Авденаго снял с себя куртку и закутал ее. Бережным, уверенным движением прижал к себе.
— Судьба у меня такая, — сообщил он, подняв к Денису повеселевшее лицо, — спасать странных девиц на Сенной площади.
— С этой ты тоже знаком? — спросил Денис, спускаясь со ступенек (он уже начал восхождение ко входу в метро).
— Это Юдифь, — ответил Авденаго и наклонился к девушке. — Да, Юдифь? Это ведь ты?
Из недр куртки донесся протяжный всхлип.
— Мама приезжает послезавтра, — напомнил Денис. — Приютить Юдифь надолго я не смогу. Господи, да кто она такая?
— Это Юдифь, — повторил Авденаго. — Давай-ка отведем ее домой, а по дороге кое о чем спросим. Ты ведь ответишь на наши вопросы, да, Юдифь?
Куртка печально вздохнула.
— Идем, Юдифь, — сказал Авденаго. — Не бойся.
— Это ты, да? — пробормотала куртка.
— Авденаго, — сказал тролль.
Куртка задрожала от рыданий и покрепче обхватила Авденаго поперек туловища рукавами. Кособочась из-за этого, как краб, Авденаго двинулся обратно к Екатерининскому каналу — к дому Джурича Морана.
* * *— Она живет между обоями? — переспросил Денис уже в третий раз. — Но ведь этого не может быть!
— Почему? — осведомился Авденаго. — Ты вот живешь в бетонном доме. Твои любезные эльфики — в дупле большого волшебного дерева, которое, шелестя листочками, нашептывает им героические баллады о героях древности. А Юдифь обитает между обоями. Ты замечаешь принципиальную разницу? Я — нет.
— Она ведь… Ну, объемная, — сказал Денис. — То есть она, конечно, достаточно тощая, но все-таки недостаточно, чтобы поместиться под листом бумаги. Ну, так поместиться, чтобы это не было заметно. И потом, как она выходит наружу? Обои рвет, что ли?
— Я просачиваюсь в щели, — подала голос Юдифь.
Они уже поднялись на нужный этаж и проникли в ту самую коммунальную квартиру, которая наводила на Дениса такой ужас. Юдифь легко скользила по потемневшему паркету. Ее тапки оставляли кляксообразные мокрые следы, но это никого не беспокоило.
— А где ты конкретно живешь? — спросил Денис. — Под какой обоиной? Или у тебя нет предпочтений?
Авденаго сморщил нос. Вечно у этого Денисика какие-то идиотские вопросы!
Но Юдифь ответила вполне серьезно:
— Да, представь себе, есть такая обоина. Вон та, возле зеркала. — Она показала на мутное зеркало в широкой раме из светлого дерева. Рама была совсем простая, сколоченная из досок, но по углам были приделаны вырезанные из досок же розетки. Всю конструкцию покрывал лак, безнадежно потемневший от времени.
— А почему? — спросил Денис.
Она пожала плечами.
— Просто нравится.
В коммунальном коридоре наряд Юдифи не выглядел таким уж диким. Здесь встречались персонажи, одетые куда более причудливо. Например, старуха с коротко стриженными седыми волосами в синем арестантском ватнике. У нее имелся даже номер на груди.
— Меня почти никто не видит, — сообщила Юдифь.
— Ты привидение? — спросил Денис.
«Какая бестактность!» — подумал Авденаго.
— Я — хозяйка квартиры, — ответила Юдифь.
Авденаго широко раскрыл глаза.
— Что ты имеешь в виду? — вырвалось у него.
— Это моя квартира, — отозвалась Юдифь. — Она принадлежит нашей семье с 1867 года. Я жила здесь с папенькой до самой его смерти. И потом тоже. — Она подумала немного и прибавила, растерянная: — Наверное, я здесь навсегда.
Они гуляли по коридору и беседовали.
— Я не выходила отсюда очень долго, — продолжала Юдифь. — Понимаете, я не знаю точно, бумажная я или нет.
— Нет, — заверил ее Денис и для верности пощипал за руку. — Ты вполне телесная. Из мяса и костей. Тебя можно сварить в бульоне.
Юдифь почему-то обрадовалась:
— А мне все думалось: вот выйду, тут-то меня дождем размочит, я вся расползусь, как старое письмо в луже…
— Не всякая бумажка расползается в луже, — сказал Авденаго. — Я тут как-то шел весной, и что, как ты думаешь, я нашел?
— Что? — хором спросили Денис и Юдифь.
— Советские три рубля. Вмерзли в лед. А теперь представьте себе, сколько лет эта бумаженция там пролежала. И ничего ей не сделалось.
— Так это, может быть, коллекционер какой-нибудь обронил, — предположил Денис. — С чего ты взял, что она там с советских времен залежалась?
— Я пытаюсь подбодрить Юдифь, а ты мешаешь! — возмутился Авденаго.
— Она пережила несколько революций, блокаду и перестройку, — указал Денис. — По-моему, ей уже нечего бояться.
— Она боится воды, — возразил Авденаго. — Кажется, она ясно это объяснила.
— Я хотела выйти из дома, — сказала Юдифь. — Просто посмотреть, как там, снаружи. А там — снег… Такой мокрый. Я и спряталась.
— В газеты? — переспросил Денис.
— Ну да, — кивнула Юдифь. — Они похожи на те, что под обоями. Я там всякого начиталась! Столько всего интересного в мире!
— Представить себе страшно, — пробормотал Денис.
Авденаго поцеловал Юдифь в макушку, как ребенка, и в лоб, как покойника, и в ухо, как существо, с которым он кокетничал, и в щеку, как старого друга.
А Юдифь поцеловала его в губы и прошептала:
— О, я так рада, так рада видеть тебя!
* * *Среди множества телефонных аппаратов, приделанных к стене коммунального коридора, устроенных на полочках да там и забытых, брошенных под шубами, выставленных, чтобы вынести на помойку, имелся только один действующий.
Это был черный пластмассовый аппарат с трубкой, похожей на берцовую кость.
— А ты Федора Михайловича Достоевского видела? — спросил Авденаго, когда Юдифь подвела их к аппарату.
Она молча кивнула.
— И какой он из себя? — продолжал расспрашивать Авденаго.
— Ну, просто человек… — объяснила Юдифь. — Грустный такой. Я потом все-все его книги перечитала. Но это давно было, до того, как я стала жить под обоями. Я потом только газеты читала.
— Понятно, — кивнул Авденаго.
Юдифь сняла трубку и набрала номер. Денису показалось, что номер коротковат — даже не шестизначный, а пятизначный как будто.
— Ты кому звонишь? — спросил он.
— Не знаю…
В трубке сказали:
— Алло.
* * *— Алло.
— Это Юдифь. Это кто?
— Я Вас просила сюда больше не звонить…
— Клянусь Вам, между нами ничего не было…
— Я нашла Ваши письма.
— Это не мои.
— Кто Вы?
— Юдифь.
— Прошу Вас, не звоните сюда больше. Его все равно больше нет.
Юдифь залилась слезами.
— О, мне так жаль, так жаль!..
— Вам жаль? Не звоните больше.
* * *— Алло? Алло? Кто это? Прошу Вас, не молчите!.. Не молчите!.. Я с ума схожу! Вы этого добиваетесь? Не молчите!..
…Игорь, это ты?
* * *— Эта, типа, чего?
* * *— Милая, наконец-то.
— Привет.
— Милая.
— Представляешь, я сегодня пошла гулять. Впервые за… ой, я не знаю, за сколько. А там снег! Я думала, что расползусь!.. Смехотура.
— Милая… милая…
— Ну вот, а тут пачка газет! Я как прыгну!.. Ты видишь это?
— Говори, говори. Я слушаю.
— И вот Авденаго. Помнишь, я рассказывала?
— Твой голос. Говори.
— Он ка-ак даст ногой по газетам! Они ка-ак разлетятся! Ой, родненький… Ну я и перепугалась! Я ведь думала, что тоже разлечусь! А тут — ничего. Просто снег. Ты любишь снегопад? Помнишь, я бежала к тебе навстречу сквозь снег?
— Милая… Не молчи. Милая.
— Ты помнишь?
— Да.
— Да…
* * *— Я предупреждал, что на этот квартал лимит дров исчерпан!
* * *— Наташа, у тебя книги остались? А у нас такое горе — Ольга Павловна скончалась.
* * *— Алло! Алло! Алло!
* * *— …я так думаю, главное — чтобы жопа была прикрыта. Знаешь, такая куртка длинная. Не очень красиво, может быть, но зато жопа прикрыта. Мне вот совсем не нравится, когда жопа открыта. По-моему, надо, чтоб прикрыта. В общем, я так и говорю: вы мне такую покажите, чтобы жопа прикрыта…
— Черт, — сказала Юдифь, вешая трубку.
* * *— Алло!
— Это Юдифь!
— Так. Молчи. Ты — жидовка.
— Я жидовка-колотовка.
— Ну, и че звонишь? Твой Абраша давно смылся.
— Дурак.
* * *— Алло, алло, алло…
— Я люблю тебя, но ты не туда попала…
* * *— Не смей меня тревожить! Никогда! Я занят!
— Моран!
— Предположим, Моран, но от этого изначальный тезис не изменится! Я занят, черт побери, я чертовски занят.
— Это Юдифь! Моран!
— Ну, Юдифь! Что с того?
— Это Юдифь! Не вешай трубку! Джурич Моран!
— Что тебе нужно, обойная блоха?
— Ты представляешь, я сегодня вышла погулять!
— Ты оторвала меня от работы только для того, чтобы сообщить об этом?
— Моран, не бросай трубку.
— Я занят.
— Чем?
— Дрессирую собаку. У меня есть собака, забыла? Между прочим, это накладывает много обязанностей. Я звонил в приют, мне там все объяснили. А в районной библиотеке дали книгу по кинологии.
— Это про кино?
— Про собак, дура. Ты еще глупее, чем мой пес. Он, по крайней мере, понимает слово «кинология».
— Правда?
— Да. Когда я так говорю, он голову поворачивает. Прислушивается. И ушки поднимает. Ты умеешь поднимать ушки?
— Нет.
— А он умеет… Он вообще талантливый. Ладно, пока. Я вешаю трубку.
— Погоди, Моран!
— Что еще?
— Здесь Авденаго.
— Не помню такого.
— Клянусь тебе, Моран, здесь Авденаго.
— Ну и что с того?
— Просто…
— Ты тратишь мое время. Очевидно, ты воображаешь, будто я бессмертный.
— А разве нет?
— Не уверен. Что нужно от меня этому твоему… Как ты его назвала?
— Авденаго.
— Чего он добивается?
— Он хотел бы тебя увидеть.
— Ну так нечего висеть на телефоне. Просто приходи. И этого — как ты там его называешь? — своего приятеля с собой прихвати. У меня как раз квартира грязью заросла, так что для Авденаго — кем бы он ни был — найдется дело по душе.
Глава десятая
Калимегдан, одинаковый по обе стороны Серой Границы, обитель Мастеров, утвердился в незримом средоточии Истинного мира. Замок с высокими, тонкими белыми башнями был заметен в горах издалека: изысканная снежная пена на фоне темно-фиолетовых и темно-зеленых волн земли.
Жизнерадостная равнина расстилалась перед холмами, что бегут прочь от замковых стен. По этому пути много лет назад, не помня себя, уходил изгнанник Джурич Моран, виновник тысячи бед, постигших Истинный мир, создатель множества опасных вещей, сеятель смут и беспокойства.
Для Мастера не существовало наказания страшнее, чем разлука с Калимегданом. Разумеется, Джурич Моран и прежде никогда не сидел на месте — вечно он странствовал по миру, встречаясь с людьми и троллями и не брезгуя знакомством с фэйри и даже с эльфами; все ему было интересно, до всего находилось дело. И где бы он ни побывал, повсюду оставались следы от прикосновения его властной руки. Морану нравилось создавать и дарить. И все дары его были бескорыстны, но это вовсе не означает, что они были также и полезны.
Джурич Моран всегда знал, что сила его имеет корень в Калимегдане. Сюда же он возвращался из путешествий и отсюда уходил в свои странствия.
А потом покинул Калимегдан навечно.
Изгнание его было абсолютным, полным. В памяти Морана сохранились картины прекрасного замка и удивительных лиц его обитателей; но то, что он зрел телесными очами после изгнания, представлялось ему отталкивающим и гнусным.
Такова была природа наказания, наложенного на Джурича Морана: он больше не усматривал красоты в том, в чем привык ее видеть.
Матово-смуглые, удлиненные, с крупными, чуть раскосыми глазами и сплошной линией бровей, лица соплеменников всегда казались Морану чрезвычайно красивыми. Однако после того, как приговор вступил в силу, с ними начали происходить страшные изменения. Прямые брови осудивших Морана сломались, распушились, превратились в неопрятные кусты, и под ними маслянисто заблестели очень черные глазки. Мокрые губы зашлепали, как растоптанные туфли по жидкой грязи: «Прочь, прочь!.. Ступай от нас прочь, Моран Джурич!»
Но не только владельцы замка — сам замок в глазах Морана тоже с каждым мгновением становился все более отталкивающим. Неприспособленным ни для жилья, ни для трудов, ни для ведения войны.
На этих вычурных стульях с множеством никому не нужных завитушек и нелепых украшений невозможно сидеть. В эти окна, закрытые цветными стеклами в мелком переплете, почти не проникает свет, а благодаря пестрым сумеркам, вечно царящим в комнатах, вещи выглядят так, словно они находятся не на своих местах.
Все, все здесь было искажено, извращено чьей-то злой волей. Того Калимегдана, который так дорог был Морану Джуричу, больше не существовало, потому что не существовало прежнего Морана Джурича. Слезы изгнанника прожгли мироздание насквозь, и Моран исчез из Истинного мира.
А Калимегдан остался — прекрасный и таинственный. Обитель Мастеров, источник творческого великолепия, на котором испокон веков держится Истинный мир.
* * *Церангевин сидел возле раскрытого окна и читал. Время от времени он поднимал голову от книги и видел Калимегданский замок, заключенный в раму оконного проема. В доме Церангевина окна имели форму арок с причудливыми медными переплетами. Мир, увиденный сквозь них, дробился, ежеминутно рассыпался на тысячи деталей и ежеминутно собирался воедино, всегда в новом обличье.
Церангевин был одним из величайших Мастеров. Может быть, лучшим после Джурича Морана. До исчезновения Морана никому и в голову не приходило мериться творческой одаренностью. Присутствие Морана странным образом уравнивало всех: он был наиболее одаренным, наиболее дерзким, и это не подлежало ни сомнению, ни обсуждению. В Истинном мире существовали Моран — и «все остальные».
Теперь, когда Морана не стало, соблазн занять его место оказался достаточно велик для того, чтобы намерение это — оформленное всего лишь как идея, и притом идея совершенно тайная, — появилось сразу в нескольких умах…
Истинному мастерству, в принципе, должно быть чуждо честолюбие. И Джурич Моран, каким бы бесспорным ни выглядел его талант, действительно никогда не рвался к явному лидерству. Морану не требовалось никаких подтверждений. Он просто знал себе цену. Иногда это выглядело как высокомерие, иногда — как смирение. Но будоражило других — постоянно. Есть вещи, которые не изменяются.
Но Морана нет, Морана нет, Морана больше нет в Калимегдане.
Церангевин отвернулся от окна и снова погрузился в чтение.
В доме было спокойно, светло. Благоуханный сад окружал жилище Церангевина. Мастер любил уединение, тишину. Слуги знали об этом и старались не шуметь.
Церангевин был высок ростом, широкоплеч и, несмотря на это, обладал странно женственным обликом. Кажется, ничто в его внешности не могло принадлежать женщине: длинный, гладко выбритый подбородок, крупный нос, узкие губы…
Разве что чрезмерно большие глаза; но кто сказал, что большие глаза — исключительная принадлежность женской внешности?
Как-то раз, давно, Моран со свойственной ему бестактностью, хлопнул Церангевина по плечу и заявил: «Это все твоя доброта. Мы ведь примитивно устроены: если злой — значит, настоящий мужчина, ну а если добрый — то про такого говорят, что он баба».
Церангевин знал, что Моран хорошо к нему относится. (Моран вообще ко всем хорошо относился). Знал он и то, что во время своих бесконечных путешествий Джурич Моран набрался самых диких представлений. Не говоря уж о выражениях, которыми он пользовался. В общем, ничего дурного Моран сказать тогда не хотел. Но как-то так вышло, что не хотел, да сказал, и Церангевин обиделся.
Конечно, обижаться на такое — слабость, которую лучше скрыть и потихоньку изжить, никому о ней не рассказывая. Церангевин так и поступил.