Городская фэнтези — 2008 - Бенедиктов Кирилл 42 стр.


Мамочка же так в доме у него и осталась. При Эммелине. Вроде как прислуга личная, только никакая не прислуга, — хотя много времени рядом с Эмми проводила. Знаешь, сейчас я её бы назвал наблюдающим врачом. А тогда… Врач-негритянка? Смешно…

А теперь, значит, выясняется, что и в тайную комнату полковника старуха допущена. Меня пуще прежнего любопытство разбирает. Решил у негров что-нибудь вызнать — через Джима, понятно. Его, лентяя этакого, в поле работать не гоняли, он ведь моим негром считался… Иногда, если я куда прокатиться-прогуляться на бричке соберусь — он на козлы, а так в основном бездельничает. Питается от пуза, раздобрел, животик уже наметился… Ну ладно, провёл через него разведку. Выяснилось: ничегошеньки про то, что внутри тайной комнаты, негры не знают. С приездом Мамочки окна там кирпичом заложили, в дверь замки врезали, — и никому туда хода нет. Саму же Мамочку, между прочим, негры до смерти бояться. Полковник, дескать, ни одного негра не продаст и не купит, с ней раньше не посоветовавшись. А продавать-покупать в последние годы стал отчего-то постоянно, зачастили к полковнику работорговцы. Причём как-то странно все происходит: сегодня партию рабов полковник продаст, завтра — примерно такую же купит, словно не хочет, чтобы чёрные у него на плантациях долго задерживались. Дворовых слуг, с которыми Джим общался, это не касалось, хотя и они порой под горячую руку попадали — и отправлялись на продажу. Но этих-то хоть за дело, за провинности какие-нибудь…

В общем, тайна осталась тайной.

И лишь в конце лета я её разгадал. Вернее, мне показалось, что разгадал.

А тогда, в июле, на время загадка той комнаты у меня из головы вылетела. Потому что со мной другое происшествие случилось.

* * *

Месяц я где-то у Монтгомери прожил, может чуть больше. И вот как-то утром, перед тем как в поля отправиться, приглашает меня полковник, негромко и вежливо: не угодно ли вам, мистер Джексон, проследовать в мой кабинет для серьёзного разговора.

Я не против, в кабинет так в кабинет. Хотя у самого мыслишка — скажет сейчас мне полковник: загостился, парень, пора и честь знать. Одна надежда — может, денег на пароход до Луизианы предложит.

Ладно, прошли в кабинет, полковник за стол свой усаживается, на столе бумаги какие-то. Мне сесть предлагает, и начинает разговор свой серьёзный.

Для начала документ мне протягивает — возьмите, мол, мистер Джексон, ознакомьтесь. Я ознакомился — но не всё понял, а лишь где буквы печатные были.

Полковник объясняет, что мне негра моего, Джима, без документов везти в Луизиану никак невозможно, и продать нельзя, — отберут попросту. А это, значит, купчая, — дескать, купил я его у полковника вполне законно, и все приметы Джима там изложены.

Так-так, думаю, угадал: пришла пора прощаться. Слушаю, что дальше Монтгомери скажет. А он спрашивает этак по-простому: чем вы в жизни заняться собираетесь, мистер Джексон? Как равного спрашивает, как взрослого. А мне всего-то пятнадцатый год идёт, хоть ростом и удался, на пару лет старше выгляжу, но сам — пацан пацаном.

Призадумался я: чем, действительно, в жизни бы заняться? Ну и вспомнил, как папашка мой однажды торговца хлопком ограбил и не попался — и полгода себе ни в чём не отказывал. Жил в Сен-Луи в лучшей гостинице — за три доллара в день, не шутка! Сигары курил дорогущие и хлестал вина, аж из Европы привезённые. Да ещё устриц на закусь требовал — правда, без толку, никто таких зверей в Сен-Луи и в глаза не видел. Потом-то старик все спустил, конечно, но случай мне запомнился.

В общем, я солидно так отвечаю, что хочу заняться хлопковым бизнесом.

Прекрасно, говорит полковник, тогда я напишу письмо моим старым друзьям в Новый Орлеан, в торговый дом «Монлезье-Руж» — чтобы, значит, они вас, мистер Джексон, приняли и к делу этому пристроили.

И что ты думаешь, Сэмми, — взял перо и тут же написал. Мне отдал, потом ещё одну бумажку заполнил. Тоже мне протягивает.

Вот, говорит, мой вексель к Монлезье, на тысячу долларов, — чтобы вы, мистер Джексон, не просто наёмным работником стали, но младшим партнёром. А четверть прибыли, что на эти деньги причитаться будет, мне пойдёт, — пока весь долг не покроете.

Ну, тут я обалдел просто. В те времена тысяча долларов ого-го-го какими деньгами была, а уж для меня…

Так и это не всё. Вручает мне полковник восемьдесят долларов наличными — на проезд в Орлеан и на прочие расходы. Ну дела… Уж не ждал, что Монтгомери так по-царски меня выпроводит. Благодарю его, откланиваться собираюсь. Ан нет, разговор не закончен ещё.

Теперь, говорит, когда я помог вам из стеснённого положения выпутаться, и свобода выбора у вас, мистер Джексон, появилась, делаю вам от чистой души предложение: оставайтесь жить с нами. Вы нам, дескать, понравились, да и вам здесь вроде неплохо — будете, значит, как член семьи нашей. Ну а не хотите — так вольному воля, пожелаю вам удачи во всех начинаниях.

Удивил, ничего не скажешь. Озадачил.

По уму, ясное дело, хватать надо было деньги и документы да бежать, пока полковник не передумал. Когда ещё такая удача подвалит?

А я бумаги взял — но остался. Почему, спрашиваешь?

Все очень просто. Я к тому времени влюбился в Эммелину Монтгомери. Запал. Втюрился. Втрескался. По самые по уши втрескался.

* * *

История, конечно, глупейшая, как в дешёвом романе. Босяк, голодранец, — и положил глаз на дочку богатого плантатора.

Но что делать? Сердцу-то не прикажешь… Сердце, как Эммелину увижу, — норовит из груди выпрыгнуть и ускакать куда-то, будто лягушка какая. На пятнадцатом году жизни только так и бывает.

Она, Эмми, не каждый раз к обеду или ужину спускалась. Да и когда спускалась — поклюёт чуть-чуть, точно птичка, непонятно даже, как прожить можно с таким питанием. Но у меня вообще кусок в горло не лезет. Сижу дурак дураком, чувствую лишь, что уши огнём полыхают. Ночью порой до утра ворочаюсь, представляю: как подойду к ней, что скажу… Но днём увижу — и стою одеревеневший, двух слов связать не могу. А если услышу, как на втором этаже она на клавикордах заиграет (к музыке способность у Эмми осталась), что-нибудь грустное такое, так просто места себе не нахожу. Выбегу из дому подальше, лицом в траву упаду, а мелодия всё равно где-то там в голове звучит — и не понимаю я: не то мне петь под неё хочется, не то к реке пойти и утопиться. Дела…

Не поверишь, Сэмми, даже стихи писать пробовал — хотя только-только карандаш в руке держать выучился. Ничего не получилось, понятно.

Полковник Монтгомери, как я думаю, все заметил и все понял. Он, по-моему, вообще все замечал. И понимал… Потому что в тот же день, как мы с ним в кабинете побеседовали и я остаться согласился, ко мне в комнату, уже затемно, пришла…

Хотя нет, сначала про другое рассказать надо.

Полковник, со мной поговорив, плантации объезжать отправился. С сыновьями, как обычно. А ко мне в комнату братец Джоб заходит — ну, тот, что и грамоте меня учил, и другому…

Тоже разговор задушевный начинает — такое уж утро богатое разговорами получилось. Вам, спрашивает, мистер Джексон, наверное, полковник предложил здесь насовсем поселиться? Не иначе как у дверей подслушивал, морда квартеронская. Я молчу, даже головой не киваю. Он тогда мне так тихонько, чуть не шёпотом: прежде чем вы решение примете, хочу вам кое-что поведать о жизни здешней. Если, конечно, весь разговор наш в тайне останется.

А я всегда страсть какой любопытный был. Помереть мне, говорю, на месте, если проболтаюсь кому.

Ну и начал он рассказывать.

Раз уж, говорит, вас полковник усыновить решил, не мешает вам узнать об одной семейной традиции.

Я перебиваю: как усыновить? С какой-такой радости? У него и своих сыновей-наследников хватает.

И тут выясняется, что родной сын у Монтгомери один — Роджер-младший. А Питер и Бакстон — приёмные. Хотя родила в своё время покойная миссис Монтгомери ни много, ни мало — девятерых сыновей, а десятую дочку, Эммелину. И шесть мальчиков от детских болезней не умерли, выросли, возмужали…

Где ж они все? — спрашиваю. Оспа, что ли, случилась?

Да нет, говорит, поубивали всех…

Оказалось, что Монтгомери, и ещё несколько семейств, с ними в родстве состоящих, издавна враждуют с Шеппервудами, — тоже кланом богатым и не маленьким. Кровная месть. Вендетта. Лет уж сорок тянется, а то и больше. Из-за чего началось, разве что старики помнят, — но стреляют друг в друга Монтгомери и Шеппервуды регулярно. Каждый год кого-нибудь и у тех, и у других хоронят. В смысле убитых, не своей смертью померших…

Вот оно что, думаю… Я краем уха слышал что-то про вражду с Шеппервудами, но и знать не знал, что тут война натуральная. То-то я удивлялся: чего это полковник и сыновья поля свои осматривать ездят, по ружью да по паре пистолетов на каждого прихватив, — словно там за каждым кустом команчи засели…

Как же, спрашиваю, эти господа ещё не закончились все? За сорок лет-то?

Объясняет братец Джоб: палят они друг в друга не абы как, а только по правилам. Нельзя, например, застрелить противника в его доме, или в церкви, или на кладбище, или когда он с женой своей или ребёнком. А если праздники какие, или война с индейцами, или наводнение, — то перемирие наступает. И, опять же, стараются Монтгомери с Шеппервудами делать так, чтобы случайно — в лесу или на реке — пореже сталкиваться. Потому как тогда — хочешь не хочешь — стрелять надо. Родовая честь обязывает.

Ну и, само собой, вендетта — занятие для джентльменов. Неграм и «братцам» вмешиваться не положено.

Рассказал мне все это братец Джоб — и ушёл.

А я сижу, думаю: ну спасибо, господин полковник, за честь великую. Это что же, и мне в Шеппервудов стрелять придётся? Дудки, нечего мне делить с ними. Понимаю: надо брать Джима да бумаги, полковником написанные, — и дай бог ноги. Ну вас к чёрту с вендеттами вашими, и с дверьми секретными запертыми… Уж как-нибудь сам по себе проживу. И, знаешь, Сэмми, — даже собираться начал. Пожитки, что у Монтгомери нажил, в тючок стал укладывать.

Но тут наверху Эммелина на клавикордах заиграла.

И я остался.

* * *

Я уже говорил: полковник, старая лиса, наверняка понял, что я на Эммелину неровно задышал. И — принял меры. Хотя, может, все случайно совпало…

А произошло вот что.

Тем вечером гроза случилась, в июле не редкость. Я спать лёг, — а за окном грохочет, сверкает… Вдруг — между ударами грома — «тук-тук-тук» в дверь тихонько. Сестричка Молли на пороге — со свечой, в одной ночной рубашке. Было ей лет двадцать семь или двадцать восемь — полногрудая такая смугляночка, кровь с молоком. Я удивиться ещё не успел, как она мне говорит: страшно, мол; грозы боюсь до смерти… Задула свечку — и юрк под моё одеяло.

Ну и…

В общем, стал я мужчиной — под гром и молнию. Молли в этом деле большой искусницей оказалась — когда ушла и уснуть мне наконец довелось, спал крепко, без всяких тебе до утра ворочаний… На другую ночь грозы не было — но сестричка снова ко мне… Не скажу, что мне все это не понравилось, наоборот… Но мысль об Эммелине всё равно в голове гвоздём сидела — даже когда Молли самые свои заветные умения показывала.

И началась у меня жизнь странная. Раздвоенная.

Ночью с сестричкой кувыркаюсь, а днём по Эммелине все так же сохну — но, правда, чуть уже поспокойнее. Аппетит вернулся, и стихов писать больше не пробую.

Порой мысль в голову приходит: нельзя так, надо что-то решить, определиться как-то… Но ничего не делаю, живу как живётся.

А потом всё рухнуло.

В одночасье.

* * *

В августе всё случилось, в конце месяца где-то — как сейчас помню, жара не кончилась, но клёны у дома полковничьего уже желтеть начали. Хотя тополя ещё зелёные стояли…

…В воскресенье мы все в церковь отправились — и семья полковника, и другие его родственники. И Эммелина. Ну, и я с ними. Шеппервуды тоже были — сидят на левых скамьях, Монтгомери на правых. Посматривают друг на друга недружелюбно — но все тихо, пристойно. Там, слева, и Ларри Шеппервуд сидел, красивый такой молодой человек лет двадцати пяти. Но я его и не заметил, во все глаза на Эммелину глядел. И думал… В общем, не очень подходящие для церкви мысли думал. После близкого знакомства с Молли у меня вообще мысли не особо возвышенные часто в голове бродили. У нас, кстати, с сестричкой отношения странные были — за всё время и полусотней слов не обменялись; днём она со мной держалась так, словно и незнакомы вовсе, ну а ночью я старался языку воли не давать — чтобы не назвать её «Эмми» случайно. Потому как — что уж скрывать — всегда Эммелину представлял на её месте.

Служба закончилась, все по домам разъехались, и мы тоже. Отобедали — и старик с домочадцами вздремнуть прилегли, был у них такой обычай. Я в своей комнате сижу, чем заняться, не знаю.

Вдруг — в дверь кто-то тихонечко поскрёбся. Словно ногтем царапнул.

Открываю, и — гроб моей мамочки! — Эммелина. Первый раз ко мне заглянула. До того все мои вздохи-страдания она и не замечала вроде бы — и держалась со мной, прямо скажем, как с мальчишкой. Как с младшим братом примерно.

Я стою, язык проглотил, то в жар бросает, то в холод. Но — мыслишка где-то шевелится — а ну как она навроде Молли пришла… Ну как днём в жару одна спать боится?

Эммелина вошла, и меня спрашивает: а как я, собственно, к ней отношусь? Вот так вопрос… Ну, я что-то пробормотал-выдавил: дескать, лучше всех к ней отношусь, ни к кому, мол, так не относился и относиться в жизни не буду… Глупо, наверное, всё звучало.

Тогда она ко мне шагнула и говорит, что забыла в церкви свой молитвенник, на скамье оставила. И не мог бы я за ним сходить и принести, да не рассказывать никому про это…

А я, честно говоря, стою такой ошалевший, что её слова до меня с трудом доходят. Молчу — ни да, ни нет. Хотя по её просьбе не то что милю до церкви — во Флориду и обратно готов был сбегать.

Она ещё ближе ко мне придвинулась. Руку на плечо положила. И говорит спокойно так: хочешь, поцелую тебя за это?

Хочу ли, ха… Только вот сказала она это опять же как братишке младшему, — словно в лобик на ночь его поцеловать собралась.

Но я, спасибо сестричке Молли, уже не мальчик был. Притянул Эмми к себе, да и поцеловал в губы, — по-настоящему, долго, пока дыхания хватило, да со всеми сестричкиными поцелуйными штучками…

И, странное дело, Сэмми, она вроде мне как и отвечает, но…

Показалось мне отчего-то, что губы у неё холодные, неживые какие-то — словно я сдуру статую в полковничьей гостиной поцеловать решил. Причём именно показалось — так-то чувствую, что нормальные губы, тёплые…

Всё это я потом понял — когда вспоминал тот момент раз этак, наверное, с тысячу. А тогда все внутри играло и пело — ну как же, сбылись мечты! И — снова Молли спасибо — вся робость делась куда-то, и я в ход уже не только губы, но и руки пустил…

Однако — сломалось между нами что-то. Она мне и не мешает вроде, но опять же — кажется, что взялся за мраморные сиськи у статуи. Хотя вроде грудь нормальная, упругая… Я попробовал ещё немного её хоть как-то расшевелить — ни в какую. Руки у меня и опустились… Стою дурак дураком.

А она говорит тихонько: не надо. Сейчас — не надо. Выполни просьбу мою — и, если захочешь, приду к тебе завтра, отец на два дня по делам уезжает…

Ух, я обрадовался. Значит, не безразличен ей всё-таки. Значит, лишь отца опасается — и за меня, небось, опасается; прихватит полковник за таким делом с дочкой — мало не покажется…

В церковь пулей домчался. Гляжу — есть молитвенник, лежит на скамейке. Подхватил, обратно тороплюсь — и тут какой-то листок из книги выпадает, к полу кружится. И что-то на нём написано. Поднял, а прочесть не могу, — только печатным буквам научился…

Вернулся, и к ней в комнату сразу — впервые за всё время, кстати. Она у дверей встречает, сразу молитвенник берёт и на листок тот смотрит. Я возьми да спроси: что за бумажка, мол, а то чуть не выпала, не затерялась… Просто закладка, отвечает Эмми, да псалмы на ней кое-какие отмечены, чтобы не искать долго.

Назад Дальше