой. Втихомолку судачили о тех, на кого попали брызги в момент отсечения головы, — этим везучим до Рождества обеспечены достаток и удача.
Такие вот обычаи живы в эпоху пара, телеграфа и Суэцкого канала. Они рядом — стоит заехать чуть глубже в Ругию, погруженную в тысячелетний сон забвения, сон тёмных чащоб, сон мшистых и бездонных топей.
— Мимо, — едва слышно сорвалось с губ Атталины, стоявшей с отсутствующим видом. Плохой знак — на неё кровь не брызнула, кипенно-белое платье осталось девственно чистым. Земляные деды отказали ей в покровительстве.
В толчее у свиного тела Гертье заметил странных гостей. Люди двигались плотным месивом, склоняясь и протягивая руки к остывающей луже, и среди рук высовывались шерстистые кабаньи головы с красными глазками — разрывая копытами и тупоносыми мордами пропитанную кровью землю, они чавкали, пожирая её.
— Приняли, — тихо сказал он, чтобы услышала одна Атталина.
— Да? — В её взгляде блеснула надежда, но слёзная пелена отчаяния затмила огонёк мимолётной радости.
Они пошли к ландо, где на козлах восседал парадно одетый кучер, а на запятках стояли украшенные бантами и лентами грумы в цилиндрах, великолепных сюртуках и панталонах. Девочки-малютки несли шлейф невесты. Идущая сквозь зыбкий кошмар Атталина вдруг обрела опору — верную, твёрдую руку Гертье. Пальцы невесты впились в ладонь жениха.
— Не так заметно, милая. На нас смотрят.
— Гертье, вы что-нибудь знаете?
— Нельзя говорить. Крепитесь. Улыбайтесь людям.
— Что там было? О ком вы сказали: «Приняли»?
— Кабаны ели кровавую землю. Они довольны.
— О, матерь Божия… Гертье, Гертье, кто ещё вам показался? ну скажите мне! скажите! Днём мой дар покидает меня, а вы — видите…
— Пока ничего явного, — Гертье настороженно повёл глазами. Если бы что-то чуждое выглянуло, он бы заметил. Скверно, что все попрятались и затаились, словно перед грозой. Одни кабаны пришли на кровавую приманку, соблаговолили показать себя, но это — слабое утешение. И неживое, и живое, и нездешнее — всё боится духа огня; значит, он близко. Надо каждую минуту быть начеку.
Рука Атталины была напряжена и холодна. В глазах стояли ледяные слёзы, застывшие и потому не вытекавшие. Она и верила, и не верила в своего спутника, который явился, чтобы проводить её к костру. Или чтобы защитить?
Бьют колокола. Цокают копыта свадебных коней. Атталина сидела в ландо, немного опустив лицо, а из памяти выплывали строки баллады о загубленной невесте:
Звон над полями протяжён и мрачен, Колокола не трезвонят, а плачут, Мёртвую деву в гробницу несут…
Едва заставила себя войти в церковь. Здесь столько огня!.. Любой огонь — глаз, метящий в неё, содержащий в себе пламенный луч, подобный струе из огнедышащей пасти. Но огни горели ровно и чинно, не колеблясь, и потаённый дух-убийца позволил совершить таинство брака как должно. Свадебный поезд направился обратно в Свенхольм, на большой семейный праздник. Пиршество и фейерверк, да здравствуют молодые!
— Ну-с, сьер кавалер, отныне вы — женатый человек! — батюшка хлопнул Гертье по плечу. От графа Гальдемара на сажень разило ругским самогоном — где успел нахлестаться?.. — И Атталина с сего дня зовётся — сьорэ кавальера! Однажды меня не станет, — батюшка всплакнул, роняя сивушную слезу, — и вы закажете себе перстень с гербом без зубцовой фигуры, так-то!
— Батюшка, загасите сигару, — строго попросил Гертье, за день научившийся примечать малейший zhar ближе чем в трёх метрах от фаты и шлейфа Атталины.
— О, кстати — ссудите батюшку на сигары; вы теперь человек со средствами! Верну с первого дохода от имения.
— Через два года. Батюшка, вы забыли — я могу пользоваться приданым только по достижении…
— Ах да! память подводит. Ничего, я буду наезжать к вам в имение, гостить иногда. Устроим охоту!
Атталину еле держали ноги. За сутки непрерывного страха она так устала, что едва находила силы озираться с опаской и держаться подальше от каждой лампы. В опочивальню для новобрачных она вошла как в полусне, немного пошатываясь. Наконец-то их оставили вдвоём, наедине с судьбой.
«Гнёздышко для голубка и горлицы» было устроено со всей возможной пышностью и выглядело как декорация к манерной пасторали прошлого века. Здесь тоже всё принадлежало Лейцам, кроме медвежьего плаща — Гертье за годы охотничьих приключений и житья в холодной квартире на Маргеланде оценил его теплоту и мягкость. Он решил постелить меховое покрывало под ноги новобрачной; пусть ей будет сладко ступать босыми ножками по медвежьей шкуре. До свадьбы Гертье позаботился отдать плащ на реставрацию, распорядившись заменить сукно бархатом; мех просушили, вычистили и щёткой вычесали выпадающие шерстинки.
— Неужели всё кончилось? — не понимая, как миновал самый трудный день в жизни, Атталина шла прямиком к кровати, пытаясь вынуть булавки, удерживающие фату.
Гертье не успел открыть рот для ответа, как вдруг почувствовал тревожную боль в пальцах. Боль от холода. Что это?
А Атталина шла и шла, её будто вело на столик, где горел…
«Кто поставил сюда ночник? я же запретил!..» — мысль ослепила Гертье.
Огонь лампы манил, зазывал, шептал: «Ближе… ещё шаг… ко мне!»
— Милый, я… — Атталина обернулась как во сне, покачнулась. Её рука, отыскивая, на что опереться, вскинула фату, и невесомая ткань накрыла скромный ночник, поджидавший на столике. — Гертье!!! — завопила Атталина.
Огонь жадно побежал по фате. Атталина заметалась, и горящая фата коснулась платья, тотчас занявшегося ярким пламенем. То был багровый, проворный и хищный огонь, ярый огонь-пожиратель. Его языки были как руки, смыкающиеся на Атталине, а всполох над фатой смеялся разинутым ртом и глазами.
Гертье прорвал оцепенение и бросился к жене.
Он действовал мгновенно, не раздумывая. Пригнувшись, Гертье подхватил с пола медвежий плащ и в развороте накинул его громадным крылом на жену, охватив её плащом всю.
Зажатый медвежьей шкурой, огонь умер сразу, остался лишь запах горелой материи и жжёного волоса. Стремглав убедившись, что ни язычка пламени не осталось, Гертье позволил плащу упасть к ногам.
— Гертье… Гертье… Гертье… — лепетала Атталина как безумная, изо всех сил прижимаясь к мужу и держась за него так, словно он мог исчезнуть. Но он был рядом. В глазах его остывал лунный свет, и с каждым ударом сердца тот фосфорический воин ярости, что ринулся ей на помощь, всё больше походил на человека. Седой пыльцой мотыльковых крыл опадал свет на складки медвежьего плаща и опалённое, покрытое выгоревшими чёрными разводьями платье. Из раскалённых добела глаз уходил свет каплями чистых слез, а локоны Гертье, взметнувшиеся в броске, как вымпелы на копьях летящей конницы, стекали на её горячее лицо.
— О Гертье! как я тебя люблю! — воскликнула она, и губы их встретились. Пыл, с которым Атталина целовала мужа, ошеломил его; так внезапен был переход от панического ужаса к всеохватному и упоительному счастью. Гертье не принадлежал к числу девственников, но то, что он испытал в этот миг, было во много крат сильней всех вместе взятых поцелуев, которые он дарил и принимал до сих пор. Ему довелось пережить пробуждение, когда он вдыхал пламя Рагнхильд, — а теперь проснулось сердце Атталины. Где та закрытая снежная дева, куда она делась? В объятиях Гертье была самая огневая из красавиц, страсть которой способна испепелять сердца.
Когда их скреплённые долгим поцелуем уста разомкнулись, ненадолго насытившись негой, известной лишь влюблённым, супруги смогли с неведомым доселе наслаждением полюбоваться друг другом.
Глаза их светились, как звёзды, жаждущие стать созвездием, а на губах был вкус огня.
Александр Сивинских
Закопай поглубже
Барак вздымался передо мной, будто дом — пожиратель людей из ночного кошмара. Да так оно, собственно говоря, и было. В эту двухэтажную хибару с заколоченными окнами только попади! Большой удачей будет, если назад выйдешь. Тем не менее я собирался именно войти. Более того, я собирался и выйти из него. Живым и по возможности невредимым.
Попрыгал на месте, попробовал, легко ли ходят кинжалы в ножнах, снял «моссберг» с предохранителя и спросил Мурку:
— Готова, девочка?
Мурка посмотрела на меня из-под чёрных косм и как будто кивнула.
— Тогда входим. — Я зажёг укреплённый на лбу фонарь, натянул респиратор и открыл тяжёлую, обитую изнутри кошмой дверь. — Да пребудет с нами ярость!
Мурка одобрительно рыкнула и рванулась вперёд. Ярости ей не занимать.
Внутри пахло мокрой землёй. Облупившаяся штукатурка, могильная темень, какие-то звуки, напоминающие постукивание тысяч крошечных коготков, — все как всегда. Никаких неожиданностей. Это хорошо. Мы с Муркой не из тех, кто любит неожиданности на охоте.
Первый кровосос попался нам сразу же, в коридоре. Несмотря на позднее утро, он ещё не спал. Как ни странно, среди упырей тоже имеются бедолаги, неспособные к здоровому сну в каморке уютного гроба. Частью это новообращённые, а частью, наоборот, старцы, мучающиеся бессонницей. Был ли этот старым или молодым, во тьме барака не разобрать.
Да нам и неважно.
Наверное, это всё-таки был желторотик. Опытная тварь почуяла бы нас заранее, а этот лишь хлюпнул, когда Муркины клыки разорвали его жилистую шею. Сделав дело, Мурка отпрыгнула в сторону. Из дыры в глотке кровососа ударила струя горячего пара. Издыхающий упырь буквально выкипел дочиста, и через пару секунд его опустевшая одежда шлёпнулась на пол мокрым комком. Даже сквозь респиратор я ощутил жуткую вонь тухлятины. Бедная Мурка, каково сейчас ей, с её нежным обонянием!